Страница:
Потом вдруг появился Той, и теперь как бы он ни пытался заставить себя забыть о том, что он вообще слышал имя этого человека, он обнаружил, что возвращается в мыслях к этому получасовому разговору, вспоминая каждую незначительную деталь, как будто он мог вернуть этот самородок. Это было, конечно, бесплодное занятие, но эти бесконечные повторы не прекращались, и даже становились по-своему приятными. Он никому ничего не сказал, даже Фиверу. Это был его секрет: комната. Той, поражение Сомервиля.
На второе воскресенье после встречи с Тоем, Шармейн пришла посетить его. Беседа была обычной болтовней, как телефонный разговор через океан – все время заполнено секундными задержками между вопросом и ответом. Отнюдь не бормотание других разговоров в комнате для свиданий омрачало ситуацию – ситуация была мрачной и без того. И сейчас этого нельзя было избежать. Его прошлые попытки к спасению уже давно были пустыми. После обмена прохладными репликами о здоровье родственников и друзей суть разговора свелась к распаду.
Он писал ей в своих первых письмах: Ты прекрасна, Шармейн. Я думаю о тебе каждую ночь, я мечтаю о тебе все время.
Затем ее черты стали терять свою остроту – и к тому же сны о ее лице и ее теле рядом с ним прекратились – и, хотя он продолжал притворяться в своих письмах еще какое-то время, его любовные предложения начинали звучать слегка фальшиво, и он перестал писать о таких вещах. Это было слишком по-юношески – писать ей, что он думает о ее лице; что она может вообразить себе, кроме него, потеющего в темноте и играющего с собой, как двенадцатилетний. Он не хотел, чтобы она думала так.
Хотя, может быть в этом и была его ошибка. Возможно, разрушение их брака началось именно тогда, когда он стал чувствовать себя смешным, и перестал писать ей любовные письма. Но разве она не изменилась? Ее глаза даже сейчас смотрели на него с откровенным подозрением.
– Флинн передает тебе привет.
– А-а. Хорошо. Ты видела его?
– Так, пару раз.
– Ну и как он?
Она смотрела больше на часы, чем на него, что его радовало. Это давало ему возможность разглядывать ее, не боясь быть навязчивым. Когда она позволяла себе расслабиться, он все еще находил ее привлекательной. Но теперь, он надеялся, он может прекрасно управлять своей реакцией. Он мог смотреть на нее – на просвечивающую мочку ее уха, на изгиб ее шеи – и рассматривать ее совершенно бесстрастно. Этому, по крайней мере, тюрьма научила его: не хотеть того, чего ты не можешь получить.
– У него все в порядке... – ответила она.
Ему потребовалось время, чтобы переориентироваться: о ком это она? Ах, да. Флинн. Вот человек, который никогда не испачкается ни в чем. Флинн мудр. Флинн блестящ.
– Он передает привет, – сказала она.
– Ты говорила, – напомнил он.
Еще одна пауза. Разговор становился все более мучительным с каждым ее новым приходом. Не столько для него, сколько для нее. Казалось, что каждое слово, которое она выдавливает, наносит ей травму.
– Я опять ходила к поверенным.
– А, да.
– Все понемногу двигается. Они сказали, что бумаги будут готовы в следующем месяце.
– Что я делаю, просто подписываю?
– Ну-у-у... они сказали, что нам нужно поговорить о доме и обо всем, что принадлежит нам обоим.
– Это все твое.
– Нет, но это же наше, ведь правда? Я имею в виду, это принадлежит нам обоим. И когда ты выйдешь, тебе нужно будет где-то жить, нужна будет мебель и все остальное.
– Ты хочешь продать дом?
Еще одна жалкая пауза, словно она мялась на грани того, чтобы сказать что-то намного более важное, чем банальность для успокоения.
– Прости, Марти, – сказала она.
– За что?
Она качнула головой, легкое движение. Ее волосы колыхнулись.
– Не знаю, – проговорила она.
– Это не твоя вина. Ты ни в чем не виновата.
– Я не могу не...
Она запнулась и взглянула на него, более живая в своей борьбе – неужели так: борьбе? —чем она была в дюжине их деревянных свиданий в этих душных комнатах. Ее глаза повлажнели, наполняясь слезами.
– Что-то не так?
Она уставилась на него: слезы перелились через край.
– Шар... что-то не так?
– Все кончено, Марти, – сказала она, словно это пронзило ее впервые: кончено, прошло, прощай. Он кивнул: «да».
– Я не хочу... – она остановилась, промолчала, затем продолжила. – Ты не должен винить меня.
– Я не виню тебя. Я никогда не винил тебя. Господи, да ты ведь была здесь все время, разве нет? Все время. Я не могу видеть тебя в этом месте, ты знаешь. Но ты приходила; когда ты была нужна мне, ты всегда приходила.
– Я думала, что все будет хорошо, – сказала она, говоря, словно он не открывал рта. – Я правда так думала. Я думала, что ты вскоре выйдешь, и, может быть, мы... ты понимаешь. У нас все еще есть дом и все остальное. Но в эту последнюю пару лет все просто разрушилось.
Он смотрел на нее, видел, как она мучается, и думал: «Я никогда не смогу забыть этого, потому что я стал причиной ее мучений, и я самое жалкое дерьмо на божьей земле, потому что вижу, что я натворил». Вначале, конечно, были слезы, и ее письма, полные боли и полускрытых обвинений, но это полнейшее отчаяние, которое он разглядел сейчас, было намного сильнее и глубже. Во-первых, это не исходило от двадцатидвухлетней, это шло от взрослой женщины: и это покрывало его страшным позором, когда он думал, что именно он был причиной ее мук, ему было стыдно, потому что это всегда останется с ним.
Она вытерла нос бумажным носовым платком, который она вытащила из пачки.
– Все это бред, – сказала она.
– Да.
– Я просто хочу разобраться в этом.
Она взглянула на часы слишком быстро, чтобы увидеть время, и встала.
– Я, пожалуй, пойду, Марти.
– Свидание?
– Нет... – ответила она, прозрачная ложь, которую она и не делала попыток скрывать, – надо бы сходить, купить чего-нибудь. Всегда меня успокаирает. Ты ведь меня знаешь.
«Нет, – подумал он. – Я не знаю тебя. Если я когда-то знал, в чем я сомневаюсь, то это была другая ты, и, о, Боже, как же мне не хватает ее». Он остановил себя. С ней не надо было расставаться так, он знал это по опыту прошлых встреч. Этот цирк должен закончиться прохладно, на формальной ноте, чтобы он мог вернуться в свою камеру и забыть ее до следующего раза.
– Я хотела, чтобы ты понял, – сказала она. – Но, я не думаю, что хорошо все объяснила. Это просто чудовищный бред.
Она не попрощалась, слезы полились снова. И он был уверен, что после разговора с юристами она боялась, что может сдаться в последний момент – из жалости, любви или отчаяния – и, уходя не оглядываясь, она отгоняла от себя эту возможность.
Расстроенный, он вернулся в камеру. Фивер спал. Он выдрал из журнала изображение вульвы и прилепил его слюной себе на лоб – его любимое развлечение. Оно глазело – третий глаз – над его сомкнутыми веками, таращась и таращась без надежды на сон.
7
8
9
II
10
На второе воскресенье после встречи с Тоем, Шармейн пришла посетить его. Беседа была обычной болтовней, как телефонный разговор через океан – все время заполнено секундными задержками между вопросом и ответом. Отнюдь не бормотание других разговоров в комнате для свиданий омрачало ситуацию – ситуация была мрачной и без того. И сейчас этого нельзя было избежать. Его прошлые попытки к спасению уже давно были пустыми. После обмена прохладными репликами о здоровье родственников и друзей суть разговора свелась к распаду.
Он писал ей в своих первых письмах: Ты прекрасна, Шармейн. Я думаю о тебе каждую ночь, я мечтаю о тебе все время.
Затем ее черты стали терять свою остроту – и к тому же сны о ее лице и ее теле рядом с ним прекратились – и, хотя он продолжал притворяться в своих письмах еще какое-то время, его любовные предложения начинали звучать слегка фальшиво, и он перестал писать о таких вещах. Это было слишком по-юношески – писать ей, что он думает о ее лице; что она может вообразить себе, кроме него, потеющего в темноте и играющего с собой, как двенадцатилетний. Он не хотел, чтобы она думала так.
Хотя, может быть в этом и была его ошибка. Возможно, разрушение их брака началось именно тогда, когда он стал чувствовать себя смешным, и перестал писать ей любовные письма. Но разве она не изменилась? Ее глаза даже сейчас смотрели на него с откровенным подозрением.
– Флинн передает тебе привет.
– А-а. Хорошо. Ты видела его?
– Так, пару раз.
– Ну и как он?
Она смотрела больше на часы, чем на него, что его радовало. Это давало ему возможность разглядывать ее, не боясь быть навязчивым. Когда она позволяла себе расслабиться, он все еще находил ее привлекательной. Но теперь, он надеялся, он может прекрасно управлять своей реакцией. Он мог смотреть на нее – на просвечивающую мочку ее уха, на изгиб ее шеи – и рассматривать ее совершенно бесстрастно. Этому, по крайней мере, тюрьма научила его: не хотеть того, чего ты не можешь получить.
– У него все в порядке... – ответила она.
Ему потребовалось время, чтобы переориентироваться: о ком это она? Ах, да. Флинн. Вот человек, который никогда не испачкается ни в чем. Флинн мудр. Флинн блестящ.
– Он передает привет, – сказала она.
– Ты говорила, – напомнил он.
Еще одна пауза. Разговор становился все более мучительным с каждым ее новым приходом. Не столько для него, сколько для нее. Казалось, что каждое слово, которое она выдавливает, наносит ей травму.
– Я опять ходила к поверенным.
– А, да.
– Все понемногу двигается. Они сказали, что бумаги будут готовы в следующем месяце.
– Что я делаю, просто подписываю?
– Ну-у-у... они сказали, что нам нужно поговорить о доме и обо всем, что принадлежит нам обоим.
– Это все твое.
– Нет, но это же наше, ведь правда? Я имею в виду, это принадлежит нам обоим. И когда ты выйдешь, тебе нужно будет где-то жить, нужна будет мебель и все остальное.
– Ты хочешь продать дом?
Еще одна жалкая пауза, словно она мялась на грани того, чтобы сказать что-то намного более важное, чем банальность для успокоения.
– Прости, Марти, – сказала она.
– За что?
Она качнула головой, легкое движение. Ее волосы колыхнулись.
– Не знаю, – проговорила она.
– Это не твоя вина. Ты ни в чем не виновата.
– Я не могу не...
Она запнулась и взглянула на него, более живая в своей борьбе – неужели так: борьбе? —чем она была в дюжине их деревянных свиданий в этих душных комнатах. Ее глаза повлажнели, наполняясь слезами.
– Что-то не так?
Она уставилась на него: слезы перелились через край.
– Шар... что-то не так?
– Все кончено, Марти, – сказала она, словно это пронзило ее впервые: кончено, прошло, прощай. Он кивнул: «да».
– Я не хочу... – она остановилась, промолчала, затем продолжила. – Ты не должен винить меня.
– Я не виню тебя. Я никогда не винил тебя. Господи, да ты ведь была здесь все время, разве нет? Все время. Я не могу видеть тебя в этом месте, ты знаешь. Но ты приходила; когда ты была нужна мне, ты всегда приходила.
– Я думала, что все будет хорошо, – сказала она, говоря, словно он не открывал рта. – Я правда так думала. Я думала, что ты вскоре выйдешь, и, может быть, мы... ты понимаешь. У нас все еще есть дом и все остальное. Но в эту последнюю пару лет все просто разрушилось.
Он смотрел на нее, видел, как она мучается, и думал: «Я никогда не смогу забыть этого, потому что я стал причиной ее мучений, и я самое жалкое дерьмо на божьей земле, потому что вижу, что я натворил». Вначале, конечно, были слезы, и ее письма, полные боли и полускрытых обвинений, но это полнейшее отчаяние, которое он разглядел сейчас, было намного сильнее и глубже. Во-первых, это не исходило от двадцатидвухлетней, это шло от взрослой женщины: и это покрывало его страшным позором, когда он думал, что именно он был причиной ее мук, ему было стыдно, потому что это всегда останется с ним.
Она вытерла нос бумажным носовым платком, который она вытащила из пачки.
– Все это бред, – сказала она.
– Да.
– Я просто хочу разобраться в этом.
Она взглянула на часы слишком быстро, чтобы увидеть время, и встала.
– Я, пожалуй, пойду, Марти.
– Свидание?
– Нет... – ответила она, прозрачная ложь, которую она и не делала попыток скрывать, – надо бы сходить, купить чего-нибудь. Всегда меня успокаирает. Ты ведь меня знаешь.
«Нет, – подумал он. – Я не знаю тебя. Если я когда-то знал, в чем я сомневаюсь, то это была другая ты, и, о, Боже, как же мне не хватает ее». Он остановил себя. С ней не надо было расставаться так, он знал это по опыту прошлых встреч. Этот цирк должен закончиться прохладно, на формальной ноте, чтобы он мог вернуться в свою камеру и забыть ее до следующего раза.
– Я хотела, чтобы ты понял, – сказала она. – Но, я не думаю, что хорошо все объяснила. Это просто чудовищный бред.
Она не попрощалась, слезы полились снова. И он был уверен, что после разговора с юристами она боялась, что может сдаться в последний момент – из жалости, любви или отчаяния – и, уходя не оглядываясь, она отгоняла от себя эту возможность.
Расстроенный, он вернулся в камеру. Фивер спал. Он выдрал из журнала изображение вульвы и прилепил его слюной себе на лоб – его любимое развлечение. Оно глазело – третий глаз – над его сомкнутыми веками, таращась и таращась без надежды на сон.
7
– Штраусс?
В дверном проеме стоял Пристли, всматриваясь внутрь камеры. Позади него на стене каким-то остряком было нацарапано: «Если у тебя встал, стучи в дверь. Эта блядь сама придет». Это была знакомая хохма – он видел такие шутки, или им подобные, на многих стенах камер, – но теперь, глядя на толстое лицо Пристли, объединение идей – врага и женщины – поразило его своей непристойностью.
– Штраусс?
– Да, сэр.
– Мистер Сомервиль хочет тебя видеть. Около трех пятнадцати. Я приду за тобой. Будь готов через десять минут.
– Да, сэр.
Пристли повернулся, чтобы уйти.
– А вы не скажете мне зачем это, сэр?
– А хрен я-то знаю?
– Войдите, – сказал он. Приглашения сесть не последовало, он даже не отвернулся от окна.
Марти закрыл за собой дверь и стал ждать. Сомервиль с шумом выпустил дым сквозь ноздри.
– Ну и что вы думаете, Штраусс? – сказал он.
– Простите, сэр?
– Я сказал: «Что вы думаете, а? Вообразите».
В дверном проеме стоял Пристли, всматриваясь внутрь камеры. Позади него на стене каким-то остряком было нацарапано: «Если у тебя встал, стучи в дверь. Эта блядь сама придет». Это была знакомая хохма – он видел такие шутки, или им подобные, на многих стенах камер, – но теперь, глядя на толстое лицо Пристли, объединение идей – врага и женщины – поразило его своей непристойностью.
– Штраусс?
– Да, сэр.
– Мистер Сомервиль хочет тебя видеть. Около трех пятнадцати. Я приду за тобой. Будь готов через десять минут.
– Да, сэр.
Пристли повернулся, чтобы уйти.
– А вы не скажете мне зачем это, сэр?
– А хрен я-то знаю?
* * *
Сомервиль ждал в комнате допросов в три пятнадцать. Дело Марти лежало перед ним на столе. Рядом с ним лежал пухлый конверт без маркировок. Сам Сомервиль стоял перед зарешеченным окном и курил.– Войдите, – сказал он. Приглашения сесть не последовало, он даже не отвернулся от окна.
Марти закрыл за собой дверь и стал ждать. Сомервиль с шумом выпустил дым сквозь ноздри.
– Ну и что вы думаете, Штраусс? – сказал он.
– Простите, сэр?
– Я сказал: «Что вы думаете, а? Вообразите».
8
Ночью, перед тем как покинуть Вондсворт, он видел сон. Его ночная жизнь была не слишком богата за все годы его заключения. Влажные сны о Шармейн вскоре прекратились, как и его более экзотические полеты фантазии, словно его подсознание, полное сочувствия к его заключению, пыталось избавить его от мучительных снов о свободе. Иногда он просыпался посреди ночи с головой, увенчанной лаврами, но большинство его снов были столь же бессмысленны и однообразны, как и жизнь наяву. Но это был совершенно иной сон.
Ему снился собор или что-то вроде него, недостроенный, возможно, уже не восстанавливаемый, шедевр из башен и шпилей с парящими опорами, невероятно огромный, чтобы принадлежать физическому миру, не подчиняющийся гравитации, но здесь, в его сне, поражающий своей реальностью. Была ночь, и он шел по направлению к нему, гравий хрустел под его ногами, пахло жимолостью, и изнутри до него доносилось пение. Божественные голоса, хор мальчиков, как он полагал, нарастающие и затихающие без слов. Вокруг него не было видно людей в этой шелковистой тьме, надоедливых туристов, которые могли бы нарушить эту красоту. Лишь он и голоса.
И вдруг чудесным образом он взлетел.
Он был невесом, он принадлежал ветру, и он несся к крутой стене собора с захватывающей дух скоростью. Он летел, казалось, не как птица, а поразительно, как какая-то воздушная рыба. Как дельфин – да, именно так – его руки порой прижимались к бокам, порой рассекали синий воздух, когда он снижался, гладкое, обнаженное создание, освобожденное от неприятной оболочки, кружащееся вокруг шпилей, касающееся смоченных росой каменных стен и смахивающее капли дождя в трубы дымоходов. Если ему когда-нибудь снилось что-либо столь же потрясающее, то он не помнил этого. Его радость была столь велика, что он проснулся.
Распахнув глаза, он вернулся обратно в запертую камеру, где на соседней койке мастурбировал Фивер. Койка ритмично покачивалась, все чаще и чаще и, наконец, Фивер задыхаясь и хрюкая, кончил. Марти попытался отрешиться от реальности и вернуть свой сон. Он снова закрыл глаза с огромным желанием вернуть обратно свое видение, понукая темноту: ну давай, давай же.На один кратчайший момент сон вернулся к нему: только на этот раз это было не счастье, это был ужас, и он падал с огромной высоты в сотню миль, и собор вырастал перед ним, его шпили твердо вонзались в воздух, ожидая его...
Он заставил себя встряхнуться и проснуться, прежде чем это все закончилось и лежал остаток ночи, уставясь в потолок камеры, пока душная темнота не сменилась слабым светом, первым лучом зари, проникающим в окно и возвещающим о наступлении дня.
Ему снился собор или что-то вроде него, недостроенный, возможно, уже не восстанавливаемый, шедевр из башен и шпилей с парящими опорами, невероятно огромный, чтобы принадлежать физическому миру, не подчиняющийся гравитации, но здесь, в его сне, поражающий своей реальностью. Была ночь, и он шел по направлению к нему, гравий хрустел под его ногами, пахло жимолостью, и изнутри до него доносилось пение. Божественные голоса, хор мальчиков, как он полагал, нарастающие и затихающие без слов. Вокруг него не было видно людей в этой шелковистой тьме, надоедливых туристов, которые могли бы нарушить эту красоту. Лишь он и голоса.
И вдруг чудесным образом он взлетел.
Он был невесом, он принадлежал ветру, и он несся к крутой стене собора с захватывающей дух скоростью. Он летел, казалось, не как птица, а поразительно, как какая-то воздушная рыба. Как дельфин – да, именно так – его руки порой прижимались к бокам, порой рассекали синий воздух, когда он снижался, гладкое, обнаженное создание, освобожденное от неприятной оболочки, кружащееся вокруг шпилей, касающееся смоченных росой каменных стен и смахивающее капли дождя в трубы дымоходов. Если ему когда-нибудь снилось что-либо столь же потрясающее, то он не помнил этого. Его радость была столь велика, что он проснулся.
Распахнув глаза, он вернулся обратно в запертую камеру, где на соседней койке мастурбировал Фивер. Койка ритмично покачивалась, все чаще и чаще и, наконец, Фивер задыхаясь и хрюкая, кончил. Марти попытался отрешиться от реальности и вернуть свой сон. Он снова закрыл глаза с огромным желанием вернуть обратно свое видение, понукая темноту: ну давай, давай же.На один кратчайший момент сон вернулся к нему: только на этот раз это было не счастье, это был ужас, и он падал с огромной высоты в сотню миль, и собор вырастал перед ним, его шпили твердо вонзались в воздух, ожидая его...
Он заставил себя встряхнуться и проснуться, прежде чем это все закончилось и лежал остаток ночи, уставясь в потолок камеры, пока душная темнота не сменилась слабым светом, первым лучом зари, проникающим в окно и возвещающим о наступлении дня.
9
Небо не слишком праздновало его выход из тюрьмы. Был обычный день пятницы, и на Тринити-роуд все было, как всегда.
Той ожидал его в приемном отделении, когда Марти появился на лестничной площадке. Ему пришлось ждать еще дольше, пока тюремщики закончили тысячу своих бюрократических процедур: проверка и возврат личных вещей, подготовка, подпись и визирование. Эти формальности завяли почти час, прежде чем дверь была отперта в им обоим позволили выйти на свежий воздух.
Приветствие Тоя было немногим больше простого рукопожатия, когда он вел Марти через тюремный двор к темно-красному «даймлеру» с водителем, стоявшему неподалеку.
– Садитесь, Марти, – сказал он, открывая дверь, – слишком холодно, чтобы мешкать.
Было действительнохолодно: ветер был ужасный. Но холод не мог остудить его радости. Он был свободным человеком, благодарение Господу; свободным, правда, с небольшими, но тщательно оговоренными, пределами, но это было только начало. По крайней мере, все принадлежавшее тюрьме было далеко от него – параша в углу камеры, ключи, номера. Теперь он должен быть достоин открывающихся перед ним возможностей.
Той уже нашел убежище на заднем сиденье машины.
– Марти, – позвал он снова, помахивая обтянутой перчаткой рукой. – Нам надо спешить, иначе мы застрянем а пробке при выезде из города.
– Да-да, я здесь...
Марти забрался в машину. Внутри пахло полировкой, тяжелым сигарным дымом и кожей: драгоценные запахи.
– Чемодан мне положить в багажник? – спросил Марти.
Водитель повернулся назад.
– Сзади достаточно места, – проговорил он. Уроженец Вест-Индии, одетый не в шоферскую ливрею, а в кожаный открытый пиджак на пуговицах, оглядел Марти с ног до головы. На его лице не было ни тени дружелюбной улыбки.
– Лютер, – сказал Той, – это Марти.
– Положи чемодан на переднее сиденье, – ответил водитель и, потянувшись, открыл переднюю дверь. Марти вышел, запихнул свой чемодан и пластиковый пакет с личными вещами на переднее сиденье рядом в пачкой газет и залапанной копией «Плейбоя», затем сел назад и захлопнул дверь.
– Незачем хлопать, – проворчал Лютер, но Марти едва обратил внимание на его слова. «Не слишком многих зеков забирали от ворот Вондсворта в „даймлере“. Может быть, теперь я наконец-то обрету почву под ногами», – думал он.
Машина выехала из ворот и повернула налево, к Тринити-роуд.
– Лютер работает в имении два года, – сказал Той.
– Три, – поправил тот.
– Разве? – переспросил Той. – Значит, три. Он возит меня и мистера Уайтхеда, когда тот выезжает в Лондон.
– Больше ничего не делаю.
Марти поймал взгляд водителя в зеркальце.
– Ты долго пробыл в этом говнюшнике? – внезапно спросил тот без тени смущения.
– Достаточно, – ответил Марти. Он не собирался ничего скрывать – в этом не было смысла. Он ждал следующего нескромного вопроса: за что ты попал туда? Но его не последовало. Лютер переключил свое внимание на дорогу, очевидно, полностью удовлетворенный ответом. Марти почувствовал облегчение от прекращения разговора. Все, что ему было нужно, – это смотреть на этот новый прекрасный мир, пролетающий мимо, и впитывать его в себя. Люди, витрины магазинов, рекламы, он с жадностью впивался глазами во все мелочи, какими бы незначительными они ни были. Его глаза прилипли к окну. Так много было всего и он не мог отделаться от ощущения, что все это огромный спектакль, что все люди на улицах, в машинах – актеры, нанятые безупречно исполнять свои роли. Его разум, пытаясь переварить весь огромный бурный поток информации – с каждой Стороны новый вид, на каждом углу новый поток людей, – просто не мог воспринимать эту реальность. Это все срежиссировано, говорил ему его мозг, это все ненастоящее. Какая-то полудетская часть его сознания – та часть, которая, закрывая глаза, считает себя спрятавшейся – отказывалась верить в существование того, что она не видит. Взгляните, все эти люди ведут себя так, как будто они всегда жили без него, как будто мир продолжал существовать, пока он был заперт.
Конечно, здравый смысл говорил ему о противоположном. Что бы ни воображали его возбужденные и перегруженные чувства, мир стал старше и, возможно, утомленнее с того момента, когда они виделись последний раз. Ему придется обновить свои отношения с ним – узнать, как изменилась его природа, вновь изучить его этикет, его обидчивость, его возможности для удовольствия.
Они пересекли реку по Вондсвортскому мосту и проехали через Эрлс Корт и Шефердс Буш на запад. Был день пятницы, движение было интенсивным; народ спешил домой на уик-энд. Он нахально таращился на лица людей в машинах, стараясь определить их профессии или пытаясь поймать взгляды женщин.
Миля за милей чувство новизны, которое он испытывал вначале, стало притупляться, и, к тому времени, как они достигли дороги М40, он начал разбираться в спектакле. Той клевал носом в углу заднего сиденья, положив руки на колени. Лютер был занят дорогой.
Только одно событие замедлило их движение вперед. Не доезжая двадцати миль до Оксфорда, они услышали рев сирен и заметили впереди мигающие голубые огни, сообщающие о несчастном случае. Движение машин замедлилось, они напоминали процессию плакальщиков, останавливающихся, чтобы прикоснуться к гробу.
Автомобиль, следующий по восточной полосе, пересек разделительный бордюр и столкнулся лоб в лоб с фургоном, едущим навстречу. Западная полоса была полностью блокирована остатками крушения и полицейскими машинами, и проезжающим приходилось сворачивать на обочину, чтобы объехать место катастрофы. «Что там такое? Вам видно?» – спросил Лютер, который был слишком занят лавированием в потоке машин, следуя указаниям регулировщика. Марти постарался описать сцену как можно подробнее.
Человек с залитым кровью лицом (словно кто-то разбил большое кровавое яйцо у него на голове) стоял посредине этого хаоса, остолбеневший от шока. Позади него группа людей – полиция и, по-видимому, спасенные пассажиры – скопилась вокруг изуродованной передней части автомобиля, пытаясь говорить с кем-то, запертым на сидении водителя. Фигура была сгорблена и неподвижна. Когда они проползли мимо, одна из пострадавших, чье пальто было забрызгано ее – или водителя? – кровью, отвернулась от машины и стала аплодировать. По крайней мере, Марти именно так воспринял хлопки ее ладоней друг об друга. Казалось, будто она находится в том же заблуждении, что и он недавно: что все это просто иллюзия – и вот-вот все вернется на свои места. Он хотел высунуться из окна машины и сказать ей, что она заблуждается, что это реальный мир. Но она и так узнает об этом, ведь так? И для печали времени будет предостаточно. Но сейчас она продолжала аплодировать...
Той ожидал его в приемном отделении, когда Марти появился на лестничной площадке. Ему пришлось ждать еще дольше, пока тюремщики закончили тысячу своих бюрократических процедур: проверка и возврат личных вещей, подготовка, подпись и визирование. Эти формальности завяли почти час, прежде чем дверь была отперта в им обоим позволили выйти на свежий воздух.
Приветствие Тоя было немногим больше простого рукопожатия, когда он вел Марти через тюремный двор к темно-красному «даймлеру» с водителем, стоявшему неподалеку.
– Садитесь, Марти, – сказал он, открывая дверь, – слишком холодно, чтобы мешкать.
Было действительнохолодно: ветер был ужасный. Но холод не мог остудить его радости. Он был свободным человеком, благодарение Господу; свободным, правда, с небольшими, но тщательно оговоренными, пределами, но это было только начало. По крайней мере, все принадлежавшее тюрьме было далеко от него – параша в углу камеры, ключи, номера. Теперь он должен быть достоин открывающихся перед ним возможностей.
Той уже нашел убежище на заднем сиденье машины.
– Марти, – позвал он снова, помахивая обтянутой перчаткой рукой. – Нам надо спешить, иначе мы застрянем а пробке при выезде из города.
– Да-да, я здесь...
Марти забрался в машину. Внутри пахло полировкой, тяжелым сигарным дымом и кожей: драгоценные запахи.
– Чемодан мне положить в багажник? – спросил Марти.
Водитель повернулся назад.
– Сзади достаточно места, – проговорил он. Уроженец Вест-Индии, одетый не в шоферскую ливрею, а в кожаный открытый пиджак на пуговицах, оглядел Марти с ног до головы. На его лице не было ни тени дружелюбной улыбки.
– Лютер, – сказал Той, – это Марти.
– Положи чемодан на переднее сиденье, – ответил водитель и, потянувшись, открыл переднюю дверь. Марти вышел, запихнул свой чемодан и пластиковый пакет с личными вещами на переднее сиденье рядом в пачкой газет и залапанной копией «Плейбоя», затем сел назад и захлопнул дверь.
– Незачем хлопать, – проворчал Лютер, но Марти едва обратил внимание на его слова. «Не слишком многих зеков забирали от ворот Вондсворта в „даймлере“. Может быть, теперь я наконец-то обрету почву под ногами», – думал он.
Машина выехала из ворот и повернула налево, к Тринити-роуд.
– Лютер работает в имении два года, – сказал Той.
– Три, – поправил тот.
– Разве? – переспросил Той. – Значит, три. Он возит меня и мистера Уайтхеда, когда тот выезжает в Лондон.
– Больше ничего не делаю.
Марти поймал взгляд водителя в зеркальце.
– Ты долго пробыл в этом говнюшнике? – внезапно спросил тот без тени смущения.
– Достаточно, – ответил Марти. Он не собирался ничего скрывать – в этом не было смысла. Он ждал следующего нескромного вопроса: за что ты попал туда? Но его не последовало. Лютер переключил свое внимание на дорогу, очевидно, полностью удовлетворенный ответом. Марти почувствовал облегчение от прекращения разговора. Все, что ему было нужно, – это смотреть на этот новый прекрасный мир, пролетающий мимо, и впитывать его в себя. Люди, витрины магазинов, рекламы, он с жадностью впивался глазами во все мелочи, какими бы незначительными они ни были. Его глаза прилипли к окну. Так много было всего и он не мог отделаться от ощущения, что все это огромный спектакль, что все люди на улицах, в машинах – актеры, нанятые безупречно исполнять свои роли. Его разум, пытаясь переварить весь огромный бурный поток информации – с каждой Стороны новый вид, на каждом углу новый поток людей, – просто не мог воспринимать эту реальность. Это все срежиссировано, говорил ему его мозг, это все ненастоящее. Какая-то полудетская часть его сознания – та часть, которая, закрывая глаза, считает себя спрятавшейся – отказывалась верить в существование того, что она не видит. Взгляните, все эти люди ведут себя так, как будто они всегда жили без него, как будто мир продолжал существовать, пока он был заперт.
Конечно, здравый смысл говорил ему о противоположном. Что бы ни воображали его возбужденные и перегруженные чувства, мир стал старше и, возможно, утомленнее с того момента, когда они виделись последний раз. Ему придется обновить свои отношения с ним – узнать, как изменилась его природа, вновь изучить его этикет, его обидчивость, его возможности для удовольствия.
Они пересекли реку по Вондсвортскому мосту и проехали через Эрлс Корт и Шефердс Буш на запад. Был день пятницы, движение было интенсивным; народ спешил домой на уик-энд. Он нахально таращился на лица людей в машинах, стараясь определить их профессии или пытаясь поймать взгляды женщин.
Миля за милей чувство новизны, которое он испытывал вначале, стало притупляться, и, к тому времени, как они достигли дороги М40, он начал разбираться в спектакле. Той клевал носом в углу заднего сиденья, положив руки на колени. Лютер был занят дорогой.
Только одно событие замедлило их движение вперед. Не доезжая двадцати миль до Оксфорда, они услышали рев сирен и заметили впереди мигающие голубые огни, сообщающие о несчастном случае. Движение машин замедлилось, они напоминали процессию плакальщиков, останавливающихся, чтобы прикоснуться к гробу.
Автомобиль, следующий по восточной полосе, пересек разделительный бордюр и столкнулся лоб в лоб с фургоном, едущим навстречу. Западная полоса была полностью блокирована остатками крушения и полицейскими машинами, и проезжающим приходилось сворачивать на обочину, чтобы объехать место катастрофы. «Что там такое? Вам видно?» – спросил Лютер, который был слишком занят лавированием в потоке машин, следуя указаниям регулировщика. Марти постарался описать сцену как можно подробнее.
Человек с залитым кровью лицом (словно кто-то разбил большое кровавое яйцо у него на голове) стоял посредине этого хаоса, остолбеневший от шока. Позади него группа людей – полиция и, по-видимому, спасенные пассажиры – скопилась вокруг изуродованной передней части автомобиля, пытаясь говорить с кем-то, запертым на сидении водителя. Фигура была сгорблена и неподвижна. Когда они проползли мимо, одна из пострадавших, чье пальто было забрызгано ее – или водителя? – кровью, отвернулась от машины и стала аплодировать. По крайней мере, Марти именно так воспринял хлопки ее ладоней друг об друга. Казалось, будто она находится в том же заблуждении, что и он недавно: что все это просто иллюзия – и вот-вот все вернется на свои места. Он хотел высунуться из окна машины и сказать ей, что она заблуждается, что это реальный мир. Но она и так узнает об этом, ведь так? И для печали времени будет предостаточно. Но сейчас она продолжала аплодировать...
II
Лиса
10
Приют, как знал Уайтхед, – вероломное и предательское слово. С одной стороны, оно означало убежище, место, где можно было спрятаться, где было безопасно. С другой – его значение искажало само себя: приют означало сумасшедший дом, дыру, в которой хоронили себя сломанные умы. Однако, напомнил он себе, – это лингвистическая шутка, не более. Тогда отчего двусмысленность приходила ему на ум столь часто?
Он сидел в чересчур удобном кресле перед окном, где он теперь проводил каждый вечер, наблюдая, как ночь начинает прокрадываться на лужайки, и размышляя, не слишком утруждая свой мозг, а том, как одна вещь становится другой, как трудно полагаться на что-то. Жизнь – это бизнес наугад. Уайтхед получил этот урок годы назад из рук мастера и никогда не забывал его. Награждали ли тебя за хороший труд или сдирали с живого кожу, – все это было вопросом везения. Нет нужды продираться сквозь системы чисел или божественных провидении, в конце концов они все равно ни к чему не приведут. Судьба благоволит человеку, способному рискнуть всем за один бросок костей.
Он делал это. Не один раз, а много в начале его карьеры, когда он только еще закладывал основы своей империи. И благодаря этому необычному шестому чувству, которым, он обладал, – способности предвидеть результат броска костей, риск всегда достойно оплачивался. Другие корпорации имели своих виртуозов: компьютеры, просчитывающие вероятности до десятого знака, советники, державшие руку на пульсе бирж Лондона, Токио и Нью-Йорка, но все они терялись в тени инстинкта Уайтхеда. Когда нужно было уловить момент,почувствовать ту связь времен и возможностей, которая могла превратить хорошее решение в великое, банальность – в гениальный ход, не было никого выше старика Уайтхеда, и все умные молодые мальчики в руководящих кабинетах корпорации это знали. Прорицательский совет Джо все еще должен был быть получен прежде принятия значительного решения или подписания контракта.
Он знал, что его авторитет, остававшийся абсолютным, в некоторых кругах вызывал возмущение. Без сомнения, были те, кто полагал, что ему следует прекратить полностью контролировать все дела корпорации и предоставить дело этим университетским мальчикам с их компьютерами. Однако Уайтхед победил этих хорошо обученных специалистов своей уникальной способностью предполагать и уметь рисковать. Кроме этого, у старика был аргумент, против которого у этих юных шалунов не было ничего: его методы работали. Он не имел специального образования; его жизнь до того, как к нему пришла слава, была – что приводило журналистов в уныние – чиста, но он создал Уайтхед Корпорэйшн из ничего. Ее судьба оставалась его страстной заботой.
Однако сегодня не было места для страсти, пока он сидел в этом кресле (кресле, где можно умереть, иногда думал он перед окном). Сегодня была только тяжесть: давнишний недуг старика.
Как он ненавидел возраст! Это было невыносимо – быть столь слабеющим.Не то чтобы он был некрепок; просто сотни мелких хворей устраивали заговор против его спокойствия: язвы на губах или жжение между ягодицами причиняли страшную боль, и редкий день проходил без раздражения от того, что чувство самосохранения заставляет его обращать все больше внимания на свое тело. Бич старости, решил он, в том, что она отвлекает внимание и он не может позволить себе роскошь спокойно размышлять. Как только он подумал об этом, что-то кольнуло его. Это о себе напоминали его хвори. Постой-ка, погоди, не думай, что ты в безопасности, мы хотим тебе кое-что сообщить: худшее еще впереди.
Той стукнул один раз, прежде чем войти в кабинет.
– Билл...
Уайтхед, моментально забыв о лужайках и нашептывающей ему темноте, повернулся лицом к своему другу.
– ...ты здесь?
– Конечно, мы здесь, Джо. Мы не опоздали?
– Нет, нет. Проблем не было?
– Все в порядке.
– Хорошо.
– Штраусс внизу.
В слабом свете Уайтхед подошел к столу и налил себе скудный глоток водки. Он воздерживался от выпивки до настоящего момента; этот глоток в честь благополучного возвращения Тоя.
– Ты хочешь?
Это был ритуальный вопрос с ритуальным ответом: «Нет, спасибо».
– Теперь ты собираешься обратно в город?
– Когда ты посмотришь на Штраусса.
– Сейчас слишком поздно для театра. Почему бы тебе не остаться? Приступим завтра утром, при свете.
– У меня дело, – сказал Той, сопровождая последнее слово самой мягкой из улыбок. Это был еще один ритуал, один из многих ритуалов между двумя людьми. Дело Тоя в Лондоне, которое, как знал старик, не имело ничего общего с делами корпорации, осталось без вопроса, как и всегда.
– Какое у тебя впечатление?
– От Штраусса? В основном, такое же, как и после допроса. Я думаю, он будет хорош. А если нет, там, откуда он пришел, таких очень много.
– Мне нужен человек не из пугливых. Могут произойти неприятности.
Той издал ничего не выражающий звук, надеясь, что обсуждение данного вопроса закончено. Он был утомлен днем ожиданий и путешествий и с нетерпением ждал вечера; не было времени обсуждать это дело снова.
Уайтхед вновь поставил свой опустевший стакан на поднос и подошел к окну. В комнате быстро темнело, и, когда старик стоял у окна спиной к Тою, он казался в тени чем-то монолитным. После тридцати лет работы на Уайтхеда Той испытывал по-прежнему такой же благоговейный страх перед ним, как перед монархом, обладающим властью над его жизнью и смертью. Он по-прежнему останавливался перед дверью Уайтхеда, чтобы обрести равновесие и спокойствие, а иногда обнаруживал в себе следы заикания, которое у него было, когда они встретились. Это было закономерно, чувствовал он. Этот человек обладал мощью,большей мощью, чем та, которой обладал Той, или, вернее, хотел обладать, и она светилась обманчивым светом, лежа на плечах субстанции Джо Уайтхеда. За все годы их совместной работы, на конференциях или на заседаниях совета, он никогда не замечал, чтобы Уайтхед искал приемлемый жест или замечание. Убеждение в своей собственной высочайшей ценности делало его самым уверенным человеком, которого Той когда-либо встречал. Его профессиональные качества, были отшлифованы до такой степени, что он мог одним словом уничтожить человека, опустошить его жизнь, разрушить самоуважение и погубить карьеру. Той наблюдал это бесчисленное количество раз, и часто с людьми, о которых он был неплохого мнения. Но почему (Той думал об этом даже сейчас, уставясь в спину Уайтхеда) этот великий человек проводит время с ним? Возможно, это просто История. Не правда ли? История и сентиментальность.
– Я подумываю о том, чтобы засыпать бассейн у входа. Той поблагодарил Бога за то, что Уайтхед переменил тему. Не надо о прошлом, хотя бы сегодня.
– ...Ябольше не плаваю там, даже летом.
– Пустим туда рыб.
Уайтхед слегка повернул голову, чтобы посмотреть, не улыбается ли Той. По тону его голоса никогда нельзя было понять шутит он или нет, а Уайтхед знал, что очень легко обидеть чувства человека, засмеявшись при отсутствии, шутки, или наоборот. Той не улыбался.
– Рыб? – произнес Уайтхед.
– Декоративных карпов, пожалуй. Они называются кои? Изысканные штучки.
Тою нравился бассейн. По ночам он подсвечивался изнутри-, и его поверхность колыхалась в гипнотизирующих водоворотах, околдовывающих бирюзой. Если воздух был холодным, от подогретой воды струился тонкий слой пара, поднимающийся дюймов на шесть над поверхностью. На самом деле, хотя он терпеть не мог плавать, бассейн был его излюбленным местом. Он не был уверен, знает ли об этом Уайтхед; возможно, да. Но, как он обнаружил, Папа знал обо всем независимо от того говорилось об этом вслух, или нет.
– Тебе нравится бассейн, – заключил, Уайтхед.
Он сидел в чересчур удобном кресле перед окном, где он теперь проводил каждый вечер, наблюдая, как ночь начинает прокрадываться на лужайки, и размышляя, не слишком утруждая свой мозг, а том, как одна вещь становится другой, как трудно полагаться на что-то. Жизнь – это бизнес наугад. Уайтхед получил этот урок годы назад из рук мастера и никогда не забывал его. Награждали ли тебя за хороший труд или сдирали с живого кожу, – все это было вопросом везения. Нет нужды продираться сквозь системы чисел или божественных провидении, в конце концов они все равно ни к чему не приведут. Судьба благоволит человеку, способному рискнуть всем за один бросок костей.
Он делал это. Не один раз, а много в начале его карьеры, когда он только еще закладывал основы своей империи. И благодаря этому необычному шестому чувству, которым, он обладал, – способности предвидеть результат броска костей, риск всегда достойно оплачивался. Другие корпорации имели своих виртуозов: компьютеры, просчитывающие вероятности до десятого знака, советники, державшие руку на пульсе бирж Лондона, Токио и Нью-Йорка, но все они терялись в тени инстинкта Уайтхеда. Когда нужно было уловить момент,почувствовать ту связь времен и возможностей, которая могла превратить хорошее решение в великое, банальность – в гениальный ход, не было никого выше старика Уайтхеда, и все умные молодые мальчики в руководящих кабинетах корпорации это знали. Прорицательский совет Джо все еще должен был быть получен прежде принятия значительного решения или подписания контракта.
Он знал, что его авторитет, остававшийся абсолютным, в некоторых кругах вызывал возмущение. Без сомнения, были те, кто полагал, что ему следует прекратить полностью контролировать все дела корпорации и предоставить дело этим университетским мальчикам с их компьютерами. Однако Уайтхед победил этих хорошо обученных специалистов своей уникальной способностью предполагать и уметь рисковать. Кроме этого, у старика был аргумент, против которого у этих юных шалунов не было ничего: его методы работали. Он не имел специального образования; его жизнь до того, как к нему пришла слава, была – что приводило журналистов в уныние – чиста, но он создал Уайтхед Корпорэйшн из ничего. Ее судьба оставалась его страстной заботой.
Однако сегодня не было места для страсти, пока он сидел в этом кресле (кресле, где можно умереть, иногда думал он перед окном). Сегодня была только тяжесть: давнишний недуг старика.
Как он ненавидел возраст! Это было невыносимо – быть столь слабеющим.Не то чтобы он был некрепок; просто сотни мелких хворей устраивали заговор против его спокойствия: язвы на губах или жжение между ягодицами причиняли страшную боль, и редкий день проходил без раздражения от того, что чувство самосохранения заставляет его обращать все больше внимания на свое тело. Бич старости, решил он, в том, что она отвлекает внимание и он не может позволить себе роскошь спокойно размышлять. Как только он подумал об этом, что-то кольнуло его. Это о себе напоминали его хвори. Постой-ка, погоди, не думай, что ты в безопасности, мы хотим тебе кое-что сообщить: худшее еще впереди.
Той стукнул один раз, прежде чем войти в кабинет.
– Билл...
Уайтхед, моментально забыв о лужайках и нашептывающей ему темноте, повернулся лицом к своему другу.
– ...ты здесь?
– Конечно, мы здесь, Джо. Мы не опоздали?
– Нет, нет. Проблем не было?
– Все в порядке.
– Хорошо.
– Штраусс внизу.
В слабом свете Уайтхед подошел к столу и налил себе скудный глоток водки. Он воздерживался от выпивки до настоящего момента; этот глоток в честь благополучного возвращения Тоя.
– Ты хочешь?
Это был ритуальный вопрос с ритуальным ответом: «Нет, спасибо».
– Теперь ты собираешься обратно в город?
– Когда ты посмотришь на Штраусса.
– Сейчас слишком поздно для театра. Почему бы тебе не остаться? Приступим завтра утром, при свете.
– У меня дело, – сказал Той, сопровождая последнее слово самой мягкой из улыбок. Это был еще один ритуал, один из многих ритуалов между двумя людьми. Дело Тоя в Лондоне, которое, как знал старик, не имело ничего общего с делами корпорации, осталось без вопроса, как и всегда.
– Какое у тебя впечатление?
– От Штраусса? В основном, такое же, как и после допроса. Я думаю, он будет хорош. А если нет, там, откуда он пришел, таких очень много.
– Мне нужен человек не из пугливых. Могут произойти неприятности.
Той издал ничего не выражающий звук, надеясь, что обсуждение данного вопроса закончено. Он был утомлен днем ожиданий и путешествий и с нетерпением ждал вечера; не было времени обсуждать это дело снова.
Уайтхед вновь поставил свой опустевший стакан на поднос и подошел к окну. В комнате быстро темнело, и, когда старик стоял у окна спиной к Тою, он казался в тени чем-то монолитным. После тридцати лет работы на Уайтхеда Той испытывал по-прежнему такой же благоговейный страх перед ним, как перед монархом, обладающим властью над его жизнью и смертью. Он по-прежнему останавливался перед дверью Уайтхеда, чтобы обрести равновесие и спокойствие, а иногда обнаруживал в себе следы заикания, которое у него было, когда они встретились. Это было закономерно, чувствовал он. Этот человек обладал мощью,большей мощью, чем та, которой обладал Той, или, вернее, хотел обладать, и она светилась обманчивым светом, лежа на плечах субстанции Джо Уайтхеда. За все годы их совместной работы, на конференциях или на заседаниях совета, он никогда не замечал, чтобы Уайтхед искал приемлемый жест или замечание. Убеждение в своей собственной высочайшей ценности делало его самым уверенным человеком, которого Той когда-либо встречал. Его профессиональные качества, были отшлифованы до такой степени, что он мог одним словом уничтожить человека, опустошить его жизнь, разрушить самоуважение и погубить карьеру. Той наблюдал это бесчисленное количество раз, и часто с людьми, о которых он был неплохого мнения. Но почему (Той думал об этом даже сейчас, уставясь в спину Уайтхеда) этот великий человек проводит время с ним? Возможно, это просто История. Не правда ли? История и сентиментальность.
– Я подумываю о том, чтобы засыпать бассейн у входа. Той поблагодарил Бога за то, что Уайтхед переменил тему. Не надо о прошлом, хотя бы сегодня.
– ...Ябольше не плаваю там, даже летом.
– Пустим туда рыб.
Уайтхед слегка повернул голову, чтобы посмотреть, не улыбается ли Той. По тону его голоса никогда нельзя было понять шутит он или нет, а Уайтхед знал, что очень легко обидеть чувства человека, засмеявшись при отсутствии, шутки, или наоборот. Той не улыбался.
– Рыб? – произнес Уайтхед.
– Декоративных карпов, пожалуй. Они называются кои? Изысканные штучки.
Тою нравился бассейн. По ночам он подсвечивался изнутри-, и его поверхность колыхалась в гипнотизирующих водоворотах, околдовывающих бирюзой. Если воздух был холодным, от подогретой воды струился тонкий слой пара, поднимающийся дюймов на шесть над поверхностью. На самом деле, хотя он терпеть не мог плавать, бассейн был его излюбленным местом. Он не был уверен, знает ли об этом Уайтхед; возможно, да. Но, как он обнаружил, Папа знал обо всем независимо от того говорилось об этом вслух, или нет.
– Тебе нравится бассейн, – заключил, Уайтхед.