Страница:
– Да потому, что и то и другое повторяется, сэр. И оставляет после себя отрыжку. В этом учебном году мы не раз видели тому подтверждение. Один и тот же навязший в зубах сюжет, одни и те же крайности – тирания и бунт, война и мир, обогащение и обнищание.
– Не многовато ли начинки для одного сэндвича?
Мы смеялись дольше положенного, войдя в предканикулярный раж.
– Финн?
– История – это уверенность, которая рождается на том этапе, когда несовершенства памяти накладываются на нехватку документальных свидетельств.
– Вот как? Кто же такое сказал?
– Лагранж, сэр. Патрик Лагранж. Француз.
– Тогда понятно. Будьте добры, приведите пример.
– Самоубийство Робсона, сэр.
По классу пролетел общий вдох; многие стали крутить головами, рискуя получить замечание. Но Хант, как и другие учителя, отводил Адриану особую роль. Когда кто-нибудь из нас позволял себе провокационное высказывание, его пропускали мимо ушей как мальчишество – недостаток, который с возрастом проходит. Провокации Адриана почему-то приветствовались как поиски истины, пусть даже неумелые.
– Какое это имеет отношение к делу?
– Это историческое событие, сэр, хотя и скромного масштаба. Зато свежее. Поэтому его легко трактовать как историю. Мы знаем, что Робсон мертв, знаем, что у него была подруга, знаем, что она беременна – точнее, была беременна. Что еще мы имеем? Единственный документ: предсмертную записку, в которой сказано «Мама, прости» – если верить Брауну. Эта записка цела? Или уничтожена? Имелись ли у Робсона другие побуждения или мотивы, наряду с очевидными? В каком душевном состоянии он пребывал? Можно ли наверняка утверждать, что ребенок – от него? У нас нет ответов, даже сейчас, когда эти события еще свежи в памяти. А если кто-нибудь возьмется написать историю Робсона через пятьдесят лет, когда его родителей уже не будет в живых, а подруга уедет куда глаза глядят и вообще не захочет о нем вспоминать? Улавливаете суть проблемы, сэр?
Мы все уставились на Ханта, опасаясь, что в этот раз Адриан зашел слишком далеко. Слово «беременна» висело в воздухе меловой пылью. А дерзкое предположение о сомнительном отцовстве, которое выставило Робсона школьником-рогоносцем… Через некоторое время учитель ответил:
– Я улавливаю суть проблемы, Финн. Но полагаю, что вы недооцениваете историю. И кстати, историков тоже. Давайте примем, в рамках сугубо научной дискуссии, что бедный Робсон будет представлять собой определенный исторический интерес. Историки во все века сталкивались с нехваткой прямых доказательств. Им к этому не привыкать. Позвольте напомнить, что в данном случае, по всей видимости, было проведено расследование, а значит, осталось заключение коронера. Вполне возможно, что Робсон вел дневник, писал письма, делал телефонные звонки, содержание которых стало известно. Его родители, скорее всего, отвечали на соболезнования. А через пятьдесят лет, учитывая нынешнюю продолжительность жизни, многие его одноклассники будут еще способны давать интервью. Наверное, дело не столь безнадежно, как вам представляется.
– Но ничто не заменит показаний самого Робсона, сэр.
– С одной стороны, да. Но с другой, историки по долгу службы относятся к показаниям участников событий с известной долей скепсиса. Причем особое недоверие вызывают те заявления, которые сделаны с прицелом на будущее.
– Вам виднее, сэр.
– А поступки человека зачастую выдают его душевное состояние. Тиран вряд ли будет писать записку с просьбой уничтожить врага.
– Вам виднее, сэр.
– Естественно.
Можно ли принять это как дословное воспроизведение их диалога? Почти наверняка нет. Но я по мере сил соблюдаю точность.
После окончания школы мы поклялись в дружбе до гроба и разошлись в разные стороны. Адриан, как и предполагалось, получил стипендию для поступления к Кембридж. Я начал изучать историю в Бристольском университете. Колин обосновался в Суссексе; Алекс пошел по отцовским стопам – в бизнес. Мы писали друг другу письма, как делали в ту эпоху все нормальные люди, даже молодые. Но эпистолярным жанром мы владели слабо, а потому наше ерничество иногда заслоняло важность содержания. Начать письмо словами «Сим подтверждаю получение Вашей эпистолы от 17-го числа сего месяца» казалось нам верхом остроумия, по крайней мере на первых порах.
Мы решили встречаться каждый раз, когда трое новоиспеченных студентов будут приезжать домой на каникулы, но это не всегда получалось. А переписка, можно сказать, изменила динамику наших отношений. Мы трое все более вяло писали друг другу, зато Адриану – с возрастающим энтузиазмом. Нам хотелось его внимания и одобрения; мы его обхаживали, ему первому рассказывали самые крутые истории, причем каждый из нас считал, что сделался – и совершенно заслуженно – его ближайшим другом. Каждый из нас постоянно заводил новых знакомых, тогда как Адриан, в нашем понимании, был одинок: получалось, что ближе нашей троицы у него по-прежнему никого нет и что он зависим от нас. А может, мы просто не признавались себе, что сами попали от него в зависимость?
А потом жизнь завертелась и время ускорило ход. Попросту говоря, у меня появилась девушка. Нет, я, конечно, и раньше с кем-то встречался, но прежние подруги либо подавляли меня излишней самоуверенностью, либо помножали свою нервозность на мою. Видимо, существует какой-то секретный мужской код, передаваемый от умудренных двадцатилетних робким восемнадцатилетним; единожды его усвоив, человек обретает способность «замутить», а если повезет, то и «перепихнуться». Но я так и не постиг, не освоил эту науку – до сих пор, как видно, ею не овладел. Мой «метод» заключался в отсутствии метода; приятели считали такой подход совершенно никчемным и, разумеется, были правы. Даже беспроигрышный, как считается, вариант «выпить – потанцевать – проводить до дому – напроситься на кофе» требовал разбитного нрава, которого у меня не было. Я вечно переминался с ноги на ногу, отпускал замысловатые реплики, а сам уже знал, что останусь на бобах. Помню, будучи первокурсником, я перебрал на какой-то вечеринке и стал клевать носом, а мимо проходила девушка, которая заботливо спросила, как я себя чувствую, и я на автомате ответил: «У меня маниакально-депрессивный психоз» – в тот момент это показалось мне более оригинальным, чем «тоска». Когда она, бросив: «И этот туда же», поспешила скрыться, я понял, что не только не сумел выделиться из толпы, но и выбрал для первого знакомства самую провальную фразу.
Мою девушку звали Вероника Мэри Элизабет Форд; чтобы выведать эту информацию (я имею в виду полное имя), мне потребовалось два месяца. Она училась на испанском отделении, увлекалась поэзией и происходила из семьи высокопоставленного чиновника. Рост – примерно метр пятьдесят пять, округлые, мускулистые икры, приглушенно-каштановые волосы до плеч, серо-голубые глаза, очки в голубой оправе, легкая, но сдержанная улыбка. Я считал ее симпатичной. Впрочем, любая девушка, которая от меня не шарахалась, скорее всего, показалась бы мне симпатичной. Я не пытался рассказывать ей, что тоскую, потому что совсем не тосковал. У нее был проигрыватель «блэк бокс» – на порядок лучше моего «дансетта», и музыкальный вкус у нее тоже был изысканней моего: то есть она презирала Дворжака и Чайковского, которыми я восхищался, зато слушала хоралы и зонги. Просматривая мою коллекцию пластинок, она время от времени изгибала губы в улыбке, но чаще хмурилась. Не спасло меня даже то, что я своевременно убрал с глаз долой увертюру «1812 год» и саундтрек к фильму «Мужчина и женщина». На подходах к моему обширному разделу поп-музыки оставалось еще достаточно сомнительного материала: Элвис, «Битлз», «Роллинги» (ну, против этих никто не возражал), а еще «Холлиз», «Энималз», «Муди Блюз» и двойной альбом Донована под названием (с маленькой буквы) «подарок от цветка саду».
– Тебе нравятся такие вещи? – бесстрастно поинтересовалась она.
– Под них танцевать хорошо, – ответил я, слегка ощетинившись.
– Ты под них танцуешь? Здесь? В комнате? Один?
– Вообще-то нет. – Хотя именно так и было.
– А я не танцую, – изрекла Вероника тоном культуролога и вместе с тем законодательницы: на тот случай, если мы будем встречаться.
Надо пояснить, какой смысл тогда вкладывали в слово «встречаться», поскольку сегодня оно употребляется в другом значении. Недавно я разговорился с одной женщиной, чья дочь прибежала к ней в жутком расстройстве. Девушка училась на втором курсе университета и спала с молодым человеком, который – ничуть не скрывая, в том числе и от нее, – одновременно сожительствовал с несколькими девушками. По сути дела, он устраивал им пробы, чтобы решить, с которой из них впоследствии будет «встречаться». Дочка той женщины была вне себя, но не потому, что ее возмутила такая система, хотя ей и виделась здесь определенная несправедливость, а потому, что в итоге выбор пал на другую.
Я почувствовал себя каким-то реликтом, сохранившимся от древней, забытой цивилизации, где средством денежного обмена служили фигурки из репы. В «мое время» – впрочем, в ходе нашего разговора я вовсе не претендовал на обладание временем, а сейчас тем более, – отношения складывались так: познакомился с девушкой, запал на нее, попытался произвести впечатление, пару раз привел в свою компанию – например, в паб, потом сходили куда-нибудь вдвоем, потом еще разок, и после более или менее жаркого поцелуя у парадного подъезда можно было считать, что вы, так сказать, официально «встречаетесь». И только связав себя полупубличными обязательствами, ты получал возможность узнать, светит ли тебе что-нибудь в плане секса. Зачастую оказывалось, что ее тело охраняется не менее рьяно, чем промысловая запретная зона.
Вероника мало отличалась от большинства сверстниц. Если им было с тобой комфортно, они на людях брали тебя под руку, целовались до румянца и даже могли сознательно прижаться к тебе бюстом, при условии что между вами было не менее пяти слоев одежды. Никогда не заговаривая об этом вслух, они прекрасно понимали, что творилось у тебя в штанах. А о большем следовало забыть, всерьез и надолго. Попадались, правда, и более сговорчивые: мне доводилось слышать, что некоторые соглашались на взаимную мастурбацию, а совсем уж раскованные были готовы, как тогда говорилось, на «полную близость». Всю серьезность этой «полноты» мог оценить только тот, кто прошел через изматывающий полупорожний опыт. А по мере развития близких отношений каждая сторона исподволь оказывала давление на другую: либо капризами, либо посулами и обязательствами, вплоть до того этапа, который поэт назвал «торг вокруг кольца».[10]
Следующие поколения, вероятно, объяснят все это набожностью или ханжеством. Но все девушки – или женщины, – с которыми у меня случались, если можно так выразиться, предполовые связи (одной Вероникой дело не ограничилось), достаточно вольно распоряжались своим телом. И моим, кстати, тоже, если применять единый критерий. Я бы не сказал, что предполовые связи были безрадостными или бесплодными, разве что в буквальном смысле слова. Кроме того, эти девушки заходили гораздо дальше, чем в свое время их матери, да и я на тот момент зашел гораздо дальше своего отца. По моему разумению. И как ни крути, лучше хоть что-то, чем вообще ничего. А между тем Колин и Алекс, судя по их намекам, завели себе таких подруг, которых не волновала охрана запретных зон. Впрочем, надо учитывать, что в вопросах секса подвирали все без исключения. И в этом плане сегодня ничего не изменилось.
Если хотите знать, я не был совсем уж девственником. Между школой и университетом я кое-чему научился, но эти два-три бурных эпизода не наложили на меня сколь-нибудь заметного отпечатка. Странное дело: чем милее девушка, чем больше тебя с ней связывает, тем меньше шансов уложить ее в постель – так мне казалось. Не исключено, конечно (правда, эту мысль я сформулировал гораздо позже), что меня тянуло именно к таким женщинам, которые говорят «нет». Но разве бывает настолько извращенная тяга?
«Ну почему, – спрашиваешь, – почему нет?» – и чувствуешь, как твою руку железной хваткой удерживают от всяких поползновений.
«Такое ощущение, что этого делать нельзя».
Подобный обмен репликами частенько возникал у жаркого камина под свист закипающего чайника. А против «ощущения» аргументов нет, ведь оно составляет прерогативу женщин, тогда как мужчины остаются толстокожими недоучками. А потому «такое ощущение, что этого делать нельзя» обладало куда большей убедительной силой и неопровержимостью, чем любая апелляция к церковным канонам или материнским советам. Вы скажете: но ведь тогда уже наступили шестидесятые годы, разве не так? Так-то оно так, только не для всех и не везде.
Мои книжные полки имели у Вероники куда больший успех, чем коллекция грампластинок. Раньше книжки карманного формата приходили к читателю в униформе: издательство «Пингвин» выпускало художественную литературу в оранжевых обложках, а издательство «Пеликан» – общегуманитарную литературу в синих обложках. Преобладание синего цвета в книжном шкафу служило мерилом серьезности. Одни авторы чего стоили: Ричард Хоггарт[11], Стивен Рансимен[12], Хёйзинга[13], Айзенк[14], Эмпсон[15]… плюс «Быть честным перед Богом» епископа Джона Робинсона[16] рядом с книжечками карикатуриста Ларри[17]. Вероника сделала мне большой комплимент, решив, будто я все это прочел, и даже не заподозрила, что самые потрепанные издания куплены на книжных развалах.
Ее собственную библиотечку составляли в основном поэтические томики и брошюры: Элиот, Оден[18], Макнис[19], Стиви Смит[20], Том Ганн[21], Тед Хьюз. С ними соседствовали произведения Оруэлла и Кестлера[22], выпущенные «Книжным клубом левых»[23], какие-то старые романы в кожаных переплетах, две-три детские книжки с иллюстрациями Артура Рэкхема[24] и ее любимая – «Я захватила замок»[25]. У меня не было ни малейшего сомнения, что она-то прочла их все до единой и что это подходящий выбор, который, помимо всего прочего, служил естественным показателем ее ума и характера, тогда как мои книги, даже с моей собственной точки зрения, выполняли совершенно иную функцию: они тщились создать образ, к которому я мог только стремиться. Это несоответствие повергло меня в легкую панику, и я, просматривая собрание поэзии, решил блеснуть высказыванием Фила Диксона.
– Разумеется, всем любопытно, что будет делать Тед Хьюз, когда исчерпает запас животных.
– Неужели всем?
– Говорят, да, – беспомощно ответил я.
В устах Диксона эта фраза звучала остроумно и тонко, а в моих – пошловато.
– У поэта, в отличие от прозаика, материал неиссякаем, – назидательно сказала она. – Потому что у них отношение к материалу разное. А ты из Теда Хьюза делаешь какого-то зоолога. Но даже зоологам животные не надоедают, ты согласен?
Вздернув одну бровь над оправой очков, она сверлила меня взглядом. Вероника была на пять месяцев старше, но иногда казалось, что на пять лет.
– Так говорил мой учитель литературы, только и всего.
– Ну, школа уже позади, теперь мы должны учиться мыслить самостоятельно, правда?
Это «мы» вселило в меня маленькую надежду, что еще не все потеряно. Она пыталась меня перевоспитать – мне ли было сопротивляться? В день нашего знакомства она почти сразу захотела узнать, почему я ношу часы циферблатом вниз, на внутренней стороне запястья. Не сумев дать ей внятный ответ, я просто переместил часы на внешнюю сторону, и время оказалось снаружи, как у любого нормального взрослого человека.
Учился я охотно, свободное время проводил с Вероникой, потом возвращался в студенческое общежитие и у себя в комнате мастурбировал до бурного оргазма, воображая, как она распласталась подо мной или выгнулась сверху. Благодаря нашему тесному, ежедневному общению я с гордостью приобщался к хитростям макияжа и женского белья, к тонкостям депиляции, а главное – к тайнам и последствиям месячных. У меня даже возникла легкая зависть к этому регулярному, исконному напоминанию о женской сущности, о великой цикличности природы. Примерно так же напыщенно я выразился в тот день, когда попытался объяснить это чувство.
– Ты просто романтизируешь то, чего не имеешь. Единственное, что здесь можно сказать: зато тебе не грозит беременность.
Учитывая характер наших отношений, эта фраза показалось мне довольно вызывающей.
– Надеюсь, тебе тоже – мы живем не в Назарете.
Повисла одна из тех пауз, которые возникают у каждой пары и свидетельствуют о молчаливом согласии не обсуждать острый вопрос. А что тут было обсуждать? Разве только неписаные правила наших взаимных уступок. Если я не получал секса, то, с моей точки зрения, имел право рассматривать наш платонический роман как уговор, по которому женщина, выполняя свою часть обязательств, не спрашивает мужчину о перспективах их отношений. Во всяком случае, мне этот уговор виделся именно так. Но в ту пору я во многом ошибался, как, впрочем, и сейчас. Например: с чего я взял, что она – девственница? Напрямую я не спрашивал, а она держала язык за зубами. Мое убеждение основывалось на том, что она мне отказывала, – и где же, спрашивается, логика?
На каникулах я получил приглашение съездить на выходные к ее родителям. Жили они в Кенте, на орпингтонском направлении, в одном из тех предместий, которые в последнюю минуту прекратили заливать природу бетоном и с тех пор самодовольно объявляли себя загородной местностью. В поезде, отходившем от вокзала Черинг-Кросс, меня терзала мысль, что со своим огромным чемоданом – другого у меня попросту не было – я выгляжу как собравшийся на дело грабитель. По прибытии Вероника представила меня своему отцу, который открыл багажник автомобиля и хохотнул, взяв у меня чемодан:
– Не иначе как обосноваться у нас решили, молодой человек.
Этот рослый краснолицый толстяк вызывал у меня неприязнь. Не потому ли, что от него пахло пивом? В такой ранний час? Как такой громила мог стать отцом столь миниатюрной дочери?
Управляя своим дорогущим «хамбер-супер-снайпом», он только вздыхал, досадуя на всех идиотов-водителей. Я в одиночестве сидел сзади. Время от времени он тыкал куда-то пальцем – видимо, показывал мне места, достойные внимания, но я не знал, что отвечать. «Церковь Святого Михаила, кирпично-каменная, сильно облагорожена реставраторами Викторианской эпохи». «Наше излюбленное “Кафе Ройяль” – вуаля!» «Справа фахверковый дом – винный магазин». Я обратился за подсказкой к профилю Вероники, но увы. У них был краснокирпичный особняк, украшенный изразцами; к дому вела гравиевая дорожка. Мистер Форд распахнул парадную дверь и прокричал в пустоту:
– Этот юноша к нам на месяц!
Мне бросился в глаза густой глянец темной мебели и такой же густой глянец на листьях экзотического комнатного растения. Словно по древним законам гостеприимства, отец Вероники подхватил мой чемодан, оттащил его, притворно сгибаясь под воображаемой тяжестью, в мансарду и швырнул на кровать. А потом указал на маленькую комнатную раковину:
– Если ночью приспичит, можешь сюда отлить.
Я молча кивнул. Мне было непонятно, строит он из себя рубаху-парня или показывает, какое я ничтожество и плебей.
Брат Вероники, Джек, особой загадки не представлял: здоровяк-спортсмен, смеялся по поводу и без повода, поддразнивал младшую сестру. Ко мне он отнесся со сдержанным любопытством, как будто я был отнюдь не первым, кого сюда привозили на показ. Мать Вероники не обращала внимания на эти подковерные игры: она расспросила меня про учебу и побежала на кухню. На вид ей было слегка за сорок, но этот возраст казался мне в то время весьма почтенным, как и возраст ее мужа. Вероника мало походила на свою мать: та была выше среднего роста, с округлыми чертами лица и перехваченными лентой волосами, открывавшими широкий лоб. Что-то выдавало в ней художественную натуру: то ли яркие палантины, то ли артистическая рассеянность, то ли мурлыканье оперных арий – теперь уже и не вспомнить.
На нервной почве у меня случился жуткий запор – это мое основное и самое достоверное воспоминание. Остальное – лишь расплывчатые, обрывочные впечатления, которые, вполне возможно, додуманы позднее: например, как Вероника, которая сама же притащила меня в родительский дом, вначале примкнула к своим родным и вместе с ними устроила мне смотрины, хотя сейчас уже не определить, стало это причиной или следствием моей робости. За ужином в пятницу началась проверка моего социального и интеллектуального уровня; я чувствовал себя как на допросе. Потом мы смотрели новости и натянуто обсуждали международное положение, пока не пришло время ложиться спать.
Будь мы героями романа, отец семейства запер бы входную дверь, а потом кое-кто прокрался бы по лестнице, чтобы попасть в жаркие объятия. Но нет; Вероника даже не поцеловала меня на ночь, даже не сделала вид, что собирается проверить, есть ли у меня в комнате полотенца и все прочее. Видно, боялась насмешек брата. Деваться было некуда: я разделся, ополоснулся, пустил мстительную струю в комнатную раковину, надел пижаму и долго маялся без сна.
Когда я спустился к завтраку, оказалось, что дома нет никого, кроме миссис Форд. Остальные ушли на прогулку – Вероника убедила родных, что с утра я люблю поваляться в постели. Наверное, я не сумел должным образом скрыть свою реакцию: миссис Форд все время косилась в мою сторону, пока готовила еду, и оттого бекон обжарился неровно, а один яичный желток растекся по сковороде. У меня не было опыта беседы с матерями девушек.
– Не многовато ли начинки для одного сэндвича?
Мы смеялись дольше положенного, войдя в предканикулярный раж.
– Финн?
– История – это уверенность, которая рождается на том этапе, когда несовершенства памяти накладываются на нехватку документальных свидетельств.
– Вот как? Кто же такое сказал?
– Лагранж, сэр. Патрик Лагранж. Француз.
– Тогда понятно. Будьте добры, приведите пример.
– Самоубийство Робсона, сэр.
По классу пролетел общий вдох; многие стали крутить головами, рискуя получить замечание. Но Хант, как и другие учителя, отводил Адриану особую роль. Когда кто-нибудь из нас позволял себе провокационное высказывание, его пропускали мимо ушей как мальчишество – недостаток, который с возрастом проходит. Провокации Адриана почему-то приветствовались как поиски истины, пусть даже неумелые.
– Какое это имеет отношение к делу?
– Это историческое событие, сэр, хотя и скромного масштаба. Зато свежее. Поэтому его легко трактовать как историю. Мы знаем, что Робсон мертв, знаем, что у него была подруга, знаем, что она беременна – точнее, была беременна. Что еще мы имеем? Единственный документ: предсмертную записку, в которой сказано «Мама, прости» – если верить Брауну. Эта записка цела? Или уничтожена? Имелись ли у Робсона другие побуждения или мотивы, наряду с очевидными? В каком душевном состоянии он пребывал? Можно ли наверняка утверждать, что ребенок – от него? У нас нет ответов, даже сейчас, когда эти события еще свежи в памяти. А если кто-нибудь возьмется написать историю Робсона через пятьдесят лет, когда его родителей уже не будет в живых, а подруга уедет куда глаза глядят и вообще не захочет о нем вспоминать? Улавливаете суть проблемы, сэр?
Мы все уставились на Ханта, опасаясь, что в этот раз Адриан зашел слишком далеко. Слово «беременна» висело в воздухе меловой пылью. А дерзкое предположение о сомнительном отцовстве, которое выставило Робсона школьником-рогоносцем… Через некоторое время учитель ответил:
– Я улавливаю суть проблемы, Финн. Но полагаю, что вы недооцениваете историю. И кстати, историков тоже. Давайте примем, в рамках сугубо научной дискуссии, что бедный Робсон будет представлять собой определенный исторический интерес. Историки во все века сталкивались с нехваткой прямых доказательств. Им к этому не привыкать. Позвольте напомнить, что в данном случае, по всей видимости, было проведено расследование, а значит, осталось заключение коронера. Вполне возможно, что Робсон вел дневник, писал письма, делал телефонные звонки, содержание которых стало известно. Его родители, скорее всего, отвечали на соболезнования. А через пятьдесят лет, учитывая нынешнюю продолжительность жизни, многие его одноклассники будут еще способны давать интервью. Наверное, дело не столь безнадежно, как вам представляется.
– Но ничто не заменит показаний самого Робсона, сэр.
– С одной стороны, да. Но с другой, историки по долгу службы относятся к показаниям участников событий с известной долей скепсиса. Причем особое недоверие вызывают те заявления, которые сделаны с прицелом на будущее.
– Вам виднее, сэр.
– А поступки человека зачастую выдают его душевное состояние. Тиран вряд ли будет писать записку с просьбой уничтожить врага.
– Вам виднее, сэр.
– Естественно.
Можно ли принять это как дословное воспроизведение их диалога? Почти наверняка нет. Но я по мере сил соблюдаю точность.
После окончания школы мы поклялись в дружбе до гроба и разошлись в разные стороны. Адриан, как и предполагалось, получил стипендию для поступления к Кембридж. Я начал изучать историю в Бристольском университете. Колин обосновался в Суссексе; Алекс пошел по отцовским стопам – в бизнес. Мы писали друг другу письма, как делали в ту эпоху все нормальные люди, даже молодые. Но эпистолярным жанром мы владели слабо, а потому наше ерничество иногда заслоняло важность содержания. Начать письмо словами «Сим подтверждаю получение Вашей эпистолы от 17-го числа сего месяца» казалось нам верхом остроумия, по крайней мере на первых порах.
Мы решили встречаться каждый раз, когда трое новоиспеченных студентов будут приезжать домой на каникулы, но это не всегда получалось. А переписка, можно сказать, изменила динамику наших отношений. Мы трое все более вяло писали друг другу, зато Адриану – с возрастающим энтузиазмом. Нам хотелось его внимания и одобрения; мы его обхаживали, ему первому рассказывали самые крутые истории, причем каждый из нас считал, что сделался – и совершенно заслуженно – его ближайшим другом. Каждый из нас постоянно заводил новых знакомых, тогда как Адриан, в нашем понимании, был одинок: получалось, что ближе нашей троицы у него по-прежнему никого нет и что он зависим от нас. А может, мы просто не признавались себе, что сами попали от него в зависимость?
А потом жизнь завертелась и время ускорило ход. Попросту говоря, у меня появилась девушка. Нет, я, конечно, и раньше с кем-то встречался, но прежние подруги либо подавляли меня излишней самоуверенностью, либо помножали свою нервозность на мою. Видимо, существует какой-то секретный мужской код, передаваемый от умудренных двадцатилетних робким восемнадцатилетним; единожды его усвоив, человек обретает способность «замутить», а если повезет, то и «перепихнуться». Но я так и не постиг, не освоил эту науку – до сих пор, как видно, ею не овладел. Мой «метод» заключался в отсутствии метода; приятели считали такой подход совершенно никчемным и, разумеется, были правы. Даже беспроигрышный, как считается, вариант «выпить – потанцевать – проводить до дому – напроситься на кофе» требовал разбитного нрава, которого у меня не было. Я вечно переминался с ноги на ногу, отпускал замысловатые реплики, а сам уже знал, что останусь на бобах. Помню, будучи первокурсником, я перебрал на какой-то вечеринке и стал клевать носом, а мимо проходила девушка, которая заботливо спросила, как я себя чувствую, и я на автомате ответил: «У меня маниакально-депрессивный психоз» – в тот момент это показалось мне более оригинальным, чем «тоска». Когда она, бросив: «И этот туда же», поспешила скрыться, я понял, что не только не сумел выделиться из толпы, но и выбрал для первого знакомства самую провальную фразу.
Мою девушку звали Вероника Мэри Элизабет Форд; чтобы выведать эту информацию (я имею в виду полное имя), мне потребовалось два месяца. Она училась на испанском отделении, увлекалась поэзией и происходила из семьи высокопоставленного чиновника. Рост – примерно метр пятьдесят пять, округлые, мускулистые икры, приглушенно-каштановые волосы до плеч, серо-голубые глаза, очки в голубой оправе, легкая, но сдержанная улыбка. Я считал ее симпатичной. Впрочем, любая девушка, которая от меня не шарахалась, скорее всего, показалась бы мне симпатичной. Я не пытался рассказывать ей, что тоскую, потому что совсем не тосковал. У нее был проигрыватель «блэк бокс» – на порядок лучше моего «дансетта», и музыкальный вкус у нее тоже был изысканней моего: то есть она презирала Дворжака и Чайковского, которыми я восхищался, зато слушала хоралы и зонги. Просматривая мою коллекцию пластинок, она время от времени изгибала губы в улыбке, но чаще хмурилась. Не спасло меня даже то, что я своевременно убрал с глаз долой увертюру «1812 год» и саундтрек к фильму «Мужчина и женщина». На подходах к моему обширному разделу поп-музыки оставалось еще достаточно сомнительного материала: Элвис, «Битлз», «Роллинги» (ну, против этих никто не возражал), а еще «Холлиз», «Энималз», «Муди Блюз» и двойной альбом Донована под названием (с маленькой буквы) «подарок от цветка саду».
– Тебе нравятся такие вещи? – бесстрастно поинтересовалась она.
– Под них танцевать хорошо, – ответил я, слегка ощетинившись.
– Ты под них танцуешь? Здесь? В комнате? Один?
– Вообще-то нет. – Хотя именно так и было.
– А я не танцую, – изрекла Вероника тоном культуролога и вместе с тем законодательницы: на тот случай, если мы будем встречаться.
Надо пояснить, какой смысл тогда вкладывали в слово «встречаться», поскольку сегодня оно употребляется в другом значении. Недавно я разговорился с одной женщиной, чья дочь прибежала к ней в жутком расстройстве. Девушка училась на втором курсе университета и спала с молодым человеком, который – ничуть не скрывая, в том числе и от нее, – одновременно сожительствовал с несколькими девушками. По сути дела, он устраивал им пробы, чтобы решить, с которой из них впоследствии будет «встречаться». Дочка той женщины была вне себя, но не потому, что ее возмутила такая система, хотя ей и виделась здесь определенная несправедливость, а потому, что в итоге выбор пал на другую.
Я почувствовал себя каким-то реликтом, сохранившимся от древней, забытой цивилизации, где средством денежного обмена служили фигурки из репы. В «мое время» – впрочем, в ходе нашего разговора я вовсе не претендовал на обладание временем, а сейчас тем более, – отношения складывались так: познакомился с девушкой, запал на нее, попытался произвести впечатление, пару раз привел в свою компанию – например, в паб, потом сходили куда-нибудь вдвоем, потом еще разок, и после более или менее жаркого поцелуя у парадного подъезда можно было считать, что вы, так сказать, официально «встречаетесь». И только связав себя полупубличными обязательствами, ты получал возможность узнать, светит ли тебе что-нибудь в плане секса. Зачастую оказывалось, что ее тело охраняется не менее рьяно, чем промысловая запретная зона.
Вероника мало отличалась от большинства сверстниц. Если им было с тобой комфортно, они на людях брали тебя под руку, целовались до румянца и даже могли сознательно прижаться к тебе бюстом, при условии что между вами было не менее пяти слоев одежды. Никогда не заговаривая об этом вслух, они прекрасно понимали, что творилось у тебя в штанах. А о большем следовало забыть, всерьез и надолго. Попадались, правда, и более сговорчивые: мне доводилось слышать, что некоторые соглашались на взаимную мастурбацию, а совсем уж раскованные были готовы, как тогда говорилось, на «полную близость». Всю серьезность этой «полноты» мог оценить только тот, кто прошел через изматывающий полупорожний опыт. А по мере развития близких отношений каждая сторона исподволь оказывала давление на другую: либо капризами, либо посулами и обязательствами, вплоть до того этапа, который поэт назвал «торг вокруг кольца».[10]
Следующие поколения, вероятно, объяснят все это набожностью или ханжеством. Но все девушки – или женщины, – с которыми у меня случались, если можно так выразиться, предполовые связи (одной Вероникой дело не ограничилось), достаточно вольно распоряжались своим телом. И моим, кстати, тоже, если применять единый критерий. Я бы не сказал, что предполовые связи были безрадостными или бесплодными, разве что в буквальном смысле слова. Кроме того, эти девушки заходили гораздо дальше, чем в свое время их матери, да и я на тот момент зашел гораздо дальше своего отца. По моему разумению. И как ни крути, лучше хоть что-то, чем вообще ничего. А между тем Колин и Алекс, судя по их намекам, завели себе таких подруг, которых не волновала охрана запретных зон. Впрочем, надо учитывать, что в вопросах секса подвирали все без исключения. И в этом плане сегодня ничего не изменилось.
Если хотите знать, я не был совсем уж девственником. Между школой и университетом я кое-чему научился, но эти два-три бурных эпизода не наложили на меня сколь-нибудь заметного отпечатка. Странное дело: чем милее девушка, чем больше тебя с ней связывает, тем меньше шансов уложить ее в постель – так мне казалось. Не исключено, конечно (правда, эту мысль я сформулировал гораздо позже), что меня тянуло именно к таким женщинам, которые говорят «нет». Но разве бывает настолько извращенная тяга?
«Ну почему, – спрашиваешь, – почему нет?» – и чувствуешь, как твою руку железной хваткой удерживают от всяких поползновений.
«Такое ощущение, что этого делать нельзя».
Подобный обмен репликами частенько возникал у жаркого камина под свист закипающего чайника. А против «ощущения» аргументов нет, ведь оно составляет прерогативу женщин, тогда как мужчины остаются толстокожими недоучками. А потому «такое ощущение, что этого делать нельзя» обладало куда большей убедительной силой и неопровержимостью, чем любая апелляция к церковным канонам или материнским советам. Вы скажете: но ведь тогда уже наступили шестидесятые годы, разве не так? Так-то оно так, только не для всех и не везде.
Мои книжные полки имели у Вероники куда больший успех, чем коллекция грампластинок. Раньше книжки карманного формата приходили к читателю в униформе: издательство «Пингвин» выпускало художественную литературу в оранжевых обложках, а издательство «Пеликан» – общегуманитарную литературу в синих обложках. Преобладание синего цвета в книжном шкафу служило мерилом серьезности. Одни авторы чего стоили: Ричард Хоггарт[11], Стивен Рансимен[12], Хёйзинга[13], Айзенк[14], Эмпсон[15]… плюс «Быть честным перед Богом» епископа Джона Робинсона[16] рядом с книжечками карикатуриста Ларри[17]. Вероника сделала мне большой комплимент, решив, будто я все это прочел, и даже не заподозрила, что самые потрепанные издания куплены на книжных развалах.
Ее собственную библиотечку составляли в основном поэтические томики и брошюры: Элиот, Оден[18], Макнис[19], Стиви Смит[20], Том Ганн[21], Тед Хьюз. С ними соседствовали произведения Оруэлла и Кестлера[22], выпущенные «Книжным клубом левых»[23], какие-то старые романы в кожаных переплетах, две-три детские книжки с иллюстрациями Артура Рэкхема[24] и ее любимая – «Я захватила замок»[25]. У меня не было ни малейшего сомнения, что она-то прочла их все до единой и что это подходящий выбор, который, помимо всего прочего, служил естественным показателем ее ума и характера, тогда как мои книги, даже с моей собственной точки зрения, выполняли совершенно иную функцию: они тщились создать образ, к которому я мог только стремиться. Это несоответствие повергло меня в легкую панику, и я, просматривая собрание поэзии, решил блеснуть высказыванием Фила Диксона.
– Разумеется, всем любопытно, что будет делать Тед Хьюз, когда исчерпает запас животных.
– Неужели всем?
– Говорят, да, – беспомощно ответил я.
В устах Диксона эта фраза звучала остроумно и тонко, а в моих – пошловато.
– У поэта, в отличие от прозаика, материал неиссякаем, – назидательно сказала она. – Потому что у них отношение к материалу разное. А ты из Теда Хьюза делаешь какого-то зоолога. Но даже зоологам животные не надоедают, ты согласен?
Вздернув одну бровь над оправой очков, она сверлила меня взглядом. Вероника была на пять месяцев старше, но иногда казалось, что на пять лет.
– Так говорил мой учитель литературы, только и всего.
– Ну, школа уже позади, теперь мы должны учиться мыслить самостоятельно, правда?
Это «мы» вселило в меня маленькую надежду, что еще не все потеряно. Она пыталась меня перевоспитать – мне ли было сопротивляться? В день нашего знакомства она почти сразу захотела узнать, почему я ношу часы циферблатом вниз, на внутренней стороне запястья. Не сумев дать ей внятный ответ, я просто переместил часы на внешнюю сторону, и время оказалось снаружи, как у любого нормального взрослого человека.
Учился я охотно, свободное время проводил с Вероникой, потом возвращался в студенческое общежитие и у себя в комнате мастурбировал до бурного оргазма, воображая, как она распласталась подо мной или выгнулась сверху. Благодаря нашему тесному, ежедневному общению я с гордостью приобщался к хитростям макияжа и женского белья, к тонкостям депиляции, а главное – к тайнам и последствиям месячных. У меня даже возникла легкая зависть к этому регулярному, исконному напоминанию о женской сущности, о великой цикличности природы. Примерно так же напыщенно я выразился в тот день, когда попытался объяснить это чувство.
– Ты просто романтизируешь то, чего не имеешь. Единственное, что здесь можно сказать: зато тебе не грозит беременность.
Учитывая характер наших отношений, эта фраза показалось мне довольно вызывающей.
– Надеюсь, тебе тоже – мы живем не в Назарете.
Повисла одна из тех пауз, которые возникают у каждой пары и свидетельствуют о молчаливом согласии не обсуждать острый вопрос. А что тут было обсуждать? Разве только неписаные правила наших взаимных уступок. Если я не получал секса, то, с моей точки зрения, имел право рассматривать наш платонический роман как уговор, по которому женщина, выполняя свою часть обязательств, не спрашивает мужчину о перспективах их отношений. Во всяком случае, мне этот уговор виделся именно так. Но в ту пору я во многом ошибался, как, впрочем, и сейчас. Например: с чего я взял, что она – девственница? Напрямую я не спрашивал, а она держала язык за зубами. Мое убеждение основывалось на том, что она мне отказывала, – и где же, спрашивается, логика?
На каникулах я получил приглашение съездить на выходные к ее родителям. Жили они в Кенте, на орпингтонском направлении, в одном из тех предместий, которые в последнюю минуту прекратили заливать природу бетоном и с тех пор самодовольно объявляли себя загородной местностью. В поезде, отходившем от вокзала Черинг-Кросс, меня терзала мысль, что со своим огромным чемоданом – другого у меня попросту не было – я выгляжу как собравшийся на дело грабитель. По прибытии Вероника представила меня своему отцу, который открыл багажник автомобиля и хохотнул, взяв у меня чемодан:
– Не иначе как обосноваться у нас решили, молодой человек.
Этот рослый краснолицый толстяк вызывал у меня неприязнь. Не потому ли, что от него пахло пивом? В такой ранний час? Как такой громила мог стать отцом столь миниатюрной дочери?
Управляя своим дорогущим «хамбер-супер-снайпом», он только вздыхал, досадуя на всех идиотов-водителей. Я в одиночестве сидел сзади. Время от времени он тыкал куда-то пальцем – видимо, показывал мне места, достойные внимания, но я не знал, что отвечать. «Церковь Святого Михаила, кирпично-каменная, сильно облагорожена реставраторами Викторианской эпохи». «Наше излюбленное “Кафе Ройяль” – вуаля!» «Справа фахверковый дом – винный магазин». Я обратился за подсказкой к профилю Вероники, но увы. У них был краснокирпичный особняк, украшенный изразцами; к дому вела гравиевая дорожка. Мистер Форд распахнул парадную дверь и прокричал в пустоту:
– Этот юноша к нам на месяц!
Мне бросился в глаза густой глянец темной мебели и такой же густой глянец на листьях экзотического комнатного растения. Словно по древним законам гостеприимства, отец Вероники подхватил мой чемодан, оттащил его, притворно сгибаясь под воображаемой тяжестью, в мансарду и швырнул на кровать. А потом указал на маленькую комнатную раковину:
– Если ночью приспичит, можешь сюда отлить.
Я молча кивнул. Мне было непонятно, строит он из себя рубаху-парня или показывает, какое я ничтожество и плебей.
Брат Вероники, Джек, особой загадки не представлял: здоровяк-спортсмен, смеялся по поводу и без повода, поддразнивал младшую сестру. Ко мне он отнесся со сдержанным любопытством, как будто я был отнюдь не первым, кого сюда привозили на показ. Мать Вероники не обращала внимания на эти подковерные игры: она расспросила меня про учебу и побежала на кухню. На вид ей было слегка за сорок, но этот возраст казался мне в то время весьма почтенным, как и возраст ее мужа. Вероника мало походила на свою мать: та была выше среднего роста, с округлыми чертами лица и перехваченными лентой волосами, открывавшими широкий лоб. Что-то выдавало в ней художественную натуру: то ли яркие палантины, то ли артистическая рассеянность, то ли мурлыканье оперных арий – теперь уже и не вспомнить.
На нервной почве у меня случился жуткий запор – это мое основное и самое достоверное воспоминание. Остальное – лишь расплывчатые, обрывочные впечатления, которые, вполне возможно, додуманы позднее: например, как Вероника, которая сама же притащила меня в родительский дом, вначале примкнула к своим родным и вместе с ними устроила мне смотрины, хотя сейчас уже не определить, стало это причиной или следствием моей робости. За ужином в пятницу началась проверка моего социального и интеллектуального уровня; я чувствовал себя как на допросе. Потом мы смотрели новости и натянуто обсуждали международное положение, пока не пришло время ложиться спать.
Будь мы героями романа, отец семейства запер бы входную дверь, а потом кое-кто прокрался бы по лестнице, чтобы попасть в жаркие объятия. Но нет; Вероника даже не поцеловала меня на ночь, даже не сделала вид, что собирается проверить, есть ли у меня в комнате полотенца и все прочее. Видно, боялась насмешек брата. Деваться было некуда: я разделся, ополоснулся, пустил мстительную струю в комнатную раковину, надел пижаму и долго маялся без сна.
Когда я спустился к завтраку, оказалось, что дома нет никого, кроме миссис Форд. Остальные ушли на прогулку – Вероника убедила родных, что с утра я люблю поваляться в постели. Наверное, я не сумел должным образом скрыть свою реакцию: миссис Форд все время косилась в мою сторону, пока готовила еду, и оттого бекон обжарился неровно, а один яичный желток растекся по сковороде. У меня не было опыта беседы с матерями девушек.