В скверике у памятника Бауману опять много солнца и детей. Но скверик маленький, и детям не хватает места. На тротуарах возле Новорязанской дети. На тротуаре возле Елоховского собора - дети. И чуть дальше, около их дома, - дети. Асфальт разделен мелом на квадраты и квадратики. Это древние "классики"! Вот бы и им со Славой сейчас попрыгать по этим квадратам. Ведь прыгали же, и совсем недавно! Но сейчас им нельзя. Они взрослые, и у них свой дом. Третий подъезд, четвертый этаж. Квартира номер...
"Слава, какая квартира?"
"Вот эта, Варюша, эта!"
Первое, что ее поражает в квартире, - окна.
"Такие огромные! - говорит она. Потом добавляет: - Слава, ты иди отдохни, а я обед приготовлю..."
Смешно и обидно, но до войны она не научилась готовить. Как-то так всегда получалось, что все было готово, - была мама. Сейчас она ругала себя: не девочка, взрослая, войну прошла, а что же делать с этим обедом? Если суп варить, то как? И наверно, это не скоро.
Ей вспоминается Фаня Залманова и все ее слова, почти подряд, все, что она говорила: "Варька, брось ты, в самом деле, переживать!", "Ох, уж ты со своим характером", "Ты забыла, кто ты? Лампочка ты! Понимаешь, лампочка! Включили, выключили! А тебе все перегореть хочется, да?", "Слушай, Варька, не чикайся ты с мужиками! Вообще с ними чикаться не надо!"
Фаня Залманова из райисполкома! Может, она, конечно, и понимала что-то в жизни, она старше ее, и все-таки ничего она не понимала. А что, если ей хочется угодить сейчас Славе, именно угодить? Накормить его как следует, обласкать, чтобы он знал: она любит его, она все умеет, как взрослая женщина, она будет настоящей хозяйкой в их доме. Что ты скажешь на это, Фаня Залманова, давняя, довоенная моя сослуживица? Эх, Фаня, Фаня! Умная ты, а жизнь ведь сложнее тебя!
Слава заходит на кухню, обнимает ее:
"Ну, что ты здесь колдуешь?"
Она не знает, что ответить.
Он бежит куда-то. Она даже опомниться не успевает, как хлопает дверь.
"Опять обиделся! - решает она. - И что я за человек! Все как-то не так выходит..."
Через десять минут он прибегает с полным вещмешком:
"Хватай!"
Она вынимает из вещмешка мясо и колбасу, конфеты и масло, сыр и макароны, хлеб и...
"А это зачем?" - Она удивляется, увидев две игрушки - гуттаперчевую куклу в голубом платье и заводную машину.
"Как зачем? У нас же дети будут!"
Да, у них будут дети. И много-много детей, как там, в сквере у Ильинских ворот. Мальчики и девочки. Девочки и мальчики. Нет, пожалуй, сначала лучше мальчики. Для Славы! Ведь мужчины, говорят, так любят мальчиков.
"А вот еще", - говорит Слава, доставая что-то из кармана.
"Что это?"
"Билеты на поезд. Мы же поедем с тобой на речку Ворю".
Она варит и жарит. Она накрывает на стол и радуется:
"Правда, Слава, что сейчас не война?"
"Правда, Варюша, правда!"
И они очень долго едят и пьют чай и вино, которое так любит Слава. Она давно знала об этом - еще с тех пор, под Юхновом, в рабочем поселке.
За окном сверкают огни витрин и фонарей, окон и трамваев. По крыше соседнего дома бегут могучие неоновые буквы: "Храните деньги в сберегательной кассе". И гремят, как и днем, колокола Елоховского собора.
Стол убран. Посуда вымыта. До чего же она устала за сегодняшний день! Но что нужно сказать сейчас, она не знает и молча смотрит на Славу.
Он помогает ей:
"Спать, спать! Немедленно спать! А то впереди..."
Вдруг он хохочет:
"Что это я? Впереди ничего, кроме счастья! Ведь не война сейчас!"
Она разбирает постель.
"Ложись", - говорит он.
Она раздевается, чего никогда не было там, на войне.
"Спи", - говорит он.
"А ты?"
"Что я?"
"Ты меня боишься?" - неловко спрашивает она.
"Я? - Он молчит. Долго-долго молчит. Потом говорит: - Я обидеть тебя боюсь, Варюша. Как тогда..."
И ей хорошо теперь. Очень хорошо. Она знает, ох как знает сейчас, что любит его. Любит!..
И так могло быть...
11
Утром небо прояснилось. Птицы, невесть откуда появившиеся, обрадовались. Галки и воробьи заходили-запрыгали по улице в поисках пищи, в ожидании весны.
Весна наступала медленно, а пищи не было. Галки дрались с воробьями, воробьи отчаянно бросались на галок. После того как три "мессершмитта", пользуясь погодой, прочесали деревню, птицы чуть поуспокоились, но через час вновь появились на улице. Немцы ударили из минометов, и птицам пришлось убираться подобру-поздорову...
Во время налета авиации и минометного обстрела в батальоне никто, слава богу, не пострадал. И все же налет и обстрел мешали подготовке к очередному, и сейчас очень важному, наступлению.
Была нарушена связь.
К полудню погода стала портиться. Небо затянуло. Пошел снег. Начала мести поземка. Немцы успокоились. Не любят они настоящей зимы!
Варя умудрилась проспать все самое шумное, а очнулась от сравнительно тихого - в штабной блиндаж собирались на оперативное совещание командиры взводов и рот. Появился и старший политрук - комиссар полка, увидел ее заспанное, растерянное лицо, бросил:
- Привыкаешь?
- Привыкаю, товарищ комиссар! - вскочила она, поправляя полушубок и съехавшую набок шапку. Она так и уснула. В блиндаже было холодно.
- А напарник как? Полковой?
- Он же погиб...
- Да...
Командиры столпились у наспех сколоченного столика - обрубок соснового бревна и три доски на нем. Они наклонились над картой. На столе чадила коптилка - консервная банка и фитилек к ней - голубовато-желтый огонь и струйка дыма. Основание стола - сосновое бревно - блестело. Капельки смолы набухали, полнились и медленно стекали вниз на земляной пол и на сапоги командиров.
- Артподготовка... Удар по городу должен быть стремительным... Взятие Юхнова - решение Ставки... Соединение с частями тридцать третьей армии обязательно... Четвертая рота... С юга пойдут танки... Вторая и третья роты... Немцы не ждут... Перехват Варшавского шоссе обескуражил их... У третьей роты задача, я бы сказал, особая... Смотрите... Если же говорить об общей обстановке, то надо учесть следующее. Юхнов противник укреплял еще со времени боев за Калугу... Калуга пала. За ней Медынь, Мятлево... Южнее - Мещовск, Мосальск, Сухиничи... Потом вот - Дорогобуж... Мы располагаем сведениями, что юхновский гарнизон - один из сильнейших. Долговременные огневые точки, минные поля, рвы, заграждения... Бой, видимо, пойдет за каждую улицу, за каждый дом... Многое зависит от состояния наших войск... Надо немедленно провести беседы в ротах, взводах... Подчеркнуть важность задачи... Знаю, люди устали... Поговорите - душевнее, проще... Это очень...
Она слушала и не слушала. Вернее, слышала обрывки фраз. Она смотрела на Славу - сосредоточенного, подтянутого, почти не знакомого сейчас ей, далекого, чужого и очень своего. Он стоял вместе со всеми командирами, смотрел на карту и лишь изредка потирал глаза. Видно, он тоже не спал толком и свет коптилки резал ему глаза.
До заступления на дежурство оставалось еще более получаса, и она вышла из блиндажа.
К деревне подтягивались новые части. Дивизион "сорокапяток". Заградотряд, сформированный из совсем молодых красноармейцев. В поле размещались гаубичные батареи. Торопились топографы: с теодолитами и вешками бегали от деревни туда, в поле. На окраине деревни остановился медсанбат. Помещений не было, и санитарный транспорт двинулся в лесок.
Погода дурила, но, может быть, сейчас это и хорошо. Немецкая авиация скована. Артиллерия тоже молчит. Лишь далеко, очень далеко слышна глухая ружейная перестрелка.
Сейчас Варя, пожалуй, радовалась плохой погоде. Конечно, она не специалист - не генерал, не полковник, не полковой комиссар и даже не младший лейтенант, как Слава, - но почему-то она чувствовала, что это хорошо. И снегопад - хорошо! И мутное, невидимое с земли небо - хорошо! И метель - хорошо!
Деревни нет. Домов нет и жителей. Но деревня живет. Слышны команды на улицах. Движутся люди в шинелях - медленно одни, другие почти бегом. Шумят моторы машин. Всхрапывают лошади. Коптит кухня. В земле, в отменных окопах, подготовленных немцами, наши люди спят, едят, совещаются, пишут письма, читают, перебинтовывают раны или, как ее новый напарник сейчас (молодой совсем!), или, как она ночью, кричат в трубку:
- "Небо"! "Небо"! Я - "Береза"!..
Забавно, что напарник - "Береза". Она "Береза" - это понятно. А он? И как жаль прежнего...
Она почти не узнала его. Только несколько часов в работе. И вот его нет... И на его место пришел новый...
Удивительная штука жизнь! Она вечна, неистребима. Она пришла сюда, в эту деревню, в которой уже не было жизни, и опять тут - жизнь. Она сильнее павших, сильнее умерших, сильнее войны. Люди идут в бой не только с мыслью победить, а и с другой, подспудной, - как бы остаться живым, и они продолжают жизнь. Они совещаются тут, на войне, как быстрее и посильнее ударить по противнику, смять его, уничтожить, и они продолжают жизнь.
Растает снег, и придет весна в эти края, в эту несчастную, забытую русскую деревеньку. И на пепелищах пробьются зеленые ростки из земли. И на деревьях, покореженных немецкой и нашей артиллерией, распустятся почки. И побегут ручьи, смывая воронки от бомб и снарядов, унося в небытие признаки бывших тут боев.
И вскроется речка Воря, которая покрыта сейчас, наверное, льдом. И птицы построят свои гнезда, и рыбы будут метать, как извечно, икринки, и люди - вернувшиеся, а частью новые - придут, повздыхают над развалинами, вспомнят не вернувшихся, упьются до чертиков горьким самогоном - за их благополучие, что ли, на том свете! - а наутро начнут разбирать разбитое и ставить новое...
"Ты здесь? Выспалась?"
Ей почудилось другое.
"Ты здесь? Ты любишь меня?" - будто спросил он.
Она обрадовалась, но сказала:
"Не знаю, Слава. Наверно..."
"А ты любила когда-нибудь?" - спросил он.
Она покраснела.
"Не знаю, Слава. Мне всегда казалось, что я любила Вову Соловьева и Женю Спирина, но это было давно".
"Как, сразу двоих?!"
"Да, Слава, сразу двоих..."
"Кто же они?"
"Кто? Это ведь давно, Слава, было, когда мы в клубе Наркомтяжпрома занимались. А с Женей Спириным я целовалась. Это плохо, да?"
"А со мной нет", - обиженно сказал Слава.
"Нет, нет, нет! С тобой я тоже целовалась! - возмутилась она. - Разве ты не помнишь?"
"Помню, Варюша, все помню, - сказал Слава. - А то, что с Женей Спириным целовалась, я не сержусь. Я тоже целовался с девчонками, когда маленьким был".
Из штабного блиндажа выходили командиры рот и взводов. Слава вышел тоже. Обрадовался, как ей показалось. Вроде покраснел. От неожиданности, что ли? Или от холода?
- Относительно выспалась, - призналась она. - А ты не спал? Я же знаю, не спал!..
Он промолчал. Сказал о другом:
- Посмотри, а ведь живет деревенька! Фрицы, наверно, считали, что все - конец! Все уничтожили, все разбили, с землей сровняли... А ребятки наши крутятся. И знаешь, такое еще будет!.. Сегодня!
Это как раз то, о чем и она думала. Странно, как совпадают их мысли.
Она спросила почему-то:
- А ты говорил, что жил с тетей, да? А что с твоими родителями? Разве у тебя нет матери? Мамы?
Он, кажется, удивился. Еще бы не удивиться! Она перескакивает с одного на другое так же легко, как воробей.
- Мама у меня в голод умерла, - сказал он. - Помнишь такое голодающие Поволжья? В те годы мы там жили. А отец раньше, на Дальнем Востоке, в гражданскую. Он с Лазо вместе воевал. Там и погиб...
По соседству с их блиндажом творилось что-то непонятное. Красноармейцы, человек пять или шесть, с грохотом подкатили пустую бочку с желтыми немецкими надписями, установили ее на кирпичи и стали таскать ведрами воду. Натаскали, разожгли под бочкой костер. И не только под днищем, а вокруг, так что бочка вся вспыхнула, - видимо, из-под горючего она. Слава тоже заинтересовался и, когда красноармейцы уже начали скидывать шинели, полушубки, телогрейки и гимнастерки, спросил:
- Вы что, ребята?
Красноармейцы на минуту смутились, потом заговорили вразнобой:
- Вошей мы тут...
- От вошей житья нет...
- Говорят, сыпняк от них идет...
- Политбеседу среди нас проводили...
- Переморить решили, как фрицев...
- Нам не до сыпняка сейчас...
Слава рассмеялся, сказал в тон:
- Видишь, вошей морят! Не простудитесь, ребята! - бросил он красноармейцам. - Холодно сегодня.
И опять раздалось:
- Это пусть фриц простужается...
- Закаленные авось...
- Фрицу зима наша не годится, а нам бы по такой погоде девицу!
Варя смутилась.
Слава заметил:
- Они шутят, не сердись!
Наступление началось к вечеру после удара наших гаубиц. Била и дальнобойная артиллерия. Батальон вступил в бой вместе с артиллеристами. Сорокапятчики шли в боевых порядках пехоты, с ходу уничтожая огневые точки противника. Немцы бросали в бой отряды автоматчиков, местную охрану, хозяйственные и похоронные команды.
Почти до утра шел бой в поле, потом батальон продвинулся вперед, на окраину города. Другие части обходили город с трех сторон.
Славу она увидела невзначай.
А он:
- Варюша! Я всюду ищу тебя. Ты как?
- Ничего. А ты?
- Как видишь... Я к комбату бегу. Связь у нас испортилась, потери... Говорили: подкрепление...
- Слава, - сказала она, - знаешь что, Слава? - У нее перехватило дыхание. - Сейчас тяжело, ты сам понимаешь. В общем, я хочу сказать тебе, Слава, что если что случится со мной... Если меня ранят или убьют... Ты не думай, я видела это. Я все видела, когда мы раненых выносили... В общем, знай, что я все равно... В общем, люблю тебя, Слава... Хорошо?..
- Знаю! Вот возьмем Юхнов, я тебя на Ворю прокачу. Нам отдых как раз обещали после взятия Юхнова.
На рассвете немцы подтянули резервы.
По цепи наступавших разнеслось:
- Танки! Внимание! Танки!
В этот момент она тоже увидела танки. Один. Второй. Третий. Четвертый. Пятый. Шестой. Шесть черных громадин ползли по белому снегу на их позиции. Славу с его взводом она потеряла - видимо, они залегли.
За танками маячили фигурки. Десятки, нет, пожалуй, сотни фигурок немцев, идущих в атаку.
- Две роты, - определил старший политрук, так и оставшийся с ними после оперативного совещания в штабе батальона. - Не меньше двух рот. Но... Сейчас бог войны сработает!..
И действительно, ударили артиллеристы. И по танкам, и по пехоте. Два танка сразу вспыхнули. Другие замедлили ход. Рассыпалась пехота.
- В атаку, за мной! - Комиссар полка первым выкрикнул это и поднялся во весь рост.
- В атаку! - разнеслось по огромному полю.
- В атаку! - повторяли командиры рот и взводов, командир батальона и политрук.
Она на минуту замешкалась и, кажется, услышала его, Славин, голос:
- В атаку!
12
А еще было так...
Волга. И в самом деле огромная, великая, захватывающая дух. И город, бесконечно протянувшийся вдоль берегов реки и уходящий вглубь, такой же большой, как сама река.
Они приехали туда с мамой, когда... Там она пошла в школу, но приехали они за год до этого. Значит, ей было лет семь. И отец уже больше года работал на строительстве Сталинградского тракторного, и им, конечно, было плохо в Москве без него и даже трудно, как говорила мама. Отец звал их в каждом письме, но мама почему-то долго не решалась.
Наконец решилась. И вот они там. Живут в бараке, где много таких же девчонок и мальчишек, как она. В соседних бараках - тоже. А были еще и землянки. Тогда их и называли "Шанхай". Странное это было соседство слов: "Сталинград и "Шанхай".
Отец почти не бывал дома. Только по ночам, да и то редко. Когда приходил, говорил непонятное: "Соревнование", "Досрочный пуск", "Первая пятилетка", "Общественный буксир", "Индустриализация", "Смычка города с деревней", "Период реконструкции", "Техника решает все!" И еще без конца добавлял маме: "Не дуйся, славная моя! Но право же, в июне нам надо дать первый трактор. Понимаешь?"
А ей, Варе, Вареньке, Варьке, как ее звали все, нужен был не столько этот первый трактор, сколько лыжи. У всех ребят из бараков и землянок были лыжи, пусть толстые, корявые, не очень ровные, но ведь лыжи! Других не было и не могло быть: лыжи все делали сами и палки сами. Такие же продавали на базаре, не лучше. В магазинах лыж вообще не продавали, да и не было таких магазинов. И потом - трактор в июне, а сейчас зима и все ребята катаются на лыжах.
- Ладно, возьму вот отгул, - пообещал отец. - Смастерю тебе лыжи! Не хуже, чем у других.
И смастерил, и она была счастлива. В первый же выход хвасталась перед всеми ребятами, и они признавали:
- Мировые! Небось магазинные! Так не сделаешь!..
Отец тащил ее на спине, а она ревела не из-за боли в ноге, а потому, что сломала правую лыжину. И все ребята из бараков и землянок смотрели на нее с сочувствием, и от этого ей было еще горше.
Она сломала лыжину и сломала, как потом выяснилось, ногу. Три месяца лежала и ходила в гипсе. И даже когда на заводе - она помнила этот день: семнадцатое июня тридцатого года - выпускали первый трактор и был митинг, она еще прихрамывала. А потом в тридцать четвертом году был еще митинг: уже стотысячный трактор выпускали. После митинга они как раз уехали.
Почему она вспомнила это? Может быть, потому, что увидела землянки и бараки на окраине города. Много-много бараков и еще больше землянок. "Шанхай", - вспомнила она. Тогда о трущобах говорили: "Шанхай".
А может, и потому, что она выносила раненых - волокла на плащ-палатке, затем на каких-то примитивных санках, которые нашлись в овраге возле помойки, а то и на себе. Не всюду с этими санками подберешься, когда вокруг стреляют, и свистят пули, и рвутся снаряды. Но ты прижмись к снегу и ползи, замри, когда очередной удар снаряда и посвист пуль, и опять ползи. Раненые ждут, а санитаров не хватает. Троих убило, еще двоих тяжело ранило, и потому, наверно, командир батальона цыкнул на нее:
- Бросай это дело! Раненых таскай! Женщина, в конце концов, твое дело! А мы и так справимся...
До этого она сидела на проводе, потом шла со всеми вместе в цепи наступающих и стреляла из автомата, доставшегося ей здесь, на войне, немецкого автомата. Он был совсем несложный, и освоить его оказалось проще простого. Винтовка, из которой она стреляла прежде, в дни занятий на курсах, была куда сложней. Там один выстрел, и рядом преподаватель, и страх, что ты не попала в бумажную цель. Здесь рядом десятки людей, но им не до тебя, поскольку впереди - противник. И перед тобой впереди противник, и тут уж поступай как знаешь и можешь. И если не ты его, так он тебя.
И вот - командир батальона. Ей было обидно поначалу: она стреляла не хуже других и вообще вела себя в бою не хуже других, а тут - на тебе, раненые! Но стоило ей вытащить первого и увидеть рядом второго, которого она не могла захватить сразу, его глаза, перекошенное болью лицо, она поняла все. И то, что правильно, она, связистка, пошла в бой вместе со всеми. Ей приказали, поскольку она была свободна. Пошли же даже повара, обозники, штабные писари. И приказ командира батальона правильный: потери велики, раненых надо спасать.
И она спасала. Пятерых вынесла, вытащила, а потом потеряла счет. Подоспели новые санитары. И еще двое пожилых красноармейцев из хозвзвода. Они носили раненых теперь вместе. На санках, на плащ-палатках, на себе. И еще на собачьих упряжках. Две такие упряжки появились в середине боя. Они укладывали самых тяжелых на санки, и собаки вывозили их...
Но она не об этом вспомнила, когда чуть приутих бой и все раненые были подобраны.
А другим, павшим в бою, было уже все равно.
Соберут их всех вместе, выроют им могилу и положат туда - человека к человеку, человека на человека, чтобы когда-то, через много-много лет, мимо памятника, который им поставят, проходили новые люди и думали, вспоминали о них.
Прав, наверно, хирург, который обругал Варю последними словами, когда она на себе, еле дыша, принесла убитого:
- Ты, милая, рехнулась! Живых подавай, живых!
Она не могла тогда ответить ему. Растерялась. Это был первый человек, которого она тащила на себе. Это был первый ее раненый. И она подняла его, с трудом взвалила на плечи: он, кажется, дышал, хрипел, о чем-то просил и харкал кровью на ее шинель. Она же не знала, что не донесет его живым...
Нет, конечно, тогда, в тридцатом, в начале тридцатого, в Сталинграде, когда отец тащил ее на себе, ему тоже, наверно, было тяжело.
И все-таки, пожалуй, не так тяжело, как ей. Она просто несла на себе раненых, и у нее была одна мысль: донести, дотянуть, спасти. А отец тогда, помнится, злился: она со своим переломом сорвала его с работы, сорвала в самый неподходящий момент, когда у них на заводе пускали конвейер. И там было что-то очень важное, без чего отец не мог жить.
"Угораздило же тебя в такой момент! - сказал он, взваливая ее на плечи. - Вот непутевая!.."
Трудно верилось, что отца нет сейчас. Не просто сейчас, а вообще нет. Значит, он не вернется, когда закончится война. Значит, не придет к маме и не обнимет ее, как прежде, щекоча своей небритой щекой. Значит, в выходной он не купит своей очередной четвертинки и не будет потом спорить с мамой о том, что ему хоть и еще одну подавай, а он хоть бы хны. И не скажет, как прежде: "Ты смотри, Варвара! Одна у нас осталась! Нина померла, других не народили. На тебя и надежда вся наша, с матерью твоей". И - страшно - он не знает, что она ушла на фронт! Не знает и никогда не узнает. Как он ругал ее, когда она пошла на работу в райисполком! Говорил: "Уж лучше к нам бы, в наркомат! Устроил бы! А тут - на тебе - нашла дело: квартирные склоки разбирать!" Странно, что сейчас отца нет и уже никогда не будет. Наверно, он гордился бы ею. Маме уже послали письмо за подписью командира батальона о том, что она вынесла с поля боя двенадцать (почему-то двенадцать, словно кто считал!) раненых и считается отличной связисткой. А отец не получит, не прочтет этого письма. И не вернется домой, в Москву. И не вспомнит о Сталинградском тракторном, и не скажет: "Вот было время! Время так время! Настоящее!"
...Где он похоронен, она могла только догадываться. Судя по всему, где-то за Смоленском. И есть ли там его могила, она не знала. Слышала, что там многие наши попали в окружение, бились насмерть, с трудом выходили к своим. Как Слава, наверно. А отец был в ополчении, их не снарядили толком: ни обмундирования, ни оружия.
Наверно, он лежит в такой же братской могиле, каких она повидала за эти дни сотни. И снесли его туда так же, как сносят всех и здесь, под Юхновом. Может, он был сначала ранен и какая-нибудь девушка или кто-то другой нес его с поля боя в надежде... А может, и нет. Тогда его и таких же, как он, что погибли сразу, собрали вместе, положили на край наспех вырытой могилы и затем опустили туда, в землю...
А потом уже написали в Москву. А там, в Москве, в военкомате заполнили стандартный бланк "похоронной": "...погиб смертью храбрых..."
Она помнит эту "похоронную" так, словно и сейчас держит ее в руках. И ей стыдно, что она плачет, а мама не плачет и повторяет без конца: "Не надо! Не надо! Прошу тебя - не надо!"
13
Их батальон вступил на юго-западную окраину города. К утру части 49-й и 50-й армий с боями вошли в Юхнов. Вошла даже пекарня. Красноармейцы и девушки в белых халатах растопили печи. В воздухе вкусно запахло свежим тестом и хлебом, хотя вокруг еще стреляли и горели, рушились дома.
В небе - бледно-голубом, чистом - холодно маячили звезды. Действовала авиация - наша и немецкая. Словно обрадовавшись погоде, взвивались немецкие истребители, а наперерез им шли наши - короткие, тупорылые, и раздавались очереди, и немцы отваливали в сторону, упав на крыло. Три "мессера" и один наш истребитель, дымя шлейфами, ушли к земле.
Больше немцы в небе не появлялись. А наши самолеты уже кружили низко-низко над самым городом, обстреливали немецкие позиции и не только позиции - немцы уже вовсю отступали по двум оставшимся, как бы специально для их бегства, дорогам.
На перекрестке Варя тянула провод. Штаб батальона занял полуразвалившийся дом, а до штаба полка метров пятьсот - шестьсот, не больше. Она вернулась к своим прямым обязанностям: прибыло медицинское пополнение, и приличное. Там теперь на каждых двух раненых не меньше трех санитаров будет. Значит, ее дело - связь.
По улице прошли двое - в нашей форме, но она перепугалась: чужая речь. Вздрогнула, бросила провод, схватилась за автомат:
- Хальт!
- Стой! Стой! - закричал один из них. - Не надо стрелять! Мы латыши! Латышской гвардейской дивизии... Слышала? Из-под Наро-Фоминска идем. Там наших много побило. А мы...
Она смутилась, опустила автомат.
- Простите, а я думала...
Она не могла объяснить себе главного. Вот уже больше четырех часов она не видела его - Славу. И ничего не знала о нем и не могла узнать. В городе шли бои, у нее было свое дело и ни минуты перерыва. Поэтому она и вздрогнула сейчас, занятая своим делом и своими мыслями.
Рассвет наступал медленно, будто бы нехотя. Заблестел в снегу, в осколках стекла и мокрых листах железа. Немецкий танк, обгоревший, со свернутой набок башней, и тот блеснул в лучах рассвета капельками росы. И длинный ствол разбитой нашей "сорокапятки" засветился такими же капельками, и развороченный радиатор брошенной трехтонки.
На деревьях что-то запело, забулькало, затренькало, и она невольно оторвалась от своей катушки, взглянув вверх, заслушалась. Подумала, что это и в самом деле весна. И что с весной всегда приходит к людям хорошее. И что они со Славой, конечно...
- Думаешь, соловьи, сестрица? - Она обернулась, увидела пожилого красноармейца. - Дрозды, миленькая, дрозды! Они и под соловьев могут, и под кого угодно! А соловьям рано, - пояснил он и пошел, гремя двумя котелками, своей дорогой...
О дроздах она слышала что-то. Или читала - в школе, давно. Невзрачные такие, серые пичуги. Неужели они поют под соловьев? Ведь соловей - это соловей. А тут дрозд. Впрочем, это не о дроздах ли рассказывали, что они даже говорить умеют, как люди, если их научить? Или о скворцах? Вообще странные существа эти птицы...
"Слава, какая квартира?"
"Вот эта, Варюша, эта!"
Первое, что ее поражает в квартире, - окна.
"Такие огромные! - говорит она. Потом добавляет: - Слава, ты иди отдохни, а я обед приготовлю..."
Смешно и обидно, но до войны она не научилась готовить. Как-то так всегда получалось, что все было готово, - была мама. Сейчас она ругала себя: не девочка, взрослая, войну прошла, а что же делать с этим обедом? Если суп варить, то как? И наверно, это не скоро.
Ей вспоминается Фаня Залманова и все ее слова, почти подряд, все, что она говорила: "Варька, брось ты, в самом деле, переживать!", "Ох, уж ты со своим характером", "Ты забыла, кто ты? Лампочка ты! Понимаешь, лампочка! Включили, выключили! А тебе все перегореть хочется, да?", "Слушай, Варька, не чикайся ты с мужиками! Вообще с ними чикаться не надо!"
Фаня Залманова из райисполкома! Может, она, конечно, и понимала что-то в жизни, она старше ее, и все-таки ничего она не понимала. А что, если ей хочется угодить сейчас Славе, именно угодить? Накормить его как следует, обласкать, чтобы он знал: она любит его, она все умеет, как взрослая женщина, она будет настоящей хозяйкой в их доме. Что ты скажешь на это, Фаня Залманова, давняя, довоенная моя сослуживица? Эх, Фаня, Фаня! Умная ты, а жизнь ведь сложнее тебя!
Слава заходит на кухню, обнимает ее:
"Ну, что ты здесь колдуешь?"
Она не знает, что ответить.
Он бежит куда-то. Она даже опомниться не успевает, как хлопает дверь.
"Опять обиделся! - решает она. - И что я за человек! Все как-то не так выходит..."
Через десять минут он прибегает с полным вещмешком:
"Хватай!"
Она вынимает из вещмешка мясо и колбасу, конфеты и масло, сыр и макароны, хлеб и...
"А это зачем?" - Она удивляется, увидев две игрушки - гуттаперчевую куклу в голубом платье и заводную машину.
"Как зачем? У нас же дети будут!"
Да, у них будут дети. И много-много детей, как там, в сквере у Ильинских ворот. Мальчики и девочки. Девочки и мальчики. Нет, пожалуй, сначала лучше мальчики. Для Славы! Ведь мужчины, говорят, так любят мальчиков.
"А вот еще", - говорит Слава, доставая что-то из кармана.
"Что это?"
"Билеты на поезд. Мы же поедем с тобой на речку Ворю".
Она варит и жарит. Она накрывает на стол и радуется:
"Правда, Слава, что сейчас не война?"
"Правда, Варюша, правда!"
И они очень долго едят и пьют чай и вино, которое так любит Слава. Она давно знала об этом - еще с тех пор, под Юхновом, в рабочем поселке.
За окном сверкают огни витрин и фонарей, окон и трамваев. По крыше соседнего дома бегут могучие неоновые буквы: "Храните деньги в сберегательной кассе". И гремят, как и днем, колокола Елоховского собора.
Стол убран. Посуда вымыта. До чего же она устала за сегодняшний день! Но что нужно сказать сейчас, она не знает и молча смотрит на Славу.
Он помогает ей:
"Спать, спать! Немедленно спать! А то впереди..."
Вдруг он хохочет:
"Что это я? Впереди ничего, кроме счастья! Ведь не война сейчас!"
Она разбирает постель.
"Ложись", - говорит он.
Она раздевается, чего никогда не было там, на войне.
"Спи", - говорит он.
"А ты?"
"Что я?"
"Ты меня боишься?" - неловко спрашивает она.
"Я? - Он молчит. Долго-долго молчит. Потом говорит: - Я обидеть тебя боюсь, Варюша. Как тогда..."
И ей хорошо теперь. Очень хорошо. Она знает, ох как знает сейчас, что любит его. Любит!..
И так могло быть...
11
Утром небо прояснилось. Птицы, невесть откуда появившиеся, обрадовались. Галки и воробьи заходили-запрыгали по улице в поисках пищи, в ожидании весны.
Весна наступала медленно, а пищи не было. Галки дрались с воробьями, воробьи отчаянно бросались на галок. После того как три "мессершмитта", пользуясь погодой, прочесали деревню, птицы чуть поуспокоились, но через час вновь появились на улице. Немцы ударили из минометов, и птицам пришлось убираться подобру-поздорову...
Во время налета авиации и минометного обстрела в батальоне никто, слава богу, не пострадал. И все же налет и обстрел мешали подготовке к очередному, и сейчас очень важному, наступлению.
Была нарушена связь.
К полудню погода стала портиться. Небо затянуло. Пошел снег. Начала мести поземка. Немцы успокоились. Не любят они настоящей зимы!
Варя умудрилась проспать все самое шумное, а очнулась от сравнительно тихого - в штабной блиндаж собирались на оперативное совещание командиры взводов и рот. Появился и старший политрук - комиссар полка, увидел ее заспанное, растерянное лицо, бросил:
- Привыкаешь?
- Привыкаю, товарищ комиссар! - вскочила она, поправляя полушубок и съехавшую набок шапку. Она так и уснула. В блиндаже было холодно.
- А напарник как? Полковой?
- Он же погиб...
- Да...
Командиры столпились у наспех сколоченного столика - обрубок соснового бревна и три доски на нем. Они наклонились над картой. На столе чадила коптилка - консервная банка и фитилек к ней - голубовато-желтый огонь и струйка дыма. Основание стола - сосновое бревно - блестело. Капельки смолы набухали, полнились и медленно стекали вниз на земляной пол и на сапоги командиров.
- Артподготовка... Удар по городу должен быть стремительным... Взятие Юхнова - решение Ставки... Соединение с частями тридцать третьей армии обязательно... Четвертая рота... С юга пойдут танки... Вторая и третья роты... Немцы не ждут... Перехват Варшавского шоссе обескуражил их... У третьей роты задача, я бы сказал, особая... Смотрите... Если же говорить об общей обстановке, то надо учесть следующее. Юхнов противник укреплял еще со времени боев за Калугу... Калуга пала. За ней Медынь, Мятлево... Южнее - Мещовск, Мосальск, Сухиничи... Потом вот - Дорогобуж... Мы располагаем сведениями, что юхновский гарнизон - один из сильнейших. Долговременные огневые точки, минные поля, рвы, заграждения... Бой, видимо, пойдет за каждую улицу, за каждый дом... Многое зависит от состояния наших войск... Надо немедленно провести беседы в ротах, взводах... Подчеркнуть важность задачи... Знаю, люди устали... Поговорите - душевнее, проще... Это очень...
Она слушала и не слушала. Вернее, слышала обрывки фраз. Она смотрела на Славу - сосредоточенного, подтянутого, почти не знакомого сейчас ей, далекого, чужого и очень своего. Он стоял вместе со всеми командирами, смотрел на карту и лишь изредка потирал глаза. Видно, он тоже не спал толком и свет коптилки резал ему глаза.
До заступления на дежурство оставалось еще более получаса, и она вышла из блиндажа.
К деревне подтягивались новые части. Дивизион "сорокапяток". Заградотряд, сформированный из совсем молодых красноармейцев. В поле размещались гаубичные батареи. Торопились топографы: с теодолитами и вешками бегали от деревни туда, в поле. На окраине деревни остановился медсанбат. Помещений не было, и санитарный транспорт двинулся в лесок.
Погода дурила, но, может быть, сейчас это и хорошо. Немецкая авиация скована. Артиллерия тоже молчит. Лишь далеко, очень далеко слышна глухая ружейная перестрелка.
Сейчас Варя, пожалуй, радовалась плохой погоде. Конечно, она не специалист - не генерал, не полковник, не полковой комиссар и даже не младший лейтенант, как Слава, - но почему-то она чувствовала, что это хорошо. И снегопад - хорошо! И мутное, невидимое с земли небо - хорошо! И метель - хорошо!
Деревни нет. Домов нет и жителей. Но деревня живет. Слышны команды на улицах. Движутся люди в шинелях - медленно одни, другие почти бегом. Шумят моторы машин. Всхрапывают лошади. Коптит кухня. В земле, в отменных окопах, подготовленных немцами, наши люди спят, едят, совещаются, пишут письма, читают, перебинтовывают раны или, как ее новый напарник сейчас (молодой совсем!), или, как она ночью, кричат в трубку:
- "Небо"! "Небо"! Я - "Береза"!..
Забавно, что напарник - "Береза". Она "Береза" - это понятно. А он? И как жаль прежнего...
Она почти не узнала его. Только несколько часов в работе. И вот его нет... И на его место пришел новый...
Удивительная штука жизнь! Она вечна, неистребима. Она пришла сюда, в эту деревню, в которой уже не было жизни, и опять тут - жизнь. Она сильнее павших, сильнее умерших, сильнее войны. Люди идут в бой не только с мыслью победить, а и с другой, подспудной, - как бы остаться живым, и они продолжают жизнь. Они совещаются тут, на войне, как быстрее и посильнее ударить по противнику, смять его, уничтожить, и они продолжают жизнь.
Растает снег, и придет весна в эти края, в эту несчастную, забытую русскую деревеньку. И на пепелищах пробьются зеленые ростки из земли. И на деревьях, покореженных немецкой и нашей артиллерией, распустятся почки. И побегут ручьи, смывая воронки от бомб и снарядов, унося в небытие признаки бывших тут боев.
И вскроется речка Воря, которая покрыта сейчас, наверное, льдом. И птицы построят свои гнезда, и рыбы будут метать, как извечно, икринки, и люди - вернувшиеся, а частью новые - придут, повздыхают над развалинами, вспомнят не вернувшихся, упьются до чертиков горьким самогоном - за их благополучие, что ли, на том свете! - а наутро начнут разбирать разбитое и ставить новое...
"Ты здесь? Выспалась?"
Ей почудилось другое.
"Ты здесь? Ты любишь меня?" - будто спросил он.
Она обрадовалась, но сказала:
"Не знаю, Слава. Наверно..."
"А ты любила когда-нибудь?" - спросил он.
Она покраснела.
"Не знаю, Слава. Мне всегда казалось, что я любила Вову Соловьева и Женю Спирина, но это было давно".
"Как, сразу двоих?!"
"Да, Слава, сразу двоих..."
"Кто же они?"
"Кто? Это ведь давно, Слава, было, когда мы в клубе Наркомтяжпрома занимались. А с Женей Спириным я целовалась. Это плохо, да?"
"А со мной нет", - обиженно сказал Слава.
"Нет, нет, нет! С тобой я тоже целовалась! - возмутилась она. - Разве ты не помнишь?"
"Помню, Варюша, все помню, - сказал Слава. - А то, что с Женей Спириным целовалась, я не сержусь. Я тоже целовался с девчонками, когда маленьким был".
Из штабного блиндажа выходили командиры рот и взводов. Слава вышел тоже. Обрадовался, как ей показалось. Вроде покраснел. От неожиданности, что ли? Или от холода?
- Относительно выспалась, - призналась она. - А ты не спал? Я же знаю, не спал!..
Он промолчал. Сказал о другом:
- Посмотри, а ведь живет деревенька! Фрицы, наверно, считали, что все - конец! Все уничтожили, все разбили, с землей сровняли... А ребятки наши крутятся. И знаешь, такое еще будет!.. Сегодня!
Это как раз то, о чем и она думала. Странно, как совпадают их мысли.
Она спросила почему-то:
- А ты говорил, что жил с тетей, да? А что с твоими родителями? Разве у тебя нет матери? Мамы?
Он, кажется, удивился. Еще бы не удивиться! Она перескакивает с одного на другое так же легко, как воробей.
- Мама у меня в голод умерла, - сказал он. - Помнишь такое голодающие Поволжья? В те годы мы там жили. А отец раньше, на Дальнем Востоке, в гражданскую. Он с Лазо вместе воевал. Там и погиб...
По соседству с их блиндажом творилось что-то непонятное. Красноармейцы, человек пять или шесть, с грохотом подкатили пустую бочку с желтыми немецкими надписями, установили ее на кирпичи и стали таскать ведрами воду. Натаскали, разожгли под бочкой костер. И не только под днищем, а вокруг, так что бочка вся вспыхнула, - видимо, из-под горючего она. Слава тоже заинтересовался и, когда красноармейцы уже начали скидывать шинели, полушубки, телогрейки и гимнастерки, спросил:
- Вы что, ребята?
Красноармейцы на минуту смутились, потом заговорили вразнобой:
- Вошей мы тут...
- От вошей житья нет...
- Говорят, сыпняк от них идет...
- Политбеседу среди нас проводили...
- Переморить решили, как фрицев...
- Нам не до сыпняка сейчас...
Слава рассмеялся, сказал в тон:
- Видишь, вошей морят! Не простудитесь, ребята! - бросил он красноармейцам. - Холодно сегодня.
И опять раздалось:
- Это пусть фриц простужается...
- Закаленные авось...
- Фрицу зима наша не годится, а нам бы по такой погоде девицу!
Варя смутилась.
Слава заметил:
- Они шутят, не сердись!
Наступление началось к вечеру после удара наших гаубиц. Била и дальнобойная артиллерия. Батальон вступил в бой вместе с артиллеристами. Сорокапятчики шли в боевых порядках пехоты, с ходу уничтожая огневые точки противника. Немцы бросали в бой отряды автоматчиков, местную охрану, хозяйственные и похоронные команды.
Почти до утра шел бой в поле, потом батальон продвинулся вперед, на окраину города. Другие части обходили город с трех сторон.
Славу она увидела невзначай.
А он:
- Варюша! Я всюду ищу тебя. Ты как?
- Ничего. А ты?
- Как видишь... Я к комбату бегу. Связь у нас испортилась, потери... Говорили: подкрепление...
- Слава, - сказала она, - знаешь что, Слава? - У нее перехватило дыхание. - Сейчас тяжело, ты сам понимаешь. В общем, я хочу сказать тебе, Слава, что если что случится со мной... Если меня ранят или убьют... Ты не думай, я видела это. Я все видела, когда мы раненых выносили... В общем, знай, что я все равно... В общем, люблю тебя, Слава... Хорошо?..
- Знаю! Вот возьмем Юхнов, я тебя на Ворю прокачу. Нам отдых как раз обещали после взятия Юхнова.
На рассвете немцы подтянули резервы.
По цепи наступавших разнеслось:
- Танки! Внимание! Танки!
В этот момент она тоже увидела танки. Один. Второй. Третий. Четвертый. Пятый. Шестой. Шесть черных громадин ползли по белому снегу на их позиции. Славу с его взводом она потеряла - видимо, они залегли.
За танками маячили фигурки. Десятки, нет, пожалуй, сотни фигурок немцев, идущих в атаку.
- Две роты, - определил старший политрук, так и оставшийся с ними после оперативного совещания в штабе батальона. - Не меньше двух рот. Но... Сейчас бог войны сработает!..
И действительно, ударили артиллеристы. И по танкам, и по пехоте. Два танка сразу вспыхнули. Другие замедлили ход. Рассыпалась пехота.
- В атаку, за мной! - Комиссар полка первым выкрикнул это и поднялся во весь рост.
- В атаку! - разнеслось по огромному полю.
- В атаку! - повторяли командиры рот и взводов, командир батальона и политрук.
Она на минуту замешкалась и, кажется, услышала его, Славин, голос:
- В атаку!
12
А еще было так...
Волга. И в самом деле огромная, великая, захватывающая дух. И город, бесконечно протянувшийся вдоль берегов реки и уходящий вглубь, такой же большой, как сама река.
Они приехали туда с мамой, когда... Там она пошла в школу, но приехали они за год до этого. Значит, ей было лет семь. И отец уже больше года работал на строительстве Сталинградского тракторного, и им, конечно, было плохо в Москве без него и даже трудно, как говорила мама. Отец звал их в каждом письме, но мама почему-то долго не решалась.
Наконец решилась. И вот они там. Живут в бараке, где много таких же девчонок и мальчишек, как она. В соседних бараках - тоже. А были еще и землянки. Тогда их и называли "Шанхай". Странное это было соседство слов: "Сталинград и "Шанхай".
Отец почти не бывал дома. Только по ночам, да и то редко. Когда приходил, говорил непонятное: "Соревнование", "Досрочный пуск", "Первая пятилетка", "Общественный буксир", "Индустриализация", "Смычка города с деревней", "Период реконструкции", "Техника решает все!" И еще без конца добавлял маме: "Не дуйся, славная моя! Но право же, в июне нам надо дать первый трактор. Понимаешь?"
А ей, Варе, Вареньке, Варьке, как ее звали все, нужен был не столько этот первый трактор, сколько лыжи. У всех ребят из бараков и землянок были лыжи, пусть толстые, корявые, не очень ровные, но ведь лыжи! Других не было и не могло быть: лыжи все делали сами и палки сами. Такие же продавали на базаре, не лучше. В магазинах лыж вообще не продавали, да и не было таких магазинов. И потом - трактор в июне, а сейчас зима и все ребята катаются на лыжах.
- Ладно, возьму вот отгул, - пообещал отец. - Смастерю тебе лыжи! Не хуже, чем у других.
И смастерил, и она была счастлива. В первый же выход хвасталась перед всеми ребятами, и они признавали:
- Мировые! Небось магазинные! Так не сделаешь!..
Отец тащил ее на спине, а она ревела не из-за боли в ноге, а потому, что сломала правую лыжину. И все ребята из бараков и землянок смотрели на нее с сочувствием, и от этого ей было еще горше.
Она сломала лыжину и сломала, как потом выяснилось, ногу. Три месяца лежала и ходила в гипсе. И даже когда на заводе - она помнила этот день: семнадцатое июня тридцатого года - выпускали первый трактор и был митинг, она еще прихрамывала. А потом в тридцать четвертом году был еще митинг: уже стотысячный трактор выпускали. После митинга они как раз уехали.
Почему она вспомнила это? Может быть, потому, что увидела землянки и бараки на окраине города. Много-много бараков и еще больше землянок. "Шанхай", - вспомнила она. Тогда о трущобах говорили: "Шанхай".
А может, и потому, что она выносила раненых - волокла на плащ-палатке, затем на каких-то примитивных санках, которые нашлись в овраге возле помойки, а то и на себе. Не всюду с этими санками подберешься, когда вокруг стреляют, и свистят пули, и рвутся снаряды. Но ты прижмись к снегу и ползи, замри, когда очередной удар снаряда и посвист пуль, и опять ползи. Раненые ждут, а санитаров не хватает. Троих убило, еще двоих тяжело ранило, и потому, наверно, командир батальона цыкнул на нее:
- Бросай это дело! Раненых таскай! Женщина, в конце концов, твое дело! А мы и так справимся...
До этого она сидела на проводе, потом шла со всеми вместе в цепи наступающих и стреляла из автомата, доставшегося ей здесь, на войне, немецкого автомата. Он был совсем несложный, и освоить его оказалось проще простого. Винтовка, из которой она стреляла прежде, в дни занятий на курсах, была куда сложней. Там один выстрел, и рядом преподаватель, и страх, что ты не попала в бумажную цель. Здесь рядом десятки людей, но им не до тебя, поскольку впереди - противник. И перед тобой впереди противник, и тут уж поступай как знаешь и можешь. И если не ты его, так он тебя.
И вот - командир батальона. Ей было обидно поначалу: она стреляла не хуже других и вообще вела себя в бою не хуже других, а тут - на тебе, раненые! Но стоило ей вытащить первого и увидеть рядом второго, которого она не могла захватить сразу, его глаза, перекошенное болью лицо, она поняла все. И то, что правильно, она, связистка, пошла в бой вместе со всеми. Ей приказали, поскольку она была свободна. Пошли же даже повара, обозники, штабные писари. И приказ командира батальона правильный: потери велики, раненых надо спасать.
И она спасала. Пятерых вынесла, вытащила, а потом потеряла счет. Подоспели новые санитары. И еще двое пожилых красноармейцев из хозвзвода. Они носили раненых теперь вместе. На санках, на плащ-палатках, на себе. И еще на собачьих упряжках. Две такие упряжки появились в середине боя. Они укладывали самых тяжелых на санки, и собаки вывозили их...
Но она не об этом вспомнила, когда чуть приутих бой и все раненые были подобраны.
А другим, павшим в бою, было уже все равно.
Соберут их всех вместе, выроют им могилу и положат туда - человека к человеку, человека на человека, чтобы когда-то, через много-много лет, мимо памятника, который им поставят, проходили новые люди и думали, вспоминали о них.
Прав, наверно, хирург, который обругал Варю последними словами, когда она на себе, еле дыша, принесла убитого:
- Ты, милая, рехнулась! Живых подавай, живых!
Она не могла тогда ответить ему. Растерялась. Это был первый человек, которого она тащила на себе. Это был первый ее раненый. И она подняла его, с трудом взвалила на плечи: он, кажется, дышал, хрипел, о чем-то просил и харкал кровью на ее шинель. Она же не знала, что не донесет его живым...
Нет, конечно, тогда, в тридцатом, в начале тридцатого, в Сталинграде, когда отец тащил ее на себе, ему тоже, наверно, было тяжело.
И все-таки, пожалуй, не так тяжело, как ей. Она просто несла на себе раненых, и у нее была одна мысль: донести, дотянуть, спасти. А отец тогда, помнится, злился: она со своим переломом сорвала его с работы, сорвала в самый неподходящий момент, когда у них на заводе пускали конвейер. И там было что-то очень важное, без чего отец не мог жить.
"Угораздило же тебя в такой момент! - сказал он, взваливая ее на плечи. - Вот непутевая!.."
Трудно верилось, что отца нет сейчас. Не просто сейчас, а вообще нет. Значит, он не вернется, когда закончится война. Значит, не придет к маме и не обнимет ее, как прежде, щекоча своей небритой щекой. Значит, в выходной он не купит своей очередной четвертинки и не будет потом спорить с мамой о том, что ему хоть и еще одну подавай, а он хоть бы хны. И не скажет, как прежде: "Ты смотри, Варвара! Одна у нас осталась! Нина померла, других не народили. На тебя и надежда вся наша, с матерью твоей". И - страшно - он не знает, что она ушла на фронт! Не знает и никогда не узнает. Как он ругал ее, когда она пошла на работу в райисполком! Говорил: "Уж лучше к нам бы, в наркомат! Устроил бы! А тут - на тебе - нашла дело: квартирные склоки разбирать!" Странно, что сейчас отца нет и уже никогда не будет. Наверно, он гордился бы ею. Маме уже послали письмо за подписью командира батальона о том, что она вынесла с поля боя двенадцать (почему-то двенадцать, словно кто считал!) раненых и считается отличной связисткой. А отец не получит, не прочтет этого письма. И не вернется домой, в Москву. И не вспомнит о Сталинградском тракторном, и не скажет: "Вот было время! Время так время! Настоящее!"
...Где он похоронен, она могла только догадываться. Судя по всему, где-то за Смоленском. И есть ли там его могила, она не знала. Слышала, что там многие наши попали в окружение, бились насмерть, с трудом выходили к своим. Как Слава, наверно. А отец был в ополчении, их не снарядили толком: ни обмундирования, ни оружия.
Наверно, он лежит в такой же братской могиле, каких она повидала за эти дни сотни. И снесли его туда так же, как сносят всех и здесь, под Юхновом. Может, он был сначала ранен и какая-нибудь девушка или кто-то другой нес его с поля боя в надежде... А может, и нет. Тогда его и таких же, как он, что погибли сразу, собрали вместе, положили на край наспех вырытой могилы и затем опустили туда, в землю...
А потом уже написали в Москву. А там, в Москве, в военкомате заполнили стандартный бланк "похоронной": "...погиб смертью храбрых..."
Она помнит эту "похоронную" так, словно и сейчас держит ее в руках. И ей стыдно, что она плачет, а мама не плачет и повторяет без конца: "Не надо! Не надо! Прошу тебя - не надо!"
13
Их батальон вступил на юго-западную окраину города. К утру части 49-й и 50-й армий с боями вошли в Юхнов. Вошла даже пекарня. Красноармейцы и девушки в белых халатах растопили печи. В воздухе вкусно запахло свежим тестом и хлебом, хотя вокруг еще стреляли и горели, рушились дома.
В небе - бледно-голубом, чистом - холодно маячили звезды. Действовала авиация - наша и немецкая. Словно обрадовавшись погоде, взвивались немецкие истребители, а наперерез им шли наши - короткие, тупорылые, и раздавались очереди, и немцы отваливали в сторону, упав на крыло. Три "мессера" и один наш истребитель, дымя шлейфами, ушли к земле.
Больше немцы в небе не появлялись. А наши самолеты уже кружили низко-низко над самым городом, обстреливали немецкие позиции и не только позиции - немцы уже вовсю отступали по двум оставшимся, как бы специально для их бегства, дорогам.
На перекрестке Варя тянула провод. Штаб батальона занял полуразвалившийся дом, а до штаба полка метров пятьсот - шестьсот, не больше. Она вернулась к своим прямым обязанностям: прибыло медицинское пополнение, и приличное. Там теперь на каждых двух раненых не меньше трех санитаров будет. Значит, ее дело - связь.
По улице прошли двое - в нашей форме, но она перепугалась: чужая речь. Вздрогнула, бросила провод, схватилась за автомат:
- Хальт!
- Стой! Стой! - закричал один из них. - Не надо стрелять! Мы латыши! Латышской гвардейской дивизии... Слышала? Из-под Наро-Фоминска идем. Там наших много побило. А мы...
Она смутилась, опустила автомат.
- Простите, а я думала...
Она не могла объяснить себе главного. Вот уже больше четырех часов она не видела его - Славу. И ничего не знала о нем и не могла узнать. В городе шли бои, у нее было свое дело и ни минуты перерыва. Поэтому она и вздрогнула сейчас, занятая своим делом и своими мыслями.
Рассвет наступал медленно, будто бы нехотя. Заблестел в снегу, в осколках стекла и мокрых листах железа. Немецкий танк, обгоревший, со свернутой набок башней, и тот блеснул в лучах рассвета капельками росы. И длинный ствол разбитой нашей "сорокапятки" засветился такими же капельками, и развороченный радиатор брошенной трехтонки.
На деревьях что-то запело, забулькало, затренькало, и она невольно оторвалась от своей катушки, взглянув вверх, заслушалась. Подумала, что это и в самом деле весна. И что с весной всегда приходит к людям хорошее. И что они со Славой, конечно...
- Думаешь, соловьи, сестрица? - Она обернулась, увидела пожилого красноармейца. - Дрозды, миленькая, дрозды! Они и под соловьев могут, и под кого угодно! А соловьям рано, - пояснил он и пошел, гремя двумя котелками, своей дорогой...
О дроздах она слышала что-то. Или читала - в школе, давно. Невзрачные такие, серые пичуги. Неужели они поют под соловьев? Ведь соловей - это соловей. А тут дрозд. Впрочем, это не о дроздах ли рассказывали, что они даже говорить умеют, как люди, если их научить? Или о скворцах? Вообще странные существа эти птицы...