Баруздин Сергей Алексеевич
Тоня из Семеновки (сборник)
Сергей Алексеевич БАРУЗДИН
Тоня из Семеновки
Маленькие повести и рассказы
В книгу входят небольшие повести, рассказывающие о войне, о героизме наших девушек и женщин. Вторую часть книги составляют рассказы о современной молодежи.
________________________________________________________________
СОДЕРЖАНИЕ:
МАЛЕНЬКИЕ ПОВЕСТИ
ТОНЯ ИЗ СЕМЕНОВКИ. (c) ж. "Юность" No 11. 1978 г.
ПОЖАРНАЯ ДРУЖИНА. (c) ж. "Юность" No 5. 1980 г.
МАМА. (c) "Литературная Россия", No 33. 1978 г.
РЕЧКА ВОРЯ
РАССКАЗЫ
Я ЛЮБЛЮ НАШУ УЛИЦУ
РОЖДЕНИЕ КАРАВАЕВА
ДУБ СТОЕРОСОВЫЙ
ОНА ТАКАЯ
ДОРОГОЙ ТОВАРИЩ СЛОН
________________________________________________________________
М А Л Е Н Ь К И Е П О В Е С Т И
ТОНЯ ИЗ СЕМЕНОВКИ
Мне было пятнадцать лет, и я уже засматривался на молодых женщин. Именно на женщин, а не на ровесниц, которые казались мне несерьезными девчонками. В ту пору я не знал, конечно, что девчонки развиваются быстрее мальчишек. Я ездил в Парк культуры да и по улицам ходил в надежде познакомиться с кем-нибудь постарше себя. Уверенности придавал и мой рост. Я был выше своих одноклассников, и в школе меня звали второгодником. Но, увы, все было бесполезно. Страшная стеснительность обуревала меня, когда надо было действовать. И я пасовал. Оставалось одно - влюбляться заочно. И дня не проходило, чтобы я не влюблялся.
* * *
Началась война, и судьба занесла меня в деревню Семеновку под Каширой. Там был совхоз.
Семеновка - довольно большая, дворов на двести деревня - лежала на берегу Оки, вся в зелени деревьев и кустарников. Со всех сторон, кроме речной, к ней подступали леса дикие и саженые. Говорят, в старые времена здесь находилось чье-то поместье и за лесами ухаживали всерьез. Но это было давно, и леса выросли, смешались, и рядом со строгими рядами берез и кленов поднялись ели и осины, рябины и дубы, а еще больше повырастало калины и бузины. В лесах было много ландышей, ежевики и земляники, а редкие поляны усыпало разноцветье с ромашками, колокольчиками, одуванчиками и незабудками.
Дома в деревне разномастные. От изб, крытых соломой и дранкой, до каменных домов под железом и черепицей, да еще три сарая-общежития приземистых, одноэтажных. К ним чаще всего и подъезжала полуторка, единственная машина в совхозе, привозя и отвозя рабочих на дальние покосы и торфяники. Зато в совхозе было много лошадей - крепких, выносливых битюгов, которым здесь хорошо кормилось. Трав и сена хоть отбавляй!
Мы жили в деревне, а на работу ходили на станцию пешком всего за полкилометра.
Там разгружали пустые бочки и ящики, а чаще мешки с солью тяжеленные, по шестьдесят килограммов штука. Со мной работали мальчишки, такие же, как я, по четырнадцать-пятнадцать лет. Все они были здоровее и крепче меня - и совхозные и, как я, городские, - хотя и я справлялся. Правда, иные шутили: "Смотри не переломись!" - но я пропускал эти шутки, поскольку чувствовал себя хотя бы ростом выше их, да и с мешками у меня ладилось. Не отставал.
Деревенских мужчин в первые же недели и месяцы подмела война, и работу в совхозе выполняли женщины да дети, как мы, а то и помладше, школьники третьих - седьмых классов, в основном девчонки.
Пожалуй, война пока давала знать о себе только этим.
* * *
После работы мы мчались купаться. Берег Оки, в отличие от противоположного, был тут высокий, крутой, поросший кустарником и старыми ивами, и мы кубарем скатывались к воде. И глубина здесь приличная - по горлышко.
В некотором отдалении от нас, слева, купались девчонки. Среди них я сразу же заметил невысокую, крепкую, с тугими русыми косами и широким лицом, которая была вроде старше других, но не настолько, чтобы особенно выделяться. Может, лишь лифчик выделял ее, белый с тонкими бретельками, да голубые трусики с красивым пятном-мячиком на боку. Остальные купались лишь в трусах.
- Не заглядываться! - крикнула мне старшая в первый же день, когда мы оказались на берегу.
И потом, после купания, не раз то ли в шутку, то ли всерьез покрикивала нам:
- А ну-ка, мальчики, отвернитесь! Дайте переодеться!
Жара стояла невыносимая, какая-то удручающая, без единого облачка в тихом небе, без дождей и гроз, и после изнурительной работы на станции река казалась блаженством. Ока здесь была широка: метров пятьсот, а то и больше до другого берега. Мальчишки почти все смело переплывали ее. Впрочем, плыть приходилось метров триста, а дальше шло мелководье. Перебравшись на противоположный берег, они валялись на песке. Девчонки туда доплывать не решались.
Я смотрел теперь на нее с того берега, и издали она казалась мне необыкновенной, особенно ее мокрые косы и трусики с мячиком.
Меня подмывало спросить местных мальчишек, кто она, но я не решался, словно боясь спугнуть ее саму, нарушить то чувство, которое охватывало меня при виде ее.
Как-то нас отпустили со станции раньше, и я, не увидев ее у реки, побежал вместо купания в деревню. Она полола что-то на поле со своими девчонками, и я остановился, завороженный. На ней было довольно длинное ярко-красное платье в горошек и на голове такая же косынка, из-под которой выбивались тугие косы. Мне показалось, что тут, в поле, она еще более красива, чем на реке.
Я присел на скамейке возле избы, в которой квартировал, и долго смотрел в поле. Где-то после шести они закончили работу и отправились на реку. Я побрел за ними. На берегу уже не было мальчишек, и я, один из нашей компании, прыгнул в воду и поплыл на противоположный берег. Сегодня мне особенно хотелось показать, как я плаваю. И хотя не знал никаких стилей, я очень старался и какую-то часть проплыл даже на спине. А потом опять долго смотрел на нее с того песчаного берега. Вернулся я только когда девочки переоделись и ушли.
Прежде вечера я больше коротал с книжкой, а тут и чтение забросил. После ужина выходил на деревенскую улицу и слонялся из конца в конец в надежде увидеть ее. По улице ходили группы и парочки, с гармошкой, но ее почему-то не было.
Я возвращался к себе в избу и, пока хозяева не потушили свет, брал книгу, но не читал. На листках бумаги выводил стихотворные строчки:
Все пройдет, и зимними порошами
Заметет прошедших весен нить.
Все равно ты самая хорошая,
И тебя немыслимо забыть.
Я подражал всем и вся, и вдруг у меня рождались такие стихи:
Мы сидим с тобой в кабаке.
Точим зубы со всякой сволочью,
Чтоб навек забыть о тоске,
Что нам губы разъела щелочью.
Но думал я только о ней и в эти минуты и потом, когда в избе гас свет. Фантазия рисовала мне наши разговоры и встречи на берегу и на улице, в лесу и в совхозном клубе на киносеансе, а потом я засыпал, и мне снилась она в ярко-красном платье и такой же косынке горошком, и я удивлялся, что вижу цветные сны, чего раньше никогда не случалось.
* * *
А еще было ночное. Удивительное время с лошадьми и ярким костром, с печеной картошкой. Вечером мы купали лошадей в Оке, а потом, сбивая себе копчики, без седел гнали их к лесу и там разводили костер.
Лошади спокойно паслись на лугу, а мы, мальчишки, рассказывали страшные истории про леших и ведьм и тут же обменивались последними сведениями с фронтов, пожалуй, не менее страшными, но все же далекими от нас. Все продолжали ждать чуда, что вот-вот Красная Армия остановит немцев, погонит их назад и скоро будет победа.
* * *
В двадцатых числах июля, как-то к вечеру, над деревней проползла немецкая эскадрилья.
Люди повыбежали на улицу.
Слышалось:
- На Москву идут.
- А наши что ж?
- Прут, нахалы.
Самолеты исчезли, и вдруг я увидел ее. Она стояла с коромыслом возле колодца и тоже, как все, смотрела в вечернее небо, а потом набрала воды и двинулась по тропке.
Не знаю, откуда во мне взялась смелость, но я рванулся ей навстречу и, подбежав, выпалил:
- Давайте я помогу вам!
- Ну что ты! Я сама! - смутилась она.
- Нет, нет, - настоял я и снял с коромысла ведра.
Я схватил ведра в руки, а она осталась с коромыслом.
"Только бы не расплескать, только бы не расплескать!" - думал я.
Мы двигались по тропинке к дому, видимо, к ее дому. Вернее, это был не дом даже, а крохотная избенка, но под черепицей, аккуратная, с заросшим палисадником. По стенам избенки, вокруг двери и окон вился плющ.
- Ты из Москвы? - спросила она.
Я кивнул.
- А родители? - поинтересовалась она.
- Папа в армии, а мама у меня в Наркомземе работает. Вот я и приехал сюда.
- В каком же ты классе?
"Бог ты мой! Что же ей сказать? Неужели, что окончил седьмой? Что совсем еще мальчишка?"
- В десятый перешел, - как-то само собой вырвалось у меня.
Мы уже подходили к ее дому.
- Спасибо тебе! - сказала она и хотела забрать ведра.
Но я не выпустил.
- Я занесу вам. Дверь только...
Она приоткрыла дверь, и я через крошечные сени прошел в комнату совсем небольшую, но очень аккуратную. Кровать с горкой белых подушек, диван, сундук, над которым висели фотографии; чисто выскобленный стол и несколько венских стульев вокруг.
- Сюда. - Она показала на лавку возле печи.
Я поставил ведра.
- Как же тебя зовут? - спросила она.
Я ответил.
- Хорошее имя, - сказала она.
- А мне... - Я хотел было признаться, что мое имя мне очень не нравится.
- Нет, хорошее, - повторила она.
- А вы? Вы одна живете? - робко поинтересовался я.
- Папа в армии, - сказала она, - старшая сестра в Москве в институте учится, а мама у нас умерла в тридцать третьем, во время голода.
- Ну, я пойду, - сказал я. Но на пороге остановился: - А зовут вас как?
- В школе Антониной Семеновной, - объяснила она. - А ты можешь Тоней. Ведь ты почти взрослый.
И она улыбнулась.
Мне было радостно и горько. Она со мной говорила, и говорила всерьез, но она, значит, учительница. И ей не пятнадцать и даже не семнадцать, а все девятнадцать. И это "почти взрослый"! Почему же "почти"?
* * *
В этот день на станции работы не было, хотя мы и пришли туда, но нас послали на уборку гороха.
Мы вернулись в деревню и направились в поле. Еще издали я увидел Тоню и ее девчонок.
- Помощь принимаете? - крикнул я, когда мы оказались рядом.
- Смотря как работать будете, - отшутилась Тоня.
Я снова видел ее совсем близко. Ладная фигура. Тонкие красивые ноги. Быстрые руки. Косы, спадающие вперед.
Я механически срывал стручки гороха в подол рубашки, а сам не отрывал глаз от нее.
Горох был вкусный, сладкий, но мне было не до гороха.
Тоня работала быстро, и я еле поспевал за ней.
Наконец догнал и даже чуть перегнал.
- А у тебя, смотри, хватка, - бросила Тоня на ходу.
* * *
Теперь я не спал по ночам.
Я писал:
Какая ты?
Такая ты,
Что все
Мечты мои
Пусты...
И еще:
Я бормочу спросонья:
Тоня...
Вместо сна я действительно бормотал стихи.
Теперь на реке я махал ей рукой, и она отвечала мне.
Теперь на улице я мог с ней здороваться.
По вечерам ждал, когда она пойдет за водой, но почему-то не заставал ее у колодца.
Зато в выходной день, когда мы работали только до обеда, я увидел ее на лавочке около дома с книгой в руках.
Я поздоровался и спросил:
- Что вы, Тоня, читаете?
- Второй раз "Войну и мир" перечитываю. Какая прелесть! - призналась она. - Ведь читала в педучилище и вроде недавно, а сейчас как будто впервые...
Я "Войну и мир" не читал и, когда речь зашла о моем чтении, весьма кстати (вот, мол, какой я!) вспомнил Мопассана и Достоевского. Их я тоже знал плохо, но все же что-то читал, а главное, помнил по предисловиям. Томик Мопассана был у меня даже в деревне.
- У Мопассана мне больше всего нравится "Измена графини де Рюн" и "Исповедь женщины", а у Достоевского - "Вечный муж", "Сон смешного человека", "Скверный анекдот", - самоуверенно сказал я.
Она вроде удивилась.
Потом сказала:
- А я почему-то думала, что ты стихи больше любишь и даже сам пишешь.
"Откуда же она узнала?"
- Что вы! Что вы! - поспешно опроверг я и, кажется, покраснел.
- Мне так казалось, - просто ответила она.
Меня мучила совесть.
"Как я мог обмануть Тоню? Сказал, что не люблю стихи и сам не пишу! Но не могу же я ей показать те стихи? Конечно, не могу!"
Решение пришло неожиданно.
"Напишу другие. И тогда покажу. Признаюсь, что сказал неправду..."
Я не спал несколько ночей.
И появилось такое:
Мы не забудем поля изрытые,
Села наши и города,
Дотла сожженные, в прах разбитые,
Мы не забудем их никогда.
Мы помним зверства в Пинске и Львове,
Куда притащен фашистский стяг.
За горы трупов, за реки крови,
За все ответит нам подлый враг.
И еще и еще...
* * *
В тот день я не пошел после работы на реку. Решил ждать Тоню в деревне. Заплывы через Оку - все это казалось теперь несерьезным.
Мои товарищи по бригаде явно что-то заметили, особенно местные, деревенские.
- На свидание? - многозначительно спросил один.
- Уж не влюбился ли ты в нашу учителку? - добавил другой.
- Тайна, покрытая мраком, - сказал третий.
Мне было все равно, но я все же буркнул:
- Не трепитесь!
Я болтался по почти пустынной деревенской улице. В кармане у меня были стихи. На лавочке после ослабшей дневной жары сидели самые древние старики и старухи. Возле копошились малые дети.
Наконец я увидел Тоню. Она шла со своими девчонками с реки.
Я неловко остановил ее:
- Здравствуйте, Тоня! Мне... Мне надо поговорить с вами... Можно?
- Идите, девочки, - сказала она. - Так?
"С чего начать?"
Я робел.
- Ну, так? - повторила Тоня, и мне почему-то показалось, что в голосе ее прозвучала обида. Косы ее были мокрыми после купания, с них падали капли воды. Падали на короткое выцветшее платьице с широким вырезом.
Но лицо было доброе. Каре-серые глаза смотрели на меня скорее с любопытством, нежели с обидой. Я успокоился.
Почему-то впервые в голове промелькнуло:
"В Москве никогда не встретишь такую учительницу".
- Я сказал вам неправду, - признался я. - Я люблю стихи и даже сам пишу.
- Значит, я не ошиблась? А ты можешь мне почитать?
Я пожал плечами.
- Пойдем, - решительно сказала она и, взяв меня под локоть, повела к себе домой.
Дома сказала:
- Я только переоденусь...
И скрылась за занавеской у печки.
Вернулась в желтой кофточке и зеленой юбке, еще более привлекательная.
- Почитай...
Я начал читать подряд. "Мщение", "Зенитчикам", "Партизаны", "Красной Армии", "Украина", "Москва".
- Мне нравится, - несколько раз повторяла она.
А когда я закончил, подтвердила:
- По-моему, хорошо.
Потом говорили о стихах. Я вразнобой называл Веневитинова, Баратынского, Батюшкова, Майкова, Кольцова, Языкова, Кюхельбекера, Дениса Давыдова. Мне и правда нравились их стихи.
- А я пишу только юмористические для стенгазеты и журнала, который мы делаем с пятиклассниками, - призналась она.
Это было совсем неожиданно.
Предложила:
- Хочешь, прочту?
Это уже было полное доверие ко мне, как к равному.
Я даже вспыхнул и молча кивнул головой.
Она прочитала:
Три сестрицы под окном
Говорили вечерком.
"Кабы я была царица,
Молвит первая сестрица,
Издала бы я закон:
Теоремы и таблицы
Тайно бросить в бездну волн"
"Если б я была царица,
Отвечала ей сестрица,
Я бы во дворце жила.
Там у зеркала стояла,
Платья, шляпы примеряла
И красавицей была".
Третья молвила сестрица:
"Кабы я была царица,
Я не знала бы забот:
Над контрольной не пыхтела,
Целый день в кино сидела
Вместо письменных работ".
А потом:
На вершину еле-еле
Я с волнением иду.
Неужели, неужели
Я в шестой не перейду!
Не знаю, что меня больше потрясло: ее стихи или ее доверие.
- Очень плохо? - спросила она.
- Да что вы! - воскликнул я. - Такие стихи печатают!
- Правда? - Она то ли обрадовалась, то ли искренно удивилась.
Когда я уже уходил, она невзначай попросила:
- А ты не можешь мне пока оставить свои стихи? Я их перепишу, а потом верну...
Я передал ей свои бумажки и долго еще топтался на пороге.
"Как жаль, что я не могу показать ей те стихи, что про нее, - думал я по пути домой. - А может, показать? Не читать, а просто передать и удрать?"
Ночью я написал еще одно, опять про нее.
Начиналось оно так:
Загорело твое лицо
И обветрело,
Я приду к тебе на крыльцо
С песней светлою...
* * *
Под утро мне приснился странный сон. Будто мы и не на Оке совсем, а на Черном море, в Немецкой слободе под Судаком, где я был в тридцать седьмом, и Тоня в купальнике, которые, носят на юге.
Она идет по воде, как в "Празднике Святого Иоргена" Кторов, а я придерживаю ее за руку, и взгляд ее устремлен вперед, к горизонту, где стоят немецкие корабли со свастикой.
"Может, не надо?" - говорю я.
"Нет, надо! Надо! - упрямо повторяет Тоня, и продолжает идти, чуть касаясь ногами воды. - Мы должны их уничтожить!"
Прямо в глаза нам светит яркое солнце и блестят брызги, но корабли все равно видны, и они направляют в нашу сторону жерла своих орудий. Орудия длинные, и, кажется, вот-вот они упрутся в наши груди.
"Сейчас, сейчас, - говорит Тоня. - Иди смелее! Ведь смелость - это не отчаяние, а осознанная необходимость".
Получается, что не я ее веду, как было вначале, а она меня, и я поспешаю вперед со словами:
"У Грина есть что-то про смелость, но я забыл. Из головы совсем вылетело".
"Грин - это прекрасно, - говорит Тоня. И вдруг удивленно спрашивает: - Почему же мы забыли с тобой Грина? Совсем забыли!"
* * *
Наконец я решился. Купил в сельмаге тетрадку в косую линейку (других не было) и аккуратно переписал в нее все стихи о Тоне. Сверху даже поставил посвящение: "Тоне". Сначала хотел написать сокращенно "АС", как, мне казалось, писали в старину, но потом подумал: "А вдруг она не догадается?" - и написал: "Тоне".
Долго выбирал подходящий момент.
Бродил по деревне. И как-то вечером заметил в ее плотно зашторенном окошке лучик света. На цыпочках пробрался в палисадник и просунул тетрадку под дверь. Будь что будет!
Несколько дней я избегал встреч с ней, и хорошо, что Тони не было. Правда, и на реку я не ходил после работы, а если хотелось искупаться, выбирался из дома в темноте, когда на Оке уже никого не было, только светили белые и красные маяки-поплавки.
И вдруг как-то ко мне домой прибегает деревенский мальчишка и таинственно заявляет:
- А тебя учителка наша разыскивает. Ну, Антонина Семеновна.
Я так и ахнул.
"Ну, все! Теперь пропал! И дернуло же меня подсунуть ей эти стихи!"
Мальчишке я, конечно, ничего не сказал, а сам стал еще больше сторониться Тони.
Но на следующий день она сама пришла ко мне. Я вышел на улицу. В руках у нее была газета.
- Хочу порадовать тебя, - сказала Тоня. - Не сердись, что без твоего согласия.
И она протянула газету.
Это была районная газета "Знамя социализма".
Не понимая, я вертел ее в руках.
- На обратной стороне, - подсказала она.
Я перевернул газетный лист и увидел свои стихи. Целых полполосы. Тут были и "Мщение", и "Зенитчикам", и "Партизаны", и "Красная Армия", и "Украина", и "Москва".
- Ну, как? - спросила Тоня. - Доволен?
Я не знал, что сказать.
Посмотрел еще раз полосу. И имя и фамилия, а под ними подпись: "Рабочий совхоза "Семеновский", 15 лет".
"Зачем эти "15 лет"? - подумал я. - Опять мой детский возраст..."
- А за те твои стихи спасибо! - невзначай сказала Тоня. - Хорошие стихи, даже лучше этих напечатанных. Вот только, если еще...
Она не договорила.
Я молчал.
* * *
А война все катилась и катилась на восток. Все уже привыкли к немецким самолетам в небе, и к воздушным боям, которые все чаще вспыхивали над деревней, и к грохоту зениток на станции, и к проходящим через деревню воинским частям, и к колоннам беженцев и тощим стадам, которые тянулись в глубь страны.
Я раз в неделю писал маме, и вот в начале сентября от нее пришло грозное письмо: "...Наш наркомат эвакуируется в Горький, а потом в Куйбышев. Немедленно возвращайся домой!"
Письмо меня ошеломило.
"Какая эвакуация? И зачем мне ехать в этот Горький или Куйбышев? Уж лучше бы на фронт! Или, в конце концов, здесь работать. Как-никак польза..."
Я побежал к Тоне. Постучал к ней в дверь.
Когда она вышла, сразу заметила - что-то случилось.
Я протянул письмо. Она долго читала его.
Потом сказала:
- Надо ехать! - И добавила: - Дай я тебя поцелую!
Она целовала меня как-то горячо и беспорядочно, а я прижимался к ней и думал, что вот-вот разревусь.
Я не плакал, когда в школе, катаясь на перилах, сорвался, пролетев полтора этажа.
Я не плакал, когда летом залез в колючую проволоку и меня вынимали оттуда с помощью ножниц.
Я не плакал, когда прыгнул с крыши двухэтажного дома, сломал пяточную кость.
А тут...
* * *
Немцы вошли в Семеновку в начале октября. Вошли без боя. Наши отступили за Оку, взорвав перед этим железнодорожный мост.
Жители попрятали перед приходом немцев все хозяйство. Лошадей, скот, зерно, овощи. Полуторку сожгли. В поле остались только свекла и капуста.
Колонна немцев - бронетранспортер, три танка и несколько десятков мотоциклистов - прошла через всю деревню и остановилась на площади возле старенького клуба. Из бронетранспортера вылез белобрысый, загорелый обер-лейтенант, а с ним бывший житель Семеновки, преподаватель немецкого языка Иван Карлович Фогель. Несколько недель назад он исчез куда-то, ходили слухи, что его выселили, но вот он вернулся. На нем была немецкая шинель, на рукаве повязка со свастикой, на седой голове фуражка с околышем. Жителей деревни, включая самых древних, согнали на площадь.
Фогель, что-то согласовав с обер-лейтенантом, поднялся на специально принесенную табуретку.
- Слушайте приказ коменданта обер-лейтенанта Кесселя! - выкрикнул он. - Первое: все имущество и продукты вернуть в совхоз. Срок двадцать четыре часа. Работать будете в совхозе только на нужды германской армии. Второе: с девяти вечера до шести утра комендантский час. За выход на улицу - расстрел без предупреждения. Третье, - и тут Фогель почему-то перешел на плохой русский, - я есть ваш староста. Все!
Тоня стояла среди молчавших и лишь изредка мрачно вздыхавших односельчан и собралась уже было направиться к своему дому, но увидела, как туда идут обер-лейтенант с Фогелем, за ними денщик с чемоданом. Она остановилась, замерла на минуту и вдруг рванула влево, к крайнему дому Михеевых. Сам Федор Прокофьевич, их учитель физики, еще в июле ушел в Красную Армию, но в доме осталась жена с ребятами. И Тоня скрылась там.
Ее нашли вечером. Нашел Фогель, пришедший с тремя автоматчиками.
Зло бросил:
- Докомсомолилась! Одевайся! Живо выходи!
Немцы связали ей руки за спиной.
Пока связывали руки, Тоня плюнула Фогелю в лицо. Он успел отвернуться.
- Гад, предатель! - прошептала она.
Фогель невозмутимо улыбнулся:
- Крылышки обломают.
Ее вытолкнули на улицу и повели по деревне. Жители испуганно смотрели на Тоню из окон и палисадников. Немцы шли с автоматами наизготовку, Фогель - держась за кобуру.
Возле ее дома стоял офицерский денщик. Он приоткрыл дверь, и Тоню впихнули туда. Два солдата замерли у входа. Вскоре из дома вышли Фогель и третий немец.
А утром дверь распахнулась, и на пороге оказалась Тоня. Лицо ее опухло, глаза заплыли, на щеках и на лбу виднелись кровавые царапины. Платье под распахнутым полушубком было изодрано.
За ней в сени вошел офицер в расстегнутом кителе и крикнул часовым:
- Лассэн зи зи дурх! Цум тойфель!*
_______________
* Пропустите ее! Пусть катится к черту! (нем.)
А Тоня, ничего не видя перед собой, спустилась с крыльца, открыла калитку, пересекла улицу и, как была, растрепанная - одна коса впереди, другая позади, со свалившимся на плечи платком, - направилась в поле. Фигура ее, медленно покачиваясь, двигалась в сторону леса.
Сотни глаз следили за ней, а она все шла и шла, не оборачиваясь, будто слепая. Она не боялась, что ей выстрелят в спину, да немцы и не решались стрелять. Они сами, как завороженные, смотрели ей вслед.
А Тоня шла. Вот уже и поле осталось позади, а впереди появился кустарник и молодняк, осиновый и березовый. Она скрылась за первыми кустами и березками и вскоре совсем исчезла.
Впрочем, я не видел этого и узнал все много-много лет спустя.
* * *
Есть, наверное, что-то закономерное в том, что к пятидесяти тебя начинает упрямо тянуть в детство твое и юность. Вот и я недавно не выдержал и, не сказав ничего даже домашним своим, направился в Семеновку.
Деревню, конечно, узнать было невозможно. Асфальт. Слева и справа каменные дома - одноэтажные и двухэтажные. На площади Дом культуры, магазин с кафе на третьем этаже, какие-то службы быта.
А в середине площади ограда. Мраморный треугольник со звездочкой наверху и с бронзовой дощечкой: "Комсомолка-партизанка Тоня Алферова, 1923 - 1942".
Чуть ниже на такой же дощечке выбиты слов:
Все пройдет, и зимними порошами
Заметет прошедших весен нить.
Все равно ты самая хорошая,
И тебя немыслимо забыть...
А вокруг в зелени травы еще дощечки. Я насчитал двадцать восемь. На них фамилии и даты. Последняя для всех одна: 1942. Это те, кто освобождал Семеновку.
Я стоял у ограды и, бог ты мой, о чем только не передумал...
ПОЖАРНАЯ ДРУЖИНА
Наш Девяткин переулок был ничем не знаменит. С одной стороны, на углу Покровки, булочная, где мы получали хлеб по карточкам на сутки вперед. Другим концом Девяткин упирался в более интересный Сверчков переулок. Там находился трест "Арарат", из подвалов которого вкусно пахло вином. Его привозили и увозили в бочках огромные ломовики.
Тоня из Семеновки
Маленькие повести и рассказы
В книгу входят небольшие повести, рассказывающие о войне, о героизме наших девушек и женщин. Вторую часть книги составляют рассказы о современной молодежи.
________________________________________________________________
СОДЕРЖАНИЕ:
МАЛЕНЬКИЕ ПОВЕСТИ
ТОНЯ ИЗ СЕМЕНОВКИ. (c) ж. "Юность" No 11. 1978 г.
ПОЖАРНАЯ ДРУЖИНА. (c) ж. "Юность" No 5. 1980 г.
МАМА. (c) "Литературная Россия", No 33. 1978 г.
РЕЧКА ВОРЯ
РАССКАЗЫ
Я ЛЮБЛЮ НАШУ УЛИЦУ
РОЖДЕНИЕ КАРАВАЕВА
ДУБ СТОЕРОСОВЫЙ
ОНА ТАКАЯ
ДОРОГОЙ ТОВАРИЩ СЛОН
________________________________________________________________
М А Л Е Н Ь К И Е П О В Е С Т И
ТОНЯ ИЗ СЕМЕНОВКИ
Мне было пятнадцать лет, и я уже засматривался на молодых женщин. Именно на женщин, а не на ровесниц, которые казались мне несерьезными девчонками. В ту пору я не знал, конечно, что девчонки развиваются быстрее мальчишек. Я ездил в Парк культуры да и по улицам ходил в надежде познакомиться с кем-нибудь постарше себя. Уверенности придавал и мой рост. Я был выше своих одноклассников, и в школе меня звали второгодником. Но, увы, все было бесполезно. Страшная стеснительность обуревала меня, когда надо было действовать. И я пасовал. Оставалось одно - влюбляться заочно. И дня не проходило, чтобы я не влюблялся.
* * *
Началась война, и судьба занесла меня в деревню Семеновку под Каширой. Там был совхоз.
Семеновка - довольно большая, дворов на двести деревня - лежала на берегу Оки, вся в зелени деревьев и кустарников. Со всех сторон, кроме речной, к ней подступали леса дикие и саженые. Говорят, в старые времена здесь находилось чье-то поместье и за лесами ухаживали всерьез. Но это было давно, и леса выросли, смешались, и рядом со строгими рядами берез и кленов поднялись ели и осины, рябины и дубы, а еще больше повырастало калины и бузины. В лесах было много ландышей, ежевики и земляники, а редкие поляны усыпало разноцветье с ромашками, колокольчиками, одуванчиками и незабудками.
Дома в деревне разномастные. От изб, крытых соломой и дранкой, до каменных домов под железом и черепицей, да еще три сарая-общежития приземистых, одноэтажных. К ним чаще всего и подъезжала полуторка, единственная машина в совхозе, привозя и отвозя рабочих на дальние покосы и торфяники. Зато в совхозе было много лошадей - крепких, выносливых битюгов, которым здесь хорошо кормилось. Трав и сена хоть отбавляй!
Мы жили в деревне, а на работу ходили на станцию пешком всего за полкилометра.
Там разгружали пустые бочки и ящики, а чаще мешки с солью тяжеленные, по шестьдесят килограммов штука. Со мной работали мальчишки, такие же, как я, по четырнадцать-пятнадцать лет. Все они были здоровее и крепче меня - и совхозные и, как я, городские, - хотя и я справлялся. Правда, иные шутили: "Смотри не переломись!" - но я пропускал эти шутки, поскольку чувствовал себя хотя бы ростом выше их, да и с мешками у меня ладилось. Не отставал.
Деревенских мужчин в первые же недели и месяцы подмела война, и работу в совхозе выполняли женщины да дети, как мы, а то и помладше, школьники третьих - седьмых классов, в основном девчонки.
Пожалуй, война пока давала знать о себе только этим.
* * *
После работы мы мчались купаться. Берег Оки, в отличие от противоположного, был тут высокий, крутой, поросший кустарником и старыми ивами, и мы кубарем скатывались к воде. И глубина здесь приличная - по горлышко.
В некотором отдалении от нас, слева, купались девчонки. Среди них я сразу же заметил невысокую, крепкую, с тугими русыми косами и широким лицом, которая была вроде старше других, но не настолько, чтобы особенно выделяться. Может, лишь лифчик выделял ее, белый с тонкими бретельками, да голубые трусики с красивым пятном-мячиком на боку. Остальные купались лишь в трусах.
- Не заглядываться! - крикнула мне старшая в первый же день, когда мы оказались на берегу.
И потом, после купания, не раз то ли в шутку, то ли всерьез покрикивала нам:
- А ну-ка, мальчики, отвернитесь! Дайте переодеться!
Жара стояла невыносимая, какая-то удручающая, без единого облачка в тихом небе, без дождей и гроз, и после изнурительной работы на станции река казалась блаженством. Ока здесь была широка: метров пятьсот, а то и больше до другого берега. Мальчишки почти все смело переплывали ее. Впрочем, плыть приходилось метров триста, а дальше шло мелководье. Перебравшись на противоположный берег, они валялись на песке. Девчонки туда доплывать не решались.
Я смотрел теперь на нее с того берега, и издали она казалась мне необыкновенной, особенно ее мокрые косы и трусики с мячиком.
Меня подмывало спросить местных мальчишек, кто она, но я не решался, словно боясь спугнуть ее саму, нарушить то чувство, которое охватывало меня при виде ее.
Как-то нас отпустили со станции раньше, и я, не увидев ее у реки, побежал вместо купания в деревню. Она полола что-то на поле со своими девчонками, и я остановился, завороженный. На ней было довольно длинное ярко-красное платье в горошек и на голове такая же косынка, из-под которой выбивались тугие косы. Мне показалось, что тут, в поле, она еще более красива, чем на реке.
Я присел на скамейке возле избы, в которой квартировал, и долго смотрел в поле. Где-то после шести они закончили работу и отправились на реку. Я побрел за ними. На берегу уже не было мальчишек, и я, один из нашей компании, прыгнул в воду и поплыл на противоположный берег. Сегодня мне особенно хотелось показать, как я плаваю. И хотя не знал никаких стилей, я очень старался и какую-то часть проплыл даже на спине. А потом опять долго смотрел на нее с того песчаного берега. Вернулся я только когда девочки переоделись и ушли.
Прежде вечера я больше коротал с книжкой, а тут и чтение забросил. После ужина выходил на деревенскую улицу и слонялся из конца в конец в надежде увидеть ее. По улице ходили группы и парочки, с гармошкой, но ее почему-то не было.
Я возвращался к себе в избу и, пока хозяева не потушили свет, брал книгу, но не читал. На листках бумаги выводил стихотворные строчки:
Все пройдет, и зимними порошами
Заметет прошедших весен нить.
Все равно ты самая хорошая,
И тебя немыслимо забыть.
Я подражал всем и вся, и вдруг у меня рождались такие стихи:
Мы сидим с тобой в кабаке.
Точим зубы со всякой сволочью,
Чтоб навек забыть о тоске,
Что нам губы разъела щелочью.
Но думал я только о ней и в эти минуты и потом, когда в избе гас свет. Фантазия рисовала мне наши разговоры и встречи на берегу и на улице, в лесу и в совхозном клубе на киносеансе, а потом я засыпал, и мне снилась она в ярко-красном платье и такой же косынке горошком, и я удивлялся, что вижу цветные сны, чего раньше никогда не случалось.
* * *
А еще было ночное. Удивительное время с лошадьми и ярким костром, с печеной картошкой. Вечером мы купали лошадей в Оке, а потом, сбивая себе копчики, без седел гнали их к лесу и там разводили костер.
Лошади спокойно паслись на лугу, а мы, мальчишки, рассказывали страшные истории про леших и ведьм и тут же обменивались последними сведениями с фронтов, пожалуй, не менее страшными, но все же далекими от нас. Все продолжали ждать чуда, что вот-вот Красная Армия остановит немцев, погонит их назад и скоро будет победа.
* * *
В двадцатых числах июля, как-то к вечеру, над деревней проползла немецкая эскадрилья.
Люди повыбежали на улицу.
Слышалось:
- На Москву идут.
- А наши что ж?
- Прут, нахалы.
Самолеты исчезли, и вдруг я увидел ее. Она стояла с коромыслом возле колодца и тоже, как все, смотрела в вечернее небо, а потом набрала воды и двинулась по тропке.
Не знаю, откуда во мне взялась смелость, но я рванулся ей навстречу и, подбежав, выпалил:
- Давайте я помогу вам!
- Ну что ты! Я сама! - смутилась она.
- Нет, нет, - настоял я и снял с коромысла ведра.
Я схватил ведра в руки, а она осталась с коромыслом.
"Только бы не расплескать, только бы не расплескать!" - думал я.
Мы двигались по тропинке к дому, видимо, к ее дому. Вернее, это был не дом даже, а крохотная избенка, но под черепицей, аккуратная, с заросшим палисадником. По стенам избенки, вокруг двери и окон вился плющ.
- Ты из Москвы? - спросила она.
Я кивнул.
- А родители? - поинтересовалась она.
- Папа в армии, а мама у меня в Наркомземе работает. Вот я и приехал сюда.
- В каком же ты классе?
"Бог ты мой! Что же ей сказать? Неужели, что окончил седьмой? Что совсем еще мальчишка?"
- В десятый перешел, - как-то само собой вырвалось у меня.
Мы уже подходили к ее дому.
- Спасибо тебе! - сказала она и хотела забрать ведра.
Но я не выпустил.
- Я занесу вам. Дверь только...
Она приоткрыла дверь, и я через крошечные сени прошел в комнату совсем небольшую, но очень аккуратную. Кровать с горкой белых подушек, диван, сундук, над которым висели фотографии; чисто выскобленный стол и несколько венских стульев вокруг.
- Сюда. - Она показала на лавку возле печи.
Я поставил ведра.
- Как же тебя зовут? - спросила она.
Я ответил.
- Хорошее имя, - сказала она.
- А мне... - Я хотел было признаться, что мое имя мне очень не нравится.
- Нет, хорошее, - повторила она.
- А вы? Вы одна живете? - робко поинтересовался я.
- Папа в армии, - сказала она, - старшая сестра в Москве в институте учится, а мама у нас умерла в тридцать третьем, во время голода.
- Ну, я пойду, - сказал я. Но на пороге остановился: - А зовут вас как?
- В школе Антониной Семеновной, - объяснила она. - А ты можешь Тоней. Ведь ты почти взрослый.
И она улыбнулась.
Мне было радостно и горько. Она со мной говорила, и говорила всерьез, но она, значит, учительница. И ей не пятнадцать и даже не семнадцать, а все девятнадцать. И это "почти взрослый"! Почему же "почти"?
* * *
В этот день на станции работы не было, хотя мы и пришли туда, но нас послали на уборку гороха.
Мы вернулись в деревню и направились в поле. Еще издали я увидел Тоню и ее девчонок.
- Помощь принимаете? - крикнул я, когда мы оказались рядом.
- Смотря как работать будете, - отшутилась Тоня.
Я снова видел ее совсем близко. Ладная фигура. Тонкие красивые ноги. Быстрые руки. Косы, спадающие вперед.
Я механически срывал стручки гороха в подол рубашки, а сам не отрывал глаз от нее.
Горох был вкусный, сладкий, но мне было не до гороха.
Тоня работала быстро, и я еле поспевал за ней.
Наконец догнал и даже чуть перегнал.
- А у тебя, смотри, хватка, - бросила Тоня на ходу.
* * *
Теперь я не спал по ночам.
Я писал:
Какая ты?
Такая ты,
Что все
Мечты мои
Пусты...
И еще:
Я бормочу спросонья:
Тоня...
Вместо сна я действительно бормотал стихи.
Теперь на реке я махал ей рукой, и она отвечала мне.
Теперь на улице я мог с ней здороваться.
По вечерам ждал, когда она пойдет за водой, но почему-то не заставал ее у колодца.
Зато в выходной день, когда мы работали только до обеда, я увидел ее на лавочке около дома с книгой в руках.
Я поздоровался и спросил:
- Что вы, Тоня, читаете?
- Второй раз "Войну и мир" перечитываю. Какая прелесть! - призналась она. - Ведь читала в педучилище и вроде недавно, а сейчас как будто впервые...
Я "Войну и мир" не читал и, когда речь зашла о моем чтении, весьма кстати (вот, мол, какой я!) вспомнил Мопассана и Достоевского. Их я тоже знал плохо, но все же что-то читал, а главное, помнил по предисловиям. Томик Мопассана был у меня даже в деревне.
- У Мопассана мне больше всего нравится "Измена графини де Рюн" и "Исповедь женщины", а у Достоевского - "Вечный муж", "Сон смешного человека", "Скверный анекдот", - самоуверенно сказал я.
Она вроде удивилась.
Потом сказала:
- А я почему-то думала, что ты стихи больше любишь и даже сам пишешь.
"Откуда же она узнала?"
- Что вы! Что вы! - поспешно опроверг я и, кажется, покраснел.
- Мне так казалось, - просто ответила она.
Меня мучила совесть.
"Как я мог обмануть Тоню? Сказал, что не люблю стихи и сам не пишу! Но не могу же я ей показать те стихи? Конечно, не могу!"
Решение пришло неожиданно.
"Напишу другие. И тогда покажу. Признаюсь, что сказал неправду..."
Я не спал несколько ночей.
И появилось такое:
Мы не забудем поля изрытые,
Села наши и города,
Дотла сожженные, в прах разбитые,
Мы не забудем их никогда.
Мы помним зверства в Пинске и Львове,
Куда притащен фашистский стяг.
За горы трупов, за реки крови,
За все ответит нам подлый враг.
И еще и еще...
* * *
В тот день я не пошел после работы на реку. Решил ждать Тоню в деревне. Заплывы через Оку - все это казалось теперь несерьезным.
Мои товарищи по бригаде явно что-то заметили, особенно местные, деревенские.
- На свидание? - многозначительно спросил один.
- Уж не влюбился ли ты в нашу учителку? - добавил другой.
- Тайна, покрытая мраком, - сказал третий.
Мне было все равно, но я все же буркнул:
- Не трепитесь!
Я болтался по почти пустынной деревенской улице. В кармане у меня были стихи. На лавочке после ослабшей дневной жары сидели самые древние старики и старухи. Возле копошились малые дети.
Наконец я увидел Тоню. Она шла со своими девчонками с реки.
Я неловко остановил ее:
- Здравствуйте, Тоня! Мне... Мне надо поговорить с вами... Можно?
- Идите, девочки, - сказала она. - Так?
"С чего начать?"
Я робел.
- Ну, так? - повторила Тоня, и мне почему-то показалось, что в голосе ее прозвучала обида. Косы ее были мокрыми после купания, с них падали капли воды. Падали на короткое выцветшее платьице с широким вырезом.
Но лицо было доброе. Каре-серые глаза смотрели на меня скорее с любопытством, нежели с обидой. Я успокоился.
Почему-то впервые в голове промелькнуло:
"В Москве никогда не встретишь такую учительницу".
- Я сказал вам неправду, - признался я. - Я люблю стихи и даже сам пишу.
- Значит, я не ошиблась? А ты можешь мне почитать?
Я пожал плечами.
- Пойдем, - решительно сказала она и, взяв меня под локоть, повела к себе домой.
Дома сказала:
- Я только переоденусь...
И скрылась за занавеской у печки.
Вернулась в желтой кофточке и зеленой юбке, еще более привлекательная.
- Почитай...
Я начал читать подряд. "Мщение", "Зенитчикам", "Партизаны", "Красной Армии", "Украина", "Москва".
- Мне нравится, - несколько раз повторяла она.
А когда я закончил, подтвердила:
- По-моему, хорошо.
Потом говорили о стихах. Я вразнобой называл Веневитинова, Баратынского, Батюшкова, Майкова, Кольцова, Языкова, Кюхельбекера, Дениса Давыдова. Мне и правда нравились их стихи.
- А я пишу только юмористические для стенгазеты и журнала, который мы делаем с пятиклассниками, - призналась она.
Это было совсем неожиданно.
Предложила:
- Хочешь, прочту?
Это уже было полное доверие ко мне, как к равному.
Я даже вспыхнул и молча кивнул головой.
Она прочитала:
Три сестрицы под окном
Говорили вечерком.
"Кабы я была царица,
Молвит первая сестрица,
Издала бы я закон:
Теоремы и таблицы
Тайно бросить в бездну волн"
"Если б я была царица,
Отвечала ей сестрица,
Я бы во дворце жила.
Там у зеркала стояла,
Платья, шляпы примеряла
И красавицей была".
Третья молвила сестрица:
"Кабы я была царица,
Я не знала бы забот:
Над контрольной не пыхтела,
Целый день в кино сидела
Вместо письменных работ".
А потом:
На вершину еле-еле
Я с волнением иду.
Неужели, неужели
Я в шестой не перейду!
Не знаю, что меня больше потрясло: ее стихи или ее доверие.
- Очень плохо? - спросила она.
- Да что вы! - воскликнул я. - Такие стихи печатают!
- Правда? - Она то ли обрадовалась, то ли искренно удивилась.
Когда я уже уходил, она невзначай попросила:
- А ты не можешь мне пока оставить свои стихи? Я их перепишу, а потом верну...
Я передал ей свои бумажки и долго еще топтался на пороге.
"Как жаль, что я не могу показать ей те стихи, что про нее, - думал я по пути домой. - А может, показать? Не читать, а просто передать и удрать?"
Ночью я написал еще одно, опять про нее.
Начиналось оно так:
Загорело твое лицо
И обветрело,
Я приду к тебе на крыльцо
С песней светлою...
* * *
Под утро мне приснился странный сон. Будто мы и не на Оке совсем, а на Черном море, в Немецкой слободе под Судаком, где я был в тридцать седьмом, и Тоня в купальнике, которые, носят на юге.
Она идет по воде, как в "Празднике Святого Иоргена" Кторов, а я придерживаю ее за руку, и взгляд ее устремлен вперед, к горизонту, где стоят немецкие корабли со свастикой.
"Может, не надо?" - говорю я.
"Нет, надо! Надо! - упрямо повторяет Тоня, и продолжает идти, чуть касаясь ногами воды. - Мы должны их уничтожить!"
Прямо в глаза нам светит яркое солнце и блестят брызги, но корабли все равно видны, и они направляют в нашу сторону жерла своих орудий. Орудия длинные, и, кажется, вот-вот они упрутся в наши груди.
"Сейчас, сейчас, - говорит Тоня. - Иди смелее! Ведь смелость - это не отчаяние, а осознанная необходимость".
Получается, что не я ее веду, как было вначале, а она меня, и я поспешаю вперед со словами:
"У Грина есть что-то про смелость, но я забыл. Из головы совсем вылетело".
"Грин - это прекрасно, - говорит Тоня. И вдруг удивленно спрашивает: - Почему же мы забыли с тобой Грина? Совсем забыли!"
* * *
Наконец я решился. Купил в сельмаге тетрадку в косую линейку (других не было) и аккуратно переписал в нее все стихи о Тоне. Сверху даже поставил посвящение: "Тоне". Сначала хотел написать сокращенно "АС", как, мне казалось, писали в старину, но потом подумал: "А вдруг она не догадается?" - и написал: "Тоне".
Долго выбирал подходящий момент.
Бродил по деревне. И как-то вечером заметил в ее плотно зашторенном окошке лучик света. На цыпочках пробрался в палисадник и просунул тетрадку под дверь. Будь что будет!
Несколько дней я избегал встреч с ней, и хорошо, что Тони не было. Правда, и на реку я не ходил после работы, а если хотелось искупаться, выбирался из дома в темноте, когда на Оке уже никого не было, только светили белые и красные маяки-поплавки.
И вдруг как-то ко мне домой прибегает деревенский мальчишка и таинственно заявляет:
- А тебя учителка наша разыскивает. Ну, Антонина Семеновна.
Я так и ахнул.
"Ну, все! Теперь пропал! И дернуло же меня подсунуть ей эти стихи!"
Мальчишке я, конечно, ничего не сказал, а сам стал еще больше сторониться Тони.
Но на следующий день она сама пришла ко мне. Я вышел на улицу. В руках у нее была газета.
- Хочу порадовать тебя, - сказала Тоня. - Не сердись, что без твоего согласия.
И она протянула газету.
Это была районная газета "Знамя социализма".
Не понимая, я вертел ее в руках.
- На обратной стороне, - подсказала она.
Я перевернул газетный лист и увидел свои стихи. Целых полполосы. Тут были и "Мщение", и "Зенитчикам", и "Партизаны", и "Красная Армия", и "Украина", и "Москва".
- Ну, как? - спросила Тоня. - Доволен?
Я не знал, что сказать.
Посмотрел еще раз полосу. И имя и фамилия, а под ними подпись: "Рабочий совхоза "Семеновский", 15 лет".
"Зачем эти "15 лет"? - подумал я. - Опять мой детский возраст..."
- А за те твои стихи спасибо! - невзначай сказала Тоня. - Хорошие стихи, даже лучше этих напечатанных. Вот только, если еще...
Она не договорила.
Я молчал.
* * *
А война все катилась и катилась на восток. Все уже привыкли к немецким самолетам в небе, и к воздушным боям, которые все чаще вспыхивали над деревней, и к грохоту зениток на станции, и к проходящим через деревню воинским частям, и к колоннам беженцев и тощим стадам, которые тянулись в глубь страны.
Я раз в неделю писал маме, и вот в начале сентября от нее пришло грозное письмо: "...Наш наркомат эвакуируется в Горький, а потом в Куйбышев. Немедленно возвращайся домой!"
Письмо меня ошеломило.
"Какая эвакуация? И зачем мне ехать в этот Горький или Куйбышев? Уж лучше бы на фронт! Или, в конце концов, здесь работать. Как-никак польза..."
Я побежал к Тоне. Постучал к ней в дверь.
Когда она вышла, сразу заметила - что-то случилось.
Я протянул письмо. Она долго читала его.
Потом сказала:
- Надо ехать! - И добавила: - Дай я тебя поцелую!
Она целовала меня как-то горячо и беспорядочно, а я прижимался к ней и думал, что вот-вот разревусь.
Я не плакал, когда в школе, катаясь на перилах, сорвался, пролетев полтора этажа.
Я не плакал, когда летом залез в колючую проволоку и меня вынимали оттуда с помощью ножниц.
Я не плакал, когда прыгнул с крыши двухэтажного дома, сломал пяточную кость.
А тут...
* * *
Немцы вошли в Семеновку в начале октября. Вошли без боя. Наши отступили за Оку, взорвав перед этим железнодорожный мост.
Жители попрятали перед приходом немцев все хозяйство. Лошадей, скот, зерно, овощи. Полуторку сожгли. В поле остались только свекла и капуста.
Колонна немцев - бронетранспортер, три танка и несколько десятков мотоциклистов - прошла через всю деревню и остановилась на площади возле старенького клуба. Из бронетранспортера вылез белобрысый, загорелый обер-лейтенант, а с ним бывший житель Семеновки, преподаватель немецкого языка Иван Карлович Фогель. Несколько недель назад он исчез куда-то, ходили слухи, что его выселили, но вот он вернулся. На нем была немецкая шинель, на рукаве повязка со свастикой, на седой голове фуражка с околышем. Жителей деревни, включая самых древних, согнали на площадь.
Фогель, что-то согласовав с обер-лейтенантом, поднялся на специально принесенную табуретку.
- Слушайте приказ коменданта обер-лейтенанта Кесселя! - выкрикнул он. - Первое: все имущество и продукты вернуть в совхоз. Срок двадцать четыре часа. Работать будете в совхозе только на нужды германской армии. Второе: с девяти вечера до шести утра комендантский час. За выход на улицу - расстрел без предупреждения. Третье, - и тут Фогель почему-то перешел на плохой русский, - я есть ваш староста. Все!
Тоня стояла среди молчавших и лишь изредка мрачно вздыхавших односельчан и собралась уже было направиться к своему дому, но увидела, как туда идут обер-лейтенант с Фогелем, за ними денщик с чемоданом. Она остановилась, замерла на минуту и вдруг рванула влево, к крайнему дому Михеевых. Сам Федор Прокофьевич, их учитель физики, еще в июле ушел в Красную Армию, но в доме осталась жена с ребятами. И Тоня скрылась там.
Ее нашли вечером. Нашел Фогель, пришедший с тремя автоматчиками.
Зло бросил:
- Докомсомолилась! Одевайся! Живо выходи!
Немцы связали ей руки за спиной.
Пока связывали руки, Тоня плюнула Фогелю в лицо. Он успел отвернуться.
- Гад, предатель! - прошептала она.
Фогель невозмутимо улыбнулся:
- Крылышки обломают.
Ее вытолкнули на улицу и повели по деревне. Жители испуганно смотрели на Тоню из окон и палисадников. Немцы шли с автоматами наизготовку, Фогель - держась за кобуру.
Возле ее дома стоял офицерский денщик. Он приоткрыл дверь, и Тоню впихнули туда. Два солдата замерли у входа. Вскоре из дома вышли Фогель и третий немец.
А утром дверь распахнулась, и на пороге оказалась Тоня. Лицо ее опухло, глаза заплыли, на щеках и на лбу виднелись кровавые царапины. Платье под распахнутым полушубком было изодрано.
За ней в сени вошел офицер в расстегнутом кителе и крикнул часовым:
- Лассэн зи зи дурх! Цум тойфель!*
_______________
* Пропустите ее! Пусть катится к черту! (нем.)
А Тоня, ничего не видя перед собой, спустилась с крыльца, открыла калитку, пересекла улицу и, как была, растрепанная - одна коса впереди, другая позади, со свалившимся на плечи платком, - направилась в поле. Фигура ее, медленно покачиваясь, двигалась в сторону леса.
Сотни глаз следили за ней, а она все шла и шла, не оборачиваясь, будто слепая. Она не боялась, что ей выстрелят в спину, да немцы и не решались стрелять. Они сами, как завороженные, смотрели ей вслед.
А Тоня шла. Вот уже и поле осталось позади, а впереди появился кустарник и молодняк, осиновый и березовый. Она скрылась за первыми кустами и березками и вскоре совсем исчезла.
Впрочем, я не видел этого и узнал все много-много лет спустя.
* * *
Есть, наверное, что-то закономерное в том, что к пятидесяти тебя начинает упрямо тянуть в детство твое и юность. Вот и я недавно не выдержал и, не сказав ничего даже домашним своим, направился в Семеновку.
Деревню, конечно, узнать было невозможно. Асфальт. Слева и справа каменные дома - одноэтажные и двухэтажные. На площади Дом культуры, магазин с кафе на третьем этаже, какие-то службы быта.
А в середине площади ограда. Мраморный треугольник со звездочкой наверху и с бронзовой дощечкой: "Комсомолка-партизанка Тоня Алферова, 1923 - 1942".
Чуть ниже на такой же дощечке выбиты слов:
Все пройдет, и зимними порошами
Заметет прошедших весен нить.
Все равно ты самая хорошая,
И тебя немыслимо забыть...
А вокруг в зелени травы еще дощечки. Я насчитал двадцать восемь. На них фамилии и даты. Последняя для всех одна: 1942. Это те, кто освобождал Семеновку.
Я стоял у ограды и, бог ты мой, о чем только не передумал...
ПОЖАРНАЯ ДРУЖИНА
Наш Девяткин переулок был ничем не знаменит. С одной стороны, на углу Покровки, булочная, где мы получали хлеб по карточкам на сутки вперед. Другим концом Девяткин упирался в более интересный Сверчков переулок. Там находился трест "Арарат", из подвалов которого вкусно пахло вином. Его привозили и увозили в бочках огромные ломовики.