Страница:
Позвольте, но разве у американцев это не так? Нет, не так. А как? «Понятие „друг“ для большинства американцев — это всего лишь тот, кто не враг... — продолжает Ричмонд. — Один американец описывал мне русскую дружбу как нечто всеохватное. Она предполагает полную отдачу. Русский ждет от своего друга времени и внимания в таком объеме, который американец счел бы чрезмерностью, близкой к эксплуатации...» Макс Лернер не просто подтверждает это суждение, он дает его анализ: «В традициях американской жизни избегать ненужных сложностей и не ставить себя в уязвимое положение. Отсутствие сильных дружеских привязанностей — печальная черта американского характера». Далее он еще подробнее описывает этот самый «среднеамериканский характер» и находит в нем социально-психологическую подоплеку для неглубокого отношения к понятию «дружба»: «Нет ничего позорнее, чем дать себя „надуть“, а среди главных добродетелей числится твердость и отсутствие иллюзий. Человек не должен попасть в западню приятельских отношений, поэтому ему приходится отказываться от всего, что привязывает его к другому человеку».
И, наконец, прямым текстом делается вывод, подтверждающий мои впечатления, отметающий все сомнения в американской специфике понимания одного из важнейших видов человеческих отношений: «Дружба в Америке совсем не такое глубокое чувство, как в других странах. Особенно это относится к мужской дружбе, ибо считается, что в преданной и нескрываемой дружбе есть что-то дамское». Это писалось в начале восьмидесятых. Сегодня к этому надо добавить, что любая пара мужчин, гуляющих по парку, или вечером сидящих за столиком кафе вдвоем, или тем более живущих в одном доме вместе, воспринимается, как пара, имеющая сексуальную связь.
Но вернемся к содержанию этого понятия. Однажды я попросила студентов из моей группы ответить на вопрос: «Зачем нужен друг?» Ответы оказались на удивление похожими: «чтобы вместе отдыхать»; «чтобы посещать дискотеку, ездить за город, ходить в походы»; «чтобы вместе ходить в компьютерный зал, в библиотеку»; «чтобы было кого позвать на вечеринку».
— А к кому вы идете, когда у вас появляются личные проблемы?
— К шринку, — хором ответили студенты.
Shrink — это психотерапевт, то есть профессиональный «слушатель» клиента, решающий вместе с ним его проблемы. А как же поплакать в жилетку другу, быстрее набрав хорошо знакомый номер, раскрыть душу, услышать утешение, сочувствие? Всего этого дружба по-американски совершенно не предполагает. «Американец чрезвычайно неохотно вовлекается в личные проблемы других людей. Друг, конечно, познается в беде (у Ричмонда: „A friend in need is a friend indeed“), однако американец скорее предпочтет направить друга с его бедой к профессиональному психологу, чем изъявит готовность самому вникнуть в его личные проблемы».
Впрочем, это касается именно личных проблем. Если же речь идет о проблемах деловых, тут все с точностью до наоборот. Тебе помогут — и советом, и позвонят нужному человеку, и не поленятся послать кому-то письмо — по почте, простой или электронной. И не пожалеют времени, чтобы встретиться с кем-то, от кого зависит решение вопроса. Я лично сталкивалась с этой готовностью оказать реальную помощь несчетное количество раз. Об этом свидетельствует и тот список, размером в страницу, который я привела в своем предисловии. Другое дело, что и среди этих очень добрых моих друзей не так уж много было тех, которым я готова была бы раскрыть душу и получить взамен то же самое.
Одиночество
Беседы
Вранье и доносительство
И, наконец, прямым текстом делается вывод, подтверждающий мои впечатления, отметающий все сомнения в американской специфике понимания одного из важнейших видов человеческих отношений: «Дружба в Америке совсем не такое глубокое чувство, как в других странах. Особенно это относится к мужской дружбе, ибо считается, что в преданной и нескрываемой дружбе есть что-то дамское». Это писалось в начале восьмидесятых. Сегодня к этому надо добавить, что любая пара мужчин, гуляющих по парку, или вечером сидящих за столиком кафе вдвоем, или тем более живущих в одном доме вместе, воспринимается, как пара, имеющая сексуальную связь.
Но вернемся к содержанию этого понятия. Однажды я попросила студентов из моей группы ответить на вопрос: «Зачем нужен друг?» Ответы оказались на удивление похожими: «чтобы вместе отдыхать»; «чтобы посещать дискотеку, ездить за город, ходить в походы»; «чтобы вместе ходить в компьютерный зал, в библиотеку»; «чтобы было кого позвать на вечеринку».
— А к кому вы идете, когда у вас появляются личные проблемы?
— К шринку, — хором ответили студенты.
Shrink — это психотерапевт, то есть профессиональный «слушатель» клиента, решающий вместе с ним его проблемы. А как же поплакать в жилетку другу, быстрее набрав хорошо знакомый номер, раскрыть душу, услышать утешение, сочувствие? Всего этого дружба по-американски совершенно не предполагает. «Американец чрезвычайно неохотно вовлекается в личные проблемы других людей. Друг, конечно, познается в беде (у Ричмонда: „A friend in need is a friend indeed“), однако американец скорее предпочтет направить друга с его бедой к профессиональному психологу, чем изъявит готовность самому вникнуть в его личные проблемы».
Впрочем, это касается именно личных проблем. Если же речь идет о проблемах деловых, тут все с точностью до наоборот. Тебе помогут — и советом, и позвонят нужному человеку, и не поленятся послать кому-то письмо — по почте, простой или электронной. И не пожалеют времени, чтобы встретиться с кем-то, от кого зависит решение вопроса. Я лично сталкивалась с этой готовностью оказать реальную помощь несчетное количество раз. Об этом свидетельствует и тот список, размером в страницу, который я привела в своем предисловии. Другое дело, что и среди этих очень добрых моих друзей не так уж много было тех, которым я готова была бы раскрыть душу и получить взамен то же самое.
Одиночество
Со стороны кажется, что американцы врожденные коллективисты. Они общительны, открыты и контактны. Они состоят в сотнях клубов, ассоциаций, сестринств и братств. Охотно объединяются во всевозможные общества, радикальные, консервативные, либеральные, реакционные. Каждая из трех главных религиозных общин — протестантская, католическая, еврейская — имеет собственные клубы, занимается благотворительностью, ведет общественную работу, устраивает развлекательные мероприятия. Кажется, что коллективная жизнь кипит и человек глубоко в нее погружен.
Но если глянуть попристальней, выяснится, что при этом главная душевная драма американца — одиночество. Макс Лернер считает это противоречие между внешней коммуникабельностью и душевным одиночеством едва ли не самым главным парадоксом американского характера. Он пишет: "В гуще постоянных перемен и кипения, посреди массового общения американец чувствует себя одиноким. Он делает этот вывод на основании многих опросов и наблюдений американцев. Но для большей объективности обращается к оценке иностранца. Лернер вспоминает свои беседы с известным немецким психоаналитиком Керен Хорни. «Приехав в Америку из Германии, Керен вынуждена была изменить всю свою концепцию невротической личности, потому что она обнаружила, что внутренние истоки конфликтов в Америке совершенно иные, чем в Германии». Оставим в стороне Германию и немецкие комплексы. Но на чем основаны комплексы неполноценности американцев? Лернер пишет, что, по мнению Керен Хорни, главным источником психологической неустойчивости среднего жителя Америки является то, что в его жизни «слишком большую роль играет одиночество». А московский психолог Юлия Баскина, работавшая в Америке несколько лет, сформулировала свое главное впечатление так: «Это страна всеобщего одиночества».
Кто же этот демон, не выпускающий человека из застенков своего одиночества, не позволяющий ему познать то, что Антуан де Сент-Экзюпери называл роскошью человеческого общения? Почему ему малодоступна радость общения-понимания, глубокого, эмоционального? Имя этого врага — индивидуализм. «Каждый за себя, а Бог за всех нас», — вспоминает Лернер популярную речевку. И делает короткую ремарку: «В этой ключевой фразе главное — первая ее часть». И потом он еще несколько раз формулирует свой главный вывод: «американцам свойственны индивидуализм и атомизм». Этот «атомизм» мне приходилось наблюдать много раз.
...В группе, которая посещает мой семинар, вот уже третью неделю отсутствует девочка. Что с ней? Я задаю этот вопрос студентам-однокурсникам. Двадцать пять пар глаз смотрят на меня бесстрастно: никто не знает и никому не приходит в голову поинтересоваться, жива ли она вообще.
А про молодую преподавательницу, мою коллегу по кафедре, наоборот известно, что она больна. Лежит в госпитале. Кто-нибудь ее там навещал? Может, ей нужна какая-то помощь? Я обращаюсь с таким вопросом в профессорской к преподавателям, в ответ — молчание. И потом — один-единственный голос: «А при чем здесь мы? У нее же есть родные».
Впоследствии выясняется, что этот мой более чем естественный вопрос произвел сильное впечатление. Что и было зафиксировано документально. В деловую характеристику, которую обычно дают при переходе на другую работу — содержательность лекций, креативность, информативность, контактность, — мне вписывают абсолютно не подходящую по стилю фразу: «Проявила себя как очень теплый человек (very warm person)». Смешно, конечно. Но и грустно.
Так же, как грустно наблюдать студентов, направляющихся поодиночке в студенческий кафетерий, хотя только что они вместе сидели за одним столом — в лаборатории или бок о бок на лекции. Грустно видеть родителей, не старых еще людей, живущих в empty nest (пустом гнезде). Так называется семья, из которой уехали дети. А они уезжают очень рано, обычно сразу же после школы, и очень далеко — в другой город или штат. О причинах — в главе о детях.
Но если глянуть попристальней, выяснится, что при этом главная душевная драма американца — одиночество. Макс Лернер считает это противоречие между внешней коммуникабельностью и душевным одиночеством едва ли не самым главным парадоксом американского характера. Он пишет: "В гуще постоянных перемен и кипения, посреди массового общения американец чувствует себя одиноким. Он делает этот вывод на основании многих опросов и наблюдений американцев. Но для большей объективности обращается к оценке иностранца. Лернер вспоминает свои беседы с известным немецким психоаналитиком Керен Хорни. «Приехав в Америку из Германии, Керен вынуждена была изменить всю свою концепцию невротической личности, потому что она обнаружила, что внутренние истоки конфликтов в Америке совершенно иные, чем в Германии». Оставим в стороне Германию и немецкие комплексы. Но на чем основаны комплексы неполноценности американцев? Лернер пишет, что, по мнению Керен Хорни, главным источником психологической неустойчивости среднего жителя Америки является то, что в его жизни «слишком большую роль играет одиночество». А московский психолог Юлия Баскина, работавшая в Америке несколько лет, сформулировала свое главное впечатление так: «Это страна всеобщего одиночества».
Кто же этот демон, не выпускающий человека из застенков своего одиночества, не позволяющий ему познать то, что Антуан де Сент-Экзюпери называл роскошью человеческого общения? Почему ему малодоступна радость общения-понимания, глубокого, эмоционального? Имя этого врага — индивидуализм. «Каждый за себя, а Бог за всех нас», — вспоминает Лернер популярную речевку. И делает короткую ремарку: «В этой ключевой фразе главное — первая ее часть». И потом он еще несколько раз формулирует свой главный вывод: «американцам свойственны индивидуализм и атомизм». Этот «атомизм» мне приходилось наблюдать много раз.
...В группе, которая посещает мой семинар, вот уже третью неделю отсутствует девочка. Что с ней? Я задаю этот вопрос студентам-однокурсникам. Двадцать пять пар глаз смотрят на меня бесстрастно: никто не знает и никому не приходит в голову поинтересоваться, жива ли она вообще.
А про молодую преподавательницу, мою коллегу по кафедре, наоборот известно, что она больна. Лежит в госпитале. Кто-нибудь ее там навещал? Может, ей нужна какая-то помощь? Я обращаюсь с таким вопросом в профессорской к преподавателям, в ответ — молчание. И потом — один-единственный голос: «А при чем здесь мы? У нее же есть родные».
Впоследствии выясняется, что этот мой более чем естественный вопрос произвел сильное впечатление. Что и было зафиксировано документально. В деловую характеристику, которую обычно дают при переходе на другую работу — содержательность лекций, креативность, информативность, контактность, — мне вписывают абсолютно не подходящую по стилю фразу: «Проявила себя как очень теплый человек (very warm person)». Смешно, конечно. Но и грустно.
Так же, как грустно наблюдать студентов, направляющихся поодиночке в студенческий кафетерий, хотя только что они вместе сидели за одним столом — в лаборатории или бок о бок на лекции. Грустно видеть родителей, не старых еще людей, живущих в empty nest (пустом гнезде). Так называется семья, из которой уехали дети. А они уезжают очень рано, обычно сразу же после школы, и очень далеко — в другой город или штат. О причинах — в главе о детях.
Беседы
В самом первом моем host-home, в Миннеаполисе, ожидалась вечеринка. Собирались прийти человек сорок. При моем жадном интересе к американской жизни, при моей острой потребности узнать как можно больше и немедленно для меня этот прием значил очень много. Я ждала его со страстью гурмана, предвкушающего пиршество, в данном случае, разумеется, духовное. Разочарование, однако, меня постигло глубокое. И новых знакомств было много, и разговоров достаточно. Но при этом я не узнала почти ничего об Америке. И практически ничего, кроме справочных данных о своих собеседниках.
Андре Мишель, с которой я поделилась впечатлениями позже, ехидно усмехнулась:
— Да у них же это принятая форма общения — cocktail-style. Знаешь, это когда за ланчем собирается случайный народ, чтобы выпить бокал коктейля и поговорить с собеседником ровно столько времени, сколько уйдет на осушение этого бокала. Обо всем понемногу и ни о чем по существу.
Да, примерно то же я почувствовала и в тот вечер. Народ разбился на группки, в каждой велась оживленная беседа, а я переходила от одной группы к другой и понимала, что разговора в том смысле, как это принято у меня на родине, нигде нет. И хотя темы были разные, все они оказались для меня неинтересны и скучны. Впрочем, может быть, для иностранца и невозможна глубокая вовлеченность в чисто американский разговор? Ответ на этот вопрос я нашла у того же Макса Лернера: «В Америке беседу поддерживать не умеют. Где бы ни происходил разговор, он будет вертеться вокруг одних и тех же тем — информация о спорте и вечеринках, предложения заключить пари практически без всякого повода, профессиональное обсуждение служебных дел, женская болтовня о тряпках и покупках, обсуждение скандальных газетных сенсаций».
На той вечеринке непомерно большое место занимали разговоры о детях, но тоже чрезвычайно поверхностно — где учатся, каким видом спорта занимаются, кто заболел, кто выздоровел. И чуть меньше, но тоже много — беседы о животных: как себя чувствует ваша собачка, появились ли у нее щенки, где вы ее стрижете и т.д.
Позже я научилась сама инициировать беседы на проблемные темы — об образовании, например, или медицине, или о новых молодежных тенденциях. Собеседники мои не уклонялись, наоборот, охотно включались в обсуждение, даже немного спорили друг с другом. Говорю «даже», потому что несогласие с мнением собеседника считается, по-моему, просто дурным тоном. Если верить Максу Лернеру, «беседа у американцев отрывочна и стереотипна, всегда крутится вокруг того, что идет в кино или по телевидению. Это не столько обмен идеями, сколько способ разрядить нервы».
Перечитав последние строчки, я вдруг подумала: а чем, собственно, это плохо — просто весело поболтать, почесать языком, разрядиться? Разве лучше нагружать собеседника информацией, втягивать его в обсуждение проблем, ждать обмена серьезными идеями? И поняла — не лучше и не хуже. Речь просто идет о разных традициях. Чтобы была понятна эта разница, давайте посмотрим на беседу в России со стороны, глазами американца. Обратимся к тому же Йелу Ричмонду. «Разговор у русских, — пишет он, — легко начинается даже между абсолютно незнакомыми людьми... и никакие языковые сложности этому не помеха. Манера беседы обычно неспешная, хотя подчас весьма красноречивая, и при этом безо всякого притворства».
Добавлю от себя еще одно наблюдение. В отличие от американцев, которые даже в компании хорошо знакомых людей придерживаются поверхностного стиля, русские и с незнакомцами готовы пуститься в серьезное обсуждение проблем — экономических, политических, спортивных. Я несколько раз наблюдала, как во время беззаботной американской вечеринки где-нибудь в Нью-Йорке или в Чикаго приглашенные русские гости, никогда не видевшие до того друг друга, принимались обсуждать политическую ситуацию на родине, углублялись в историю вопроса, связывали его с глобальным положением в мире. А едва обнаружив разность воззрений, вступали в горячий спор, подчас переходящий в крик, что весьма удивляло и даже пугало американцев. И очень нравилось мне: вот это настоящий разговор — заинтересованный, страстный.
Ричмонд, конечно, эту особенность русской беседы не заметить не мог: «Каждый русский, кажется, рожден быть оратором... Они не просто обмениваются идеями, но и стараются их исследовать; разговор обычнно возникает спонтанно, но ведется весьма сосредоточенно. По собственному опыту знаю, что искусство беседы в Москве развито на более высоком уровне, чем где-либо в мире...»
Ричмонд советует: "Если вы хотите глубже узнать русских, сядьте с ними за стол. И лучше за стол на кухне. Именно во время такого кухонного разговора, за едой и водкой ведутся самые сокровенные беседы. При этом его и удивляет, и, кажется, восхищает легкость, с которой порой к беседе присоединяются внезапно, без приглашения появившиеся друзья.
Шутки, анекдоты, смех становятся все более оживленными, а настроение взлетает вверх. В результате чего все, включая гостей, чувствуют себя весело и естественно, что, по мнению Ричмонда, и является главной задачей хозяев: «Русские сделают все для того, чтобы гость, в том числе и иностранный, чувствовал себя желанным, чтобы у него было ощущение, что он не в гостях, а у себя дома, чтобы ему было уютно, свободно и комфортно».
За таким столом, пишет дальше автор, подчас решаются и строго деловые вопросы. Он вспоминает, что в 1970 году, когда США посетила правительственная делегация из СССР, самый эффективный результат переговоров был получен именно во время kitchen talk. Правда, это была американская кухня в доме одного из местных фермеров. Но велась беседа именно в русской манере: горячий разговор о проблемах сельского хозяйства затянулся далеко за полночь.
У самого Ричмонда много лет спустя тоже был подобный опыт. Тогда он работал советником по культуре американского посольства в Москве, и ему все никак не удавалось наладить книжный обмен между Америкой и Сибирью. И вот тогда он взял и прилетел в Новосибирск, явился к директору библиотеки Сибирского отделения Академии наук. Он рассчитывал на легендарное русское гостеприимство и не ошибся. Несмотря на рабочее время и рабочий кабинет, директор быстро организовал небольшое застолье. Он послал секретаршу в магазин. И через несколько минут его рабочий стол был накрыт: колбаса, буханка черного хлеба, бутылка водки и старый кухонный нож. «Беседа, подогреваемая нашими желудками, пока мы ели и пили за столом без тарелок, вилок и салфеток, перешла в интереснейший разговор о библиотечном деле и о книжном обмене». Надо ли говорить, что проблема была решена быстро, без обиняков?
Однако американцу Йелу Ричмонду далеко не всегда по душе манера, в которой русские ведут переговоры. Скажем, привычка рассматривать любую идею в историческом или философском аспекте, приятная в частной беседе, может сильно помешать в деловой. Ибо все «эти разговоры вокруг да около часто совершенно не связаны с решением, которое должно быть принято». Эту разницу в ведении бизнес-переговоров автор формулирует так: «Русские могут сидеть всю ночь, попивая чаек, дискутируя и рефлексируя, в то время как американцы потратят это время на то, чтобы подготовиться к тому, что они должны сделать завтра». И дальше: «Русские могут целый день дискутировать по поводу некой проблемы, но так и не предпринять никаких действий, в то время как американцы прежде всего проанализируют ее с практической точки зрения: детально рассмотрят, что конкретно мешает ее решить и как эти препятствия преодолеть. Русские больше расположены к созерцанию, американцы — к деловитости».
Нового, конечно, в этой реминисценции ничего нет: о деловитости американцев мы, в России, знаем давно. И, по моим личным наблюдениям, немножко даже эту деловитость преувеличиваем. Новое в другом.
Последнее время в России все больше учатся вести бизнес так, как это принято на Западе и в Америке. Учатся ценить время. Учатся не тратить лишних слов, а больше оперировать цифрами, расчетами, строгой информацией. Деловитость, рационализм, прагматизм — все это, конечно, чрезвычайно ценно и полезно в деловых контактах. Плохо только, когда этот стиль потихоньку переползает и на неделовые, приятельские отношения. Все чаще слышу я, что гости собираются не только для того, чтобы порадоваться бескорыстному общению, но и чтобы «переговорить с нужным человеком», «обсудить проект». Это, конечно, тоже нужно, но жаль, если прагматизм вытеснит нашу, очень российскую манеру вести беседу с единственной целью — духовного и душевного взаимообмена.
Андре Мишель, с которой я поделилась впечатлениями позже, ехидно усмехнулась:
— Да у них же это принятая форма общения — cocktail-style. Знаешь, это когда за ланчем собирается случайный народ, чтобы выпить бокал коктейля и поговорить с собеседником ровно столько времени, сколько уйдет на осушение этого бокала. Обо всем понемногу и ни о чем по существу.
Да, примерно то же я почувствовала и в тот вечер. Народ разбился на группки, в каждой велась оживленная беседа, а я переходила от одной группы к другой и понимала, что разговора в том смысле, как это принято у меня на родине, нигде нет. И хотя темы были разные, все они оказались для меня неинтересны и скучны. Впрочем, может быть, для иностранца и невозможна глубокая вовлеченность в чисто американский разговор? Ответ на этот вопрос я нашла у того же Макса Лернера: «В Америке беседу поддерживать не умеют. Где бы ни происходил разговор, он будет вертеться вокруг одних и тех же тем — информация о спорте и вечеринках, предложения заключить пари практически без всякого повода, профессиональное обсуждение служебных дел, женская болтовня о тряпках и покупках, обсуждение скандальных газетных сенсаций».
На той вечеринке непомерно большое место занимали разговоры о детях, но тоже чрезвычайно поверхностно — где учатся, каким видом спорта занимаются, кто заболел, кто выздоровел. И чуть меньше, но тоже много — беседы о животных: как себя чувствует ваша собачка, появились ли у нее щенки, где вы ее стрижете и т.д.
Позже я научилась сама инициировать беседы на проблемные темы — об образовании, например, или медицине, или о новых молодежных тенденциях. Собеседники мои не уклонялись, наоборот, охотно включались в обсуждение, даже немного спорили друг с другом. Говорю «даже», потому что несогласие с мнением собеседника считается, по-моему, просто дурным тоном. Если верить Максу Лернеру, «беседа у американцев отрывочна и стереотипна, всегда крутится вокруг того, что идет в кино или по телевидению. Это не столько обмен идеями, сколько способ разрядить нервы».
Перечитав последние строчки, я вдруг подумала: а чем, собственно, это плохо — просто весело поболтать, почесать языком, разрядиться? Разве лучше нагружать собеседника информацией, втягивать его в обсуждение проблем, ждать обмена серьезными идеями? И поняла — не лучше и не хуже. Речь просто идет о разных традициях. Чтобы была понятна эта разница, давайте посмотрим на беседу в России со стороны, глазами американца. Обратимся к тому же Йелу Ричмонду. «Разговор у русских, — пишет он, — легко начинается даже между абсолютно незнакомыми людьми... и никакие языковые сложности этому не помеха. Манера беседы обычно неспешная, хотя подчас весьма красноречивая, и при этом безо всякого притворства».
Добавлю от себя еще одно наблюдение. В отличие от американцев, которые даже в компании хорошо знакомых людей придерживаются поверхностного стиля, русские и с незнакомцами готовы пуститься в серьезное обсуждение проблем — экономических, политических, спортивных. Я несколько раз наблюдала, как во время беззаботной американской вечеринки где-нибудь в Нью-Йорке или в Чикаго приглашенные русские гости, никогда не видевшие до того друг друга, принимались обсуждать политическую ситуацию на родине, углублялись в историю вопроса, связывали его с глобальным положением в мире. А едва обнаружив разность воззрений, вступали в горячий спор, подчас переходящий в крик, что весьма удивляло и даже пугало американцев. И очень нравилось мне: вот это настоящий разговор — заинтересованный, страстный.
Ричмонд, конечно, эту особенность русской беседы не заметить не мог: «Каждый русский, кажется, рожден быть оратором... Они не просто обмениваются идеями, но и стараются их исследовать; разговор обычнно возникает спонтанно, но ведется весьма сосредоточенно. По собственному опыту знаю, что искусство беседы в Москве развито на более высоком уровне, чем где-либо в мире...»
Ричмонд советует: "Если вы хотите глубже узнать русских, сядьте с ними за стол. И лучше за стол на кухне. Именно во время такого кухонного разговора, за едой и водкой ведутся самые сокровенные беседы. При этом его и удивляет, и, кажется, восхищает легкость, с которой порой к беседе присоединяются внезапно, без приглашения появившиеся друзья.
Шутки, анекдоты, смех становятся все более оживленными, а настроение взлетает вверх. В результате чего все, включая гостей, чувствуют себя весело и естественно, что, по мнению Ричмонда, и является главной задачей хозяев: «Русские сделают все для того, чтобы гость, в том числе и иностранный, чувствовал себя желанным, чтобы у него было ощущение, что он не в гостях, а у себя дома, чтобы ему было уютно, свободно и комфортно».
За таким столом, пишет дальше автор, подчас решаются и строго деловые вопросы. Он вспоминает, что в 1970 году, когда США посетила правительственная делегация из СССР, самый эффективный результат переговоров был получен именно во время kitchen talk. Правда, это была американская кухня в доме одного из местных фермеров. Но велась беседа именно в русской манере: горячий разговор о проблемах сельского хозяйства затянулся далеко за полночь.
У самого Ричмонда много лет спустя тоже был подобный опыт. Тогда он работал советником по культуре американского посольства в Москве, и ему все никак не удавалось наладить книжный обмен между Америкой и Сибирью. И вот тогда он взял и прилетел в Новосибирск, явился к директору библиотеки Сибирского отделения Академии наук. Он рассчитывал на легендарное русское гостеприимство и не ошибся. Несмотря на рабочее время и рабочий кабинет, директор быстро организовал небольшое застолье. Он послал секретаршу в магазин. И через несколько минут его рабочий стол был накрыт: колбаса, буханка черного хлеба, бутылка водки и старый кухонный нож. «Беседа, подогреваемая нашими желудками, пока мы ели и пили за столом без тарелок, вилок и салфеток, перешла в интереснейший разговор о библиотечном деле и о книжном обмене». Надо ли говорить, что проблема была решена быстро, без обиняков?
Однако американцу Йелу Ричмонду далеко не всегда по душе манера, в которой русские ведут переговоры. Скажем, привычка рассматривать любую идею в историческом или философском аспекте, приятная в частной беседе, может сильно помешать в деловой. Ибо все «эти разговоры вокруг да около часто совершенно не связаны с решением, которое должно быть принято». Эту разницу в ведении бизнес-переговоров автор формулирует так: «Русские могут сидеть всю ночь, попивая чаек, дискутируя и рефлексируя, в то время как американцы потратят это время на то, чтобы подготовиться к тому, что они должны сделать завтра». И дальше: «Русские могут целый день дискутировать по поводу некой проблемы, но так и не предпринять никаких действий, в то время как американцы прежде всего проанализируют ее с практической точки зрения: детально рассмотрят, что конкретно мешает ее решить и как эти препятствия преодолеть. Русские больше расположены к созерцанию, американцы — к деловитости».
Нового, конечно, в этой реминисценции ничего нет: о деловитости американцев мы, в России, знаем давно. И, по моим личным наблюдениям, немножко даже эту деловитость преувеличиваем. Новое в другом.
Последнее время в России все больше учатся вести бизнес так, как это принято на Западе и в Америке. Учатся ценить время. Учатся не тратить лишних слов, а больше оперировать цифрами, расчетами, строгой информацией. Деловитость, рационализм, прагматизм — все это, конечно, чрезвычайно ценно и полезно в деловых контактах. Плохо только, когда этот стиль потихоньку переползает и на неделовые, приятельские отношения. Все чаще слышу я, что гости собираются не только для того, чтобы порадоваться бескорыстному общению, но и чтобы «переговорить с нужным человеком», «обсудить проект». Это, конечно, тоже нужно, но жаль, если прагматизм вытеснит нашу, очень российскую манеру вести беседу с единственной целью — духовного и душевного взаимообмена.
Вранье и доносительство
В солидном чикагском университете ДеПол случилось ЧП. Были отчислены сразу пять студентов за пользование шпаргалками на письменном экзамене. Двое — за то, что их написали, трое — за то, что ими пользовались. Все пятеро — иммигранты из России. В приказе ректора это преступление квалифицировалось как «недопустимый обман, жульничество, несовместимое с моралью университета». Сами же бедолаги-студенты объясняли свое поведение «особым менталитетом русских».
Я узнала об этом потому, что вскоре после события выступала в этом университете с лекцией «Америка и Россия: разница двух культур. Менталитет и традиции». Лекция была только для преподавателей, они-то и рассказали мне о происшествии и попросили объяснить: в чем именно состоит особая ментальность русских, которая позволила им пойти на этот cheating (обман). Я тогда, честно говоря, растерялась: «Обман, он и есть обман в любой стране, — сказала я. — Не вижу тут никакой особой ментальности».
Но вот я листаю оглавление книги Йела Ричмонда и вижу название главы: «Vranyo, the Russian Fib». В ней говорится, что русское слово «вранье» не имеет в словаре ни одного правильного эквивалента, оно непереводимо, ибо это нечто среднее между правдой и ложью, но ближе всего по значению к английскому «fib», то есть «привирать, сочинять, выдумывать». Автор приводит множество примеров, когда он сталкивался с таким полуобманом в России. Кое-какие из этих примеров мне показались некорректными. Скажем, он вспоминает, что, когда работал советником посольства, в середине 80-х, на прием к американскому послу не явился один из приглашенных гостей, сказался больным. Но Ричмонд узнал, что он был вполне здоров, просто, очевидно, «вышестоящие товарищи» не рекомендовали ему ходить в посольство США. Но разве Йел Ричмонд не знал советских порядков? Разве не понимал, что эта ложь была вынужденной?
Однако против большинства других примеров мне возразить нечего. Гид, приукрашивавший историю и современность СССР. Руководители, скрывшие катастрофу вблизи арктического поселка Осинск: нефть вырвалась из скважины и стала заливать тундру, но мир узнал об этом из сообщений радиостанции Би-би-си. Чернобыль... Да что говорить, пожалуй, и согласишься, что «вранье своего рода искусство, к которому так привыкли в России». Однако, добавляет Йел, эта привычка чужда американцам, она удивляет их и раздражает.
Если мне когда-нибудь доведется встретиться с мистером Ричмондом, я, возможно, расскажу ему пару эпизодов, чтобы он не слишком идеализировал своих соотечественников. Как-то раз, сидя у важного американского босса и лицезрея его лично, я слышала, как в соседней комнате секретарша по телефону сообщала кому-то, о ком, очевидно, была предупреждена, что ее начальника нет в городе и даже в стране. А в Лос-Анджелесе я сорок минут прождала на улице одну бизнес-леди, которая, наконец подъехав, подробно мне рассказывала, как она час простояла в пробках. И я бы обязательно поверила, если бы не звонила десять минут назад в ее офис, где мне сообщили, что она как раз сейчас выходит и направляется к машине.
Но это я так, злословлю, немножко вредничаю. На самом деле должна признать, что все это скорее исключения. В целом же американцам свойственна правдивость. Некоторые мои соотечественники, кстати, ошибочно принимают ее за наивность или простодушие. Но это просто привычка говорить все как есть.
Я вхожу в приемную и спрашиваю секретаря, здесь ли начальник. Она показывает на дверь: открыто, значит, хозяин там. Первое время эти открытые двери меня сильно смущали. У меня, предположим, конфиденциальный разговор. Я, входя, прикрываю за собой дверь. Но хозяин кабинета вскакивает и идет ее открывать, объясняя на ходу про «transparency». Это одно из тех ключевых слов, что определяет образ мыслей и поведение американцев. Переводится оно как «прозрачность», а означает, что все должно быть открыто, гласно, без секретов.
Человек, утаивший в налоговой декларации часть доходов, не только нарушает законы государства. Он нарушает законы морали общества. И очень скоро начинает чувствовать отношение к себе этого общества, где ложь — большой грех. Рассылая в поисках работы резюме-информацию о своей деловой биографии, автор не заботится о том, чтобы на нем стояли штампы, подписи. Все написанное принимается на веру. Еще важнее, чем резюме, — имя авторитетного человека, на которого вы можете сослаться. Часто этот человек предлагает вам сам: «Упомяните мое имя в вашем разговоре. Скажите, что это я дал телефон». И никаких рекомендательных писем, звонков. Просто — имя, произнесенное вслух, без всяких подтверждений. Однако при такой, казалось бы, бесконтрольности не дай вам Бог что-то в этой информации о себе приврать. Это очень сильно осложнит вашу карьеру, испортит репутацию.
Хорошая репутация — самое дорогое, что есть у делового человека, без нее он не сможет делать успешный бизнес. Многие крупные сделки совершаются устно: обе стороны берут на себя обязательства, от которых невозможно отказаться, даже если официальный договор еще не подписан. Если же кто-то нарушит эту этическую норму взаимного доверия, слух об этом тут же разнесется по бизнес-сообществу; с нарушителем вряд ли кто захочет иметь дело.
Помню, как меня удивило, что почти любой потенциальный работодатель подробно мне описывал все свои возможности, ситуацию нынешнюю и в перспективе независимо от того, собирался ли он меня взять на работу или отказать.
Трансперенси касается также и личной жизни человека, что ставило меня иногда в тупик. Сорокалетний школьный учитель Макс, недавно женившийся на русской девушке, сказал за домашним столом, где сидели малознакомые ему люди: «Ложусь завтра в клинику, в хирургию. Дело в том, что моя бывшая жена не хотела иметь еще детей, кроме наших двоих. Так что мне пришлось прооперироваться. А теперь мы с Таней решили завести ребенка, и врач сказал, что для этого нужна другая операция». Его русская жена дернула мужа за рукав и покраснела. Макс посмотрел на нее с удивлением: «Что-то не так?»
Так же свободно, не стесняясь рассказывают о своих болезнях, предстоящих операциях. Очаровательная девушка в незнакомой компании безо всякого смущения мимоходом замечает: «Когда я лечилась в Обществе анонимных алкоголиков...» Такая правдивость отсекает подозрение, что от тебя что-то скрывают. Она сильно облегчает общение.
Однако, как мы знаем, у каждого достоинства есть продолжение в виде недостатка. У трансперенси такое продолжение — доносительство. Я могла бы привести бесконечное количество примеров доносительства, не меньше, чем Йел Ричмонд — вранья в России. Доносят: ученик на ученика, водитель на другого водителя, сосед на соседа, студент на преподавателя...
На моей лекции девочка поднимает руку: «Мне звонила Морин, просила сказать, что она сегодня не придет, у нее заболела мама, — она делает небольшую паузу. — Но я встретила ее маму на улице, она шла на работу». Я смотрю на лица студентов — никакого осуждения.
Профессор Борис Покровский, русский иммигрант, считался лучшим преподавателем на кафедре славянских литератур. И очень строгим. Памятуя закалку Московского университета, где он работал до эмиграции, он выставлял отметки строго за знания, не делая исключений. Это, разумеется, нравилось не всем студентам. И вот на него поступил донос. Потом еще один. Потом третий. Его упрекали в необъективности, в фаворитизме, в любви к одним (на самом деле сильным студентам) и нелюбви к другим (конечно, слабым). Кончилось тем, что с ним не перезаключили очередной контракт. Я очень сочувствовала Борису, но все-таки слегка сомневалась: может, в доносах и была какая-то доля правды? Пока однажды похожая история не приключилась лично со мной.
Перед началом курса я предупредила студентов: поскольку курс авторский, то есть я сочинила его сама, то учебников никаких нет. Поэтому очень прошу занятия не пропускать: два раза еще прощаются, но если пропусков больше, то семестровая отметка автоматически снижается на один балл. Кто-то пропустил одно занятие, кто-то два... Джоан отсутствовала шесть раз. Я сказала, что вынуждена снизить ей оценку. Она кивнула, я решила, что в знак согласия.
Однако вечером того же дня мне позвонил заведующий кафедрой. Он сообщил, что получил по электронной почте письмо: Джоан жалуется на мое пристрастное к ней отношение, на явную недоброжелательность, поскольку только ей одной я снизила оценку на один балл. Я все объяснила, и заведующий сказал, чтобы я выбросила это из головы, он сам напишет студентке ответ.
На следующий день меня разбудил в восемь утра звонок из деканата. Секретарша сообщила, что теперь уже на имя декана пришло письмо, где слово в слово повторяется то, что было в первом. Я попросила соединить меня с деканом и теперь уже ему объяснила ситуацию. Он с минуту молчал, а потом сказал: «Видите ли, ваш курс факультативный, и если студенты вами недовольны, боюсь, нам не удастся его возобновить на будущий год». К счастью, к концу года студенты оценивали работу своих преподавателей. Почти все выставили мне высокие баллы, и курс оставили.
Я узнала об этом потому, что вскоре после события выступала в этом университете с лекцией «Америка и Россия: разница двух культур. Менталитет и традиции». Лекция была только для преподавателей, они-то и рассказали мне о происшествии и попросили объяснить: в чем именно состоит особая ментальность русских, которая позволила им пойти на этот cheating (обман). Я тогда, честно говоря, растерялась: «Обман, он и есть обман в любой стране, — сказала я. — Не вижу тут никакой особой ментальности».
Но вот я листаю оглавление книги Йела Ричмонда и вижу название главы: «Vranyo, the Russian Fib». В ней говорится, что русское слово «вранье» не имеет в словаре ни одного правильного эквивалента, оно непереводимо, ибо это нечто среднее между правдой и ложью, но ближе всего по значению к английскому «fib», то есть «привирать, сочинять, выдумывать». Автор приводит множество примеров, когда он сталкивался с таким полуобманом в России. Кое-какие из этих примеров мне показались некорректными. Скажем, он вспоминает, что, когда работал советником посольства, в середине 80-х, на прием к американскому послу не явился один из приглашенных гостей, сказался больным. Но Ричмонд узнал, что он был вполне здоров, просто, очевидно, «вышестоящие товарищи» не рекомендовали ему ходить в посольство США. Но разве Йел Ричмонд не знал советских порядков? Разве не понимал, что эта ложь была вынужденной?
Однако против большинства других примеров мне возразить нечего. Гид, приукрашивавший историю и современность СССР. Руководители, скрывшие катастрофу вблизи арктического поселка Осинск: нефть вырвалась из скважины и стала заливать тундру, но мир узнал об этом из сообщений радиостанции Би-би-си. Чернобыль... Да что говорить, пожалуй, и согласишься, что «вранье своего рода искусство, к которому так привыкли в России». Однако, добавляет Йел, эта привычка чужда американцам, она удивляет их и раздражает.
Если мне когда-нибудь доведется встретиться с мистером Ричмондом, я, возможно, расскажу ему пару эпизодов, чтобы он не слишком идеализировал своих соотечественников. Как-то раз, сидя у важного американского босса и лицезрея его лично, я слышала, как в соседней комнате секретарша по телефону сообщала кому-то, о ком, очевидно, была предупреждена, что ее начальника нет в городе и даже в стране. А в Лос-Анджелесе я сорок минут прождала на улице одну бизнес-леди, которая, наконец подъехав, подробно мне рассказывала, как она час простояла в пробках. И я бы обязательно поверила, если бы не звонила десять минут назад в ее офис, где мне сообщили, что она как раз сейчас выходит и направляется к машине.
Но это я так, злословлю, немножко вредничаю. На самом деле должна признать, что все это скорее исключения. В целом же американцам свойственна правдивость. Некоторые мои соотечественники, кстати, ошибочно принимают ее за наивность или простодушие. Но это просто привычка говорить все как есть.
Я вхожу в приемную и спрашиваю секретаря, здесь ли начальник. Она показывает на дверь: открыто, значит, хозяин там. Первое время эти открытые двери меня сильно смущали. У меня, предположим, конфиденциальный разговор. Я, входя, прикрываю за собой дверь. Но хозяин кабинета вскакивает и идет ее открывать, объясняя на ходу про «transparency». Это одно из тех ключевых слов, что определяет образ мыслей и поведение американцев. Переводится оно как «прозрачность», а означает, что все должно быть открыто, гласно, без секретов.
Человек, утаивший в налоговой декларации часть доходов, не только нарушает законы государства. Он нарушает законы морали общества. И очень скоро начинает чувствовать отношение к себе этого общества, где ложь — большой грех. Рассылая в поисках работы резюме-информацию о своей деловой биографии, автор не заботится о том, чтобы на нем стояли штампы, подписи. Все написанное принимается на веру. Еще важнее, чем резюме, — имя авторитетного человека, на которого вы можете сослаться. Часто этот человек предлагает вам сам: «Упомяните мое имя в вашем разговоре. Скажите, что это я дал телефон». И никаких рекомендательных писем, звонков. Просто — имя, произнесенное вслух, без всяких подтверждений. Однако при такой, казалось бы, бесконтрольности не дай вам Бог что-то в этой информации о себе приврать. Это очень сильно осложнит вашу карьеру, испортит репутацию.
Хорошая репутация — самое дорогое, что есть у делового человека, без нее он не сможет делать успешный бизнес. Многие крупные сделки совершаются устно: обе стороны берут на себя обязательства, от которых невозможно отказаться, даже если официальный договор еще не подписан. Если же кто-то нарушит эту этическую норму взаимного доверия, слух об этом тут же разнесется по бизнес-сообществу; с нарушителем вряд ли кто захочет иметь дело.
Помню, как меня удивило, что почти любой потенциальный работодатель подробно мне описывал все свои возможности, ситуацию нынешнюю и в перспективе независимо от того, собирался ли он меня взять на работу или отказать.
Трансперенси касается также и личной жизни человека, что ставило меня иногда в тупик. Сорокалетний школьный учитель Макс, недавно женившийся на русской девушке, сказал за домашним столом, где сидели малознакомые ему люди: «Ложусь завтра в клинику, в хирургию. Дело в том, что моя бывшая жена не хотела иметь еще детей, кроме наших двоих. Так что мне пришлось прооперироваться. А теперь мы с Таней решили завести ребенка, и врач сказал, что для этого нужна другая операция». Его русская жена дернула мужа за рукав и покраснела. Макс посмотрел на нее с удивлением: «Что-то не так?»
Так же свободно, не стесняясь рассказывают о своих болезнях, предстоящих операциях. Очаровательная девушка в незнакомой компании безо всякого смущения мимоходом замечает: «Когда я лечилась в Обществе анонимных алкоголиков...» Такая правдивость отсекает подозрение, что от тебя что-то скрывают. Она сильно облегчает общение.
Однако, как мы знаем, у каждого достоинства есть продолжение в виде недостатка. У трансперенси такое продолжение — доносительство. Я могла бы привести бесконечное количество примеров доносительства, не меньше, чем Йел Ричмонд — вранья в России. Доносят: ученик на ученика, водитель на другого водителя, сосед на соседа, студент на преподавателя...
На моей лекции девочка поднимает руку: «Мне звонила Морин, просила сказать, что она сегодня не придет, у нее заболела мама, — она делает небольшую паузу. — Но я встретила ее маму на улице, она шла на работу». Я смотрю на лица студентов — никакого осуждения.
Профессор Борис Покровский, русский иммигрант, считался лучшим преподавателем на кафедре славянских литератур. И очень строгим. Памятуя закалку Московского университета, где он работал до эмиграции, он выставлял отметки строго за знания, не делая исключений. Это, разумеется, нравилось не всем студентам. И вот на него поступил донос. Потом еще один. Потом третий. Его упрекали в необъективности, в фаворитизме, в любви к одним (на самом деле сильным студентам) и нелюбви к другим (конечно, слабым). Кончилось тем, что с ним не перезаключили очередной контракт. Я очень сочувствовала Борису, но все-таки слегка сомневалась: может, в доносах и была какая-то доля правды? Пока однажды похожая история не приключилась лично со мной.
Перед началом курса я предупредила студентов: поскольку курс авторский, то есть я сочинила его сама, то учебников никаких нет. Поэтому очень прошу занятия не пропускать: два раза еще прощаются, но если пропусков больше, то семестровая отметка автоматически снижается на один балл. Кто-то пропустил одно занятие, кто-то два... Джоан отсутствовала шесть раз. Я сказала, что вынуждена снизить ей оценку. Она кивнула, я решила, что в знак согласия.
Однако вечером того же дня мне позвонил заведующий кафедрой. Он сообщил, что получил по электронной почте письмо: Джоан жалуется на мое пристрастное к ней отношение, на явную недоброжелательность, поскольку только ей одной я снизила оценку на один балл. Я все объяснила, и заведующий сказал, чтобы я выбросила это из головы, он сам напишет студентке ответ.
На следующий день меня разбудил в восемь утра звонок из деканата. Секретарша сообщила, что теперь уже на имя декана пришло письмо, где слово в слово повторяется то, что было в первом. Я попросила соединить меня с деканом и теперь уже ему объяснила ситуацию. Он с минуту молчал, а потом сказал: «Видите ли, ваш курс факультативный, и если студенты вами недовольны, боюсь, нам не удастся его возобновить на будущий год». К счастью, к концу года студенты оценивали работу своих преподавателей. Почти все выставили мне высокие баллы, и курс оставили.