Страница:
А ведь так поступить немыслимо, правда? Единственное, что остается, — вовремя отступить. Но в глазах девицы, которая только что перестала быть таковой, возня с полотенцами отнюдь не выигрышна. Ведь ты как бы даешь понять даме, что и она запятнана, что «любовный эликсир», как и чай, чрезвычайно быстро вызывает реакцию. Молча думаешь: «Ведь это же ее касается, в конце концов» И еще: «В конце концов, у нас ведь нет ребенка, немного раньше, немного позже…» К этому еще примешивается лень. Да и этот шалун, вволю нарезвившись, любит понежиться в теплом гнездышке, а жена нежится, уткнувшись носом в вашу шею. И кроме всего прочего, проклятая интеллигентность — язык не поворачивается сказать то, что нужно, и слова даются труднее, чем жесты. Я чувствую себя немного виноватым, и это, наверное, заметно.
— А ты думаешь, — говорит Мариэтт, — мы так не попадемся? Может, надо бы…
Она говорит «может, надо бы» с ленцой. Не знаю, что пересилит: желание подождать или все предоставить природе.
— Конечно, надо бы! — отвечает супруг.
Вот и все. Больше я ей об этом ничего не скажу, не способен входить в детали, как это со спокойной совестью делают скандинавы, просвещая юных девушек. Я даже думаю: придет время, и пожалуй скорее, чем нужно, когда наши отношения утратят свой лирический характер и мы сможем говорить обо всем этом с непринужденностью фармацевтов. На глаза Мариэтт опускается плотная ограда ресниц. Ей тоже ни на чем не хочется настаивать. Не пришлось ей, как моей и ее матери, воспитываться в монастыре в страхе божьем перед точными сведениями о нашей немощной плоти, в презрении к этой плоти, которая принуждала саму Мадонну, избежавшую мужских объятий, терпеть ежемесячное унижение. Но анжевенское благоразумие отличается цепкостью.
— Я спрошу у Рен, — говорит Мариэтт вполголоса. — Стать такой, как Габриэль, немыслимо. Три ребенка за три года…
Спросит ли она? Сомневаюсь. Несчастный случай мог бы для нее стать лишь нечаянной радостью. Она улыбается, потому что я смотрю на нее. Вся проблема куда-то вдруг испарилась. Она прекрасна. Впрочем, нет, гораздо больше, чем прекрасна. Все еще нагая, она словно бы забыла об этом, в свете ночника она блистает своей молодостью среди этих смятых простыней. Быть может, ее налитые груди с коричневыми, чуть шероховатыми сосками немного полней, чем следует. Лодыжки и запястья несколько широковаты. Да и шея не такая тонкая, как на средневековых гравюрах. Волосы рассыпались по круглым плечам. Глаза, губы, подмышки, пах — все блещет дарами юности. Гибкие суставы, чистота линий… А чудесная кожа! Гладкая, свежая, трепещущая, украшенная черной родинкой у шеи, и этот умилительный пупок в форме раковинки… Я еще ничего не сказал о ногах, которые она сейчас сомкнула, гибких, гладких до самых розовых пальчиков.
— Ну, ты закончил опись? — говорит Мариэтт, натягивая на себя уголок одеяла. Она чуть поднимается на подушке, устраивается поудобнее и в свою очередь начинает разглядывать меня. Глаза ее полны невольного удивления. Нагая женщина подобна мраморной статуе. Нагому мужчине не подходит такое сравнение. Статуе хоть фиговый листок помогает прикрыть гроздь винограда. А если в мужчине вдруг возродится сила, он уж и не знает, как это скрыть. В таком положении взгляд женщины действует, как кастрация. Я тяну к себе другой конец одеяла.
— Ах ты, мой бизон! — шепчет Мариэтт. Целует меня и добавляет: — Ну до чего это уродливо!
Я уже начинаю привыкать к тому, что мне приходится расшифровывать ее недомолвки и уклончивые выражения. Речь идет вовсе не о моей особе. Мариэтт оглядывает мебель великолепного стиля рококо, который антиквары пока еще не решились снова ввести в моду. Шкаф — просто шедевр этого стиля, с волнистыми линиями, множеством завитков, листьев и резных цветов, таинственных, не известных природе видов. Но голубые глаза вдруг закрылись густыми ресницами, потом она глядит на меня и шепчет:
— Я вот что думаю — стоит ли нам все это сохранять?
Этот вопрос уже возникал перед нашей свадьбой и остался нерешенным, дабы не огорчать мою маму, которая, оставив себе «комнатушку» как временное городское пристанище, отдала мне весь дом со всем его содержимым. Естественно, что ее сын и ответил, как следовало ответить сыну:
— А я вот что думаю — ты это прекрасно знаешь, — как мы можем не сохранить всего этого?
— Но ведь хибара-то твоя, — живо возразила Мариэтт. — Ведь она тебе от отца досталась, верно?
«Хибара» — это особняк из пяти комнат, счастливо уцелевший во время бомбежки квартала, — действительно была имуществом моего отца, стало быть, и моей матери тоже. Сейчас дом принадлежит мне, значит, и моей жене, хотя наш брачный контракт оговаривает раздельное владение имуществом. И этот пункт делает меня одного законным хозяином. Каждый, однако, имеет право высказать свое мнение, бесспорно. Ну ладно, там видно будет. Чтобы не портить себе этот час, лучше было бы на этом и остановиться. Но Мариэтт уже не удержишь.
— Во всяком случае, надо сменить систему отопления. Топить углем? Можешь себе представить, на что я буду похожа. Надо мазутом пользоваться. Что касается обоев…
Тут она замолкает, ее порыв сдерживает жест собственного ее казначея, который многозначительно потирает указательным и большим пальцами. Новый котел, инжектор, бак для мазута, специальный дымоход, а кроме того, земляные работы, укладка и пригонка — на все это потребуется не меньше миллиона франков. А их нет.
— А что, если занять? — нерешительно лепечет Мариэтт.
— У кого? Она хмурится.
— Мама мне говорила, что есть фирмы, которые, заключая договор на поставки материалов, могут предоставить восемьдесят процентов кредита.
Супружеский пыл немного спал, она хватает свою пижаму, ныряет в нее, позевывает и в заключение говорит:
— Так или иначе надо все осовременить. Ну, давай спать, уже поздно. Сейчас не меньше двух часов ночи.
Длительное молчание. Она укладывается поудобнее, взбивает подушку и поворачивается на левый бок, мгновенно опускаются веки без единой морщинки, опушенные длинными, красиво загнутыми ресницами, умело оттененными тушью. Я ложусь на правый бок. Зачем же ей обо всем советоваться со своей матерью? Она вошла теперь в семью Бретодо. Она больше не принадлежит к семейству Гимаршей. Если поразмыслить, это совсем как обед в честь нашего возвращения из свадебного путешествия: ну почему мы отправились на улицу Лис, а не в поместье «Ла-Руссель», где живет моя мать? Моя рука под простыней ищет другую руку, находит, тихонько сжимает ее. Но Мариэтт уже спит.
Она спокойно спит, а я лежу с закрытыми глазами, мучаюсь бессонницей.
Женитьба меня долго отпугивала тем, что она приводит к diminutio capitis[4], на которую меня теперь толкают. Я был воспитан вдовой и знал, что женское господство черпает свою силу в самой своей природе. Оно берет нежностью, теплотой расслабляет вас, изолирует от мира, обволакивает шерстяными фуфайками и поцелуями. Уже наши отцы держались с трудом, хотя у них имелись привилегии. Каково же держаться нам, при наших равноправных голубках? С тех пор как мои приятели переженились, они в большинстве своем исчезли из виду, словно их сослали, заперли в границах семьи. Они сохранили свои прежние фамилии, даже наградили ими своих жен, но у меня нет ощущения, что эти женщины вошли в их семью. Скорей уж можно предположить обратное. Это стало почти правилом, если клан, к которому принадлежали жены, более многочислен, живуч и могуществен, чем семья, из которой вышли мужья…
Вот нас, например, осталось всего трое, нас, Бретодо, далеких потомков известного рода — тому свидетельство имя Бретодо, — прибрежных жителей, «искусных охотников на водяных птиц». Да, теперь нас всего трое. В девятнадцатом веке семья Бретодо долго была влиятельной, она стала питомником судейских чиновников. Этот род, владевший поместьем «Ла-Дагеньер» на острове Сен-Мартен, состоял из пяти-шести ответвлений и признавал своей центральной резиденцией вот этот дом, построенный из боальского туфа, где на медной дощечке, прибитой к двери усилиями одного из потомков, засверкало имя Бретодо. Но как только Бретодо разбогатели, они стали ограничивать число своих наследников, да и ряды тех, что были, сильно поредели после двух войн, поглотивших к тому же их богатство. У меня нет двоюродных братьев. Сестра умерла в раннем детстве. Отец, налоговый инспектор, погиб в автомобильной катастрофе. Ему не было еще и сорока восьми лет. В пятнадцать лет я стал сиротой. Накануне моей женитьбы мама покинула Анже, чтоб предоставить мне полную свободу. Она, правда, сказала, что время от времени будет наезжать сюда и потому оставляет за собой комнату. Но на самом деле она удалилась в «Ла-Руссель», вблизи Белль-Ну. Там в небольшом поместье, принадлежавшем Офреям (семейство крупных цветоводов, поселившееся в этом плодородном районе между Луарой и Отьоном и основавшее фирму по продаже цветочных семян), где ей была выделена ее доля отцовского наследства, мама начала заниматься цветоводством вместе с тетей Генриэттой, ее сестрой-близнецом, которая до этого времени управляла всем поместьем. В нашем племени, кроме меня, есть еще один мужчина: это Тио, сиречь Шарль Бретодо, старший брат моего отца. Полковник в отставке. Наша опора, прямо дуб, только невысокого роста — метр шестьдесят два сантиметра. Любит пошутить, но звучат его шутки полусмешно, полусерьезно. Он частенько говорит:
— А я холостяк, беспечен, как птица небесная!
Нет, он отнюдь не женоненавистник, наоборот, даже слишком хорошо чувствует себя в дамском обществе, всегда предупредителен, полон устарелой галантности, которая иной раз идет вразрез с его хитростями. Дядюшка Тио — мой крестный.
— Крестный отец по чистой случайности, — заверяет он.
На самом же деле он весьма заботливый родственник, субсидировал мое учение, я жил у него три года, пока добился степени лиценциата прав в городе Ренн, где дядя Тио завершал свою карьеру в «бумагомаранье военного округа». Роль наставника ему нравилась, хоть он и называл себя старым хрычом. Я отношусь к Тио как сын: мне приятно думать, что его холостяцкое житье было оправдано заботами обо мне.
Итак, нас всего трое, и больше родни никакой нет. Трое Бретодо против Гимаршей. Трое — это немного, и я особенно остро это чувствую теперь, когда возле меня нет матери и мне не хватает ее великодушной простоты, сдержанного достоинства и свойственной ей способности смущать своим молчанием менее воспитанных людей.
Чуть было не сказал — людей менее порядочных. Но будем сдержанны. Все это лишь чрезмерные претензии. Если ты стал зятем, веди себя осторожно, тебе могут сразу же напомнить, что ты выбирал сам, что у каждого в личной жизни как раз то правительство, которого он заслуживает. Гимарши есть Гимарши, их много, они друг другу преданы, что само по себе совсем неплохо; крикливы и вспыльчивы, как куры, круглы, как шары, да еще забавно бахвалятся своим бретонским родовым именем (Гимарш — это значит достойный владеть конем). И все это заставляет их строго придерживаться своих мелких принципов, эти принципы — их конек. При этом они знают счет деньгам и ценят блата, которые поэтому и доступны; дела есть дела, и если им сопутствует удача, да будет прославлен бог от чердаков до погребов. Хитростью они не обижены, но тонкости им не хватает. А в общем, это все люди довольно спокойные, которых радуют их небольшие удачи, приводит в волнение необходимость отправиться куда-то на поезде, оплатить какой-то счет, принять слабительное. Но все же они считают, что мир в конечном счете вполне терпим, можно устроиться в нем комфортабельно и даже пососать карамельку, когда твоего ближнего ведут на казнь.
Вот я тут их описываю, но на душе у меня тревожно, когда я перелистываю это «досье». Прародитель, иначе говоря, глава рода, мой тесть, зовется Туссен, ибо он родился в День всех святых. Этот толстяк, ростом метр восемьдесят сантиметров, фигура отнюдь не мрачная, несмотря на замогильный бас. Мускулатура борца вряд ли идет ему на пользу: чтоб ловить рыбу удочкой, она, пожалуй, не нужна. Говоря откровенно, всегда кажется, что он сам себе в тягость. Собственная туша, которую он осторожно размещает в кресле, обременяет его. Едва он утрясется и сядет, мадам Гимарш восклицает:
— Как ты устал, весь в поту! А собственно, отчего? Все впустую.
Это несправедливо. Если она умеет подороже сбыть, то и он тоже неплохо делает все закупки. Никогда не опаздывает с оплатой векселей, не занимается сомнительными сделками. Во время войны он ухитрился сберечь свое охотничье ружье, не сдавал медные инструменты и золото и, хотя ему пришлось вести кое-какие дела на черном рынке, сумел сохранить приличную репутацию. Его любят: он человек услужливый и может дать неплохой совет. Имеет вес и в торговой палате. Все городские торговцы, выбирающие патенты, находят в нем свои собственные добродетели и посмеиваются над его забавными изречениями. Как бы там ни было, он вполне разумный наследник. И однажды у могилы — не помню уж, какой именно из своих тетушек, — он доверительно сказал жене:
— Ее давно уж нет, но если б она поглядела сверху, во что я превратил ее небольшое состояние, то наверняка осталась бы довольна — ведь я его удвоил.
Не правда ли, честный человек? Он уверен, что имеет право продать за сто франков то, что сам купил за тридцать. Однако вне магазина он даже булавки у вас не возьмет. Я, например, слышал о таком случае. Однажды, пообедав в ресторане и уже расплатившись по счету, мосье Гимарш выехал из города и, проделав почти пятнадцать километров, вспомнил, что официант забыл получить с него за бутылку бордо; он тотчас повернул назад и уплатил за свою бутылку (но так никогда и не узнал, что его поступок послужил причиной увольнения официанта).
Этого милейшего толстяка, торговца трикотажем, конечно, погубит чревоугодие: когда обжорство вцепится в этакую махину, беды не миновать, и вот она близится — в нем уже сто килограммов. Избытком интеллекта он не страдает. Можно восхищаться безмятежной близорукостью, которую мосье Гимарш противопоставляет тому, что он называет «мудрствованием». Восхитительны и его политические убеждения, чрезвычайно центристские, особенно если центр сворачивает вправо. Приятно наблюдать, как много доброты в этом тяжеловесе, как он умиленно лепечет:
— Это ты для своего дедуси приготовила, моя мусенька?
Рядом с ним восседает коротышка, вид у нее важный, лицо светится таким же простодушием, волосы очень черные, хорошо выкрашенные краской «Ореаль» — это и есть мадам Гимарш, урожденная Мари Мозе, из известной в городе фирмы «Мозе, Ламастер и Кo», они торгуют лесом (нет, конечно, не поленьями на растопку, а толстыми бревнами с корой, теми, что идут на экспорт-импорт, — это уже высшая категория в лесной торговле).
Конечно, для меня она станет опорой. Мадам Гимарш — личность организованная, у нее всегда найдется то, что вам нужно: полезная мысль, помощь, советы, конфеты, бечевка, рецепты и даже суждения, но эти последние редко бывают слишком смелыми.
— Я полагаю, что в моем положении следует взвешивать, что говоришь.
Она мать, она бабушка, безгранично преданная, всегда готовая чем-то услужить. Притом эта милейшая дама совсем не глупа: обведет вокруг пальца любого хитреца. У нее природная смекалка, которая расцветает в лучах неоновой рекламы. Материнство и торговля слились для нее в единое целое. Мадам Гимарш торгует приданым для новорожденных и детскими трикотажными вещами. В своем магазине, среди детей и женщин, она всегда в форме. Мадам зарабатывает на хлеб с маслом и вместе с тем обеспечивает себе независимость, но в то же время успевает за всем следить, обо всем узнать, вовремя обнаружить что следует и готова в любой момент, подхватив юбку, прибежать на второй этаж, где в духовке жарится индюшка. Дама поразительной энергии! Когда ее с этим поздравляют и восторгаются, она, чуть покачивая головой, говорит:
— Что вы! Ведь у меня столько хлопот!
И правда, хлопот у мадам Гимарш достаточно. Хлопот великое множество, хотя у нее есть и служанка, и мойщик витрин, и муж. Гораздо легче объяснить ее кипучую деятельность тем, что заботы доставляют ей отраду. Думаете, она по воскресеньям и понедельникам позволяет себе поспать подольше? О нет, мадам Гимарш проверяет счета, обновляет витрины в лавке или же мчится в Монжан, где у Гимаршей есть имение: узнать, не погибли ли яблони. Или же съездит на Вокзальную улицу в «Сто мотков шерсти», во второй свой магазин, где у нее есть управляющий; либо спешит к невестке, чтоб помочь ей, схватит бутылочку с молоком для малыша или возьмет метелку подмести пол — делает все, что придется.
— У этой женщины, — говорит Тио, — никогда не хватало мужества побездельничать.
У четы Гимаршей пятеро детей. Сейчас, четверть века спустя, трудно представить себе, глядя на этого увальня, что за ним водились шалости, что ему мы были обязаны и шестым отпрыском, появившимся во время военной службы мосье Гимарша в Индокитае. «Он теперь вьетнамец», — говорит Мариэтт, как будто независимость ее сводного брата, рожденного покорной анамиткой, могла создать непреодолимый барьер между нею и этим метисом, хотя он был признан своим отцом, благополучно здравствует и, женившись, положил начало роду Гимаршей в Долине Камышей. Но поговорим сейчас о законнорожденных…
Эрик, старший, вначале воплощал все надежды семьи. Его называли Эрик III в память о предках: Эрике I, эмигрировавшем из Бретани в Анжу в 1850 году, и Эрике II, деде, основателе магазина трикотажных товаров. Туссен Гимарш мечтал вовсе не о том, чтоб Эрик поднялся от торговца до фабриканта, как хотела его мать. Здравый смысл подсказал папаше, что у юноши нет соответствующих способностей, что он слишком вял, чтобы привлечь клиентов. Отец предпочел бы, чтоб сын занялся фармацевтикой. Аптекарь должен иметь диплом, но ему не надо, как врачу, бегать ночью по срочным вызовам. Аптекарь выбирает патент и, значит, является коммерсантом, на жизнь зарабатывает именно своей торговлей, и ему не приходится обновлять свой ассортимент, уговаривать покупателей брать тот или иной товар, он избавлен от таких хлопот: люди теперь сами заботятся о своем здоровье.
Но Эрик увлекался лишь мотоциклами. Ему для начала подарили «дуглас-500», но он завалил экзамены на аттестат зрелости не раз и не два, а даже три раза. Прощай, аптека! Уязвленный Туссен Гимарш пристроил его в контору Западного кредитного банка. Эрик и до сих пор там корпит. Точнее говоря, он туда вернулся после военной службы, которую отбывал в Каоре — на родине своей жены Габриэль.
Эрик — длинный, худощавый парень с круглой головой; из двух дырочек, как будто прогрызенных в его физиономии яблочным червем, смотрят маленькие глазки. Он в полном подчинении у жены. Весьма плодовит. Мартина, Алина, Катрин… Число Гимаршей все увеличивается, но пока появляются только девочки.
Вслед за Эриком у Туссена и его супруги родилась девочка, как раз та самая, которая привела за собой в мой дом всех своих родных, но, может быть, впоследствии она так же, как и моя мать, в девичестве Офрей, покажется мне настоящей Бретодо. Впрочем, в моих глазах она еще надолго останется прежней Мариэтт. Вон идет та девчонка, школьница, помахивая своим тяжелым портфелем; она в плиссированной юбочке, которую ветерок поднимает, так что видны белые штанишки, бежит она резвой рысцой, вдруг ее останавливает классный наставник.
— Что вы так торопитесь, Мариэтт Гимарш?
Эту юную девственницу с распущенными волосами, худенькую, с длинными ножками — круглым в ней было только ее фарфоровое личико — преследуют старшеклассники в узких брючках, стреляют в нее из водяного пистолета.
— Тебя надо сбрызнуть, Мариэтт Гимарш!
Но три года спустя восемнадцатилетнюю М-ариэтт, сдававшую экзамены на аттестат зрелости, заметил Тио, когда она прогуливалась с матерью в парке, и прошептал:
— Ох ты господи, ты видал малютку Гимарш? Просто танагрская статуэтка! — Правда, он тут же добавил в духе Орельена Шоля: — А рядом ее двойник в тройном объеме!
Сегодня мне не без грусти вспоминается это замечание. Дочь слишком уж часто становится похожей на свою мать.
Но настоящей звездой была, впрочем, не Мариэтт, а ее сестра Рен, единственная из Гимаршей, достойная того, чтобы повторить о ней знаменитую фразу: «Спасибо ей уже за то, что видишь, как она ступает по земле».
Видишь и только. Потому что из всего племени Гимаршей как раз с этой девицей я чувствовал себя наименее свободно. Некогда родители называли ее своим Изумрудом, теперь они отбросили это прозвище. Она дала отставку целой дюжине поклонников, но вдруг ее зеленые очи засекли автомобиль фирмы «Мазерати». И Рен приметила в нем водителя. Ему, по-видимому, перевалило за сорок, но следовало учесть, что у него была дворянская приставка «де» перед фамилией, что он унаследовал неплохое состояние и к тому же — это уже более редкая особенность среди тех, кто обладает такими преимуществами, — он занимал солидное положение в делах по продаже недвижимого имущества. Рен заинтересовалась и постаралась расширить имеющиеся сведения: выяснила, что этому господину не было нужды трудиться, чтобы прокормить себя. Слава тебе господи, он не был,доведен до этой чести. А занимался он коммерцией лишь для того, чтоб его капиталы не лежали зря. Тогда Рен и вышла замуж за его капиталы. И Мариэтт, моя невеста, целую неделю дулась на меня за то, что в день обручения Рен я шепнул ей на ухо:
— Красота для девушки — вещь весьма практичная. Чтоб преуспеть, красавице достаточно лечь в постель в законном порядке.
Но эта удача, увы, миновала следующую дочку. После Изумруда появился серенький камушек — Арлетт. Она сама упрекнула свою мать:
— Могла бы что-то и для меня оставить.
Речь шла, конечно, о тех прелестях, которые выпирали у нее отовсюду, кроме, увы, тех мест, где им надлежало быть: лифчик ее на пляже казался таким пустым и таким плоским, что напоминал медицинскую перевязку. К несчастью, этим дело не ограничивалось. Период глуповатой наивности у девушек даже привлекателен — известно, что скоро они похорошеют и поумнеют, но если это затягивается, это начинает отпугивать. Кто может умилиться при виде этакой бедняжки, крахмальное личико которой вдруг розовеет и с потрескавшихся губ слетают какие-то пошлейшие романсы? Если не случится чуда, она, я думаю, еще долго будет посещать танцульки и торчать в углах, грызя печенье и стараясь казаться беспечной.
Остается сказать о Симоне, запоздавшем младшем дитятке — классический промах родителей критического возраста, так мило свидетельствующий о стойких мужских достоинствах мосье Гимарша. От сестер эту девочку отделяет почти полпоколения, но мне не кажутся отвратительными ни ее пронзительный, тонкий голосок, ни ее раннее развитие и нахальство.
Есть еще Клям — это пес, и Негр — кошка. И еще шесть бенгальских птичек в клетке. А кроме того, разные родственники: их тьма-тьмущая. От родоначальника из Кемпера пошли и размножились побеги. Две ветви процветают в нашей провинции. Имеется и южная ветвь с лангедокским акцентом. В общем, всех их не меньше сотни, и все они по-родственному бойко общаются между собой. Весьма наглядно это было продемонстрировано в день моей свадьбы: кроме моего лучшего друга Жиля и еще нескольких человек (приглашенных мною, чтоб было достаточное количество гостей с моей стороны), почти девять десятых свадебного кортежа составляли Гимарши. И описать их всех было бы немыслимо. Мы просто утонули в этой толпе. Служащий мэрии почти не ошибся, воскликнув:
— Прошу супругов Гимаршей последовать за мной!
Так это и выглядело в глазах всего города Анже. Никто не говорил о Мариэтт — та самая, что вышла замуж за молодого Бретодо. Она так и осталась дочерью трикотажных торговцев. Что же касается меня, то я — тот, кто женился на старшей дочке Гимаршей. Таков закон больших чисел: друзья, клиенты, поставщики, знакомства, торговая палата — все это огромный круг Гимаршей, в котором — я серьезно этого опасаюсь — наш маленький очажок Бретодо едва приметен.
— А ты думаешь, — говорит Мариэтт, — мы так не попадемся? Может, надо бы…
Она говорит «может, надо бы» с ленцой. Не знаю, что пересилит: желание подождать или все предоставить природе.
— Конечно, надо бы! — отвечает супруг.
Вот и все. Больше я ей об этом ничего не скажу, не способен входить в детали, как это со спокойной совестью делают скандинавы, просвещая юных девушек. Я даже думаю: придет время, и пожалуй скорее, чем нужно, когда наши отношения утратят свой лирический характер и мы сможем говорить обо всем этом с непринужденностью фармацевтов. На глаза Мариэтт опускается плотная ограда ресниц. Ей тоже ни на чем не хочется настаивать. Не пришлось ей, как моей и ее матери, воспитываться в монастыре в страхе божьем перед точными сведениями о нашей немощной плоти, в презрении к этой плоти, которая принуждала саму Мадонну, избежавшую мужских объятий, терпеть ежемесячное унижение. Но анжевенское благоразумие отличается цепкостью.
— Я спрошу у Рен, — говорит Мариэтт вполголоса. — Стать такой, как Габриэль, немыслимо. Три ребенка за три года…
Спросит ли она? Сомневаюсь. Несчастный случай мог бы для нее стать лишь нечаянной радостью. Она улыбается, потому что я смотрю на нее. Вся проблема куда-то вдруг испарилась. Она прекрасна. Впрочем, нет, гораздо больше, чем прекрасна. Все еще нагая, она словно бы забыла об этом, в свете ночника она блистает своей молодостью среди этих смятых простыней. Быть может, ее налитые груди с коричневыми, чуть шероховатыми сосками немного полней, чем следует. Лодыжки и запястья несколько широковаты. Да и шея не такая тонкая, как на средневековых гравюрах. Волосы рассыпались по круглым плечам. Глаза, губы, подмышки, пах — все блещет дарами юности. Гибкие суставы, чистота линий… А чудесная кожа! Гладкая, свежая, трепещущая, украшенная черной родинкой у шеи, и этот умилительный пупок в форме раковинки… Я еще ничего не сказал о ногах, которые она сейчас сомкнула, гибких, гладких до самых розовых пальчиков.
— Ну, ты закончил опись? — говорит Мариэтт, натягивая на себя уголок одеяла. Она чуть поднимается на подушке, устраивается поудобнее и в свою очередь начинает разглядывать меня. Глаза ее полны невольного удивления. Нагая женщина подобна мраморной статуе. Нагому мужчине не подходит такое сравнение. Статуе хоть фиговый листок помогает прикрыть гроздь винограда. А если в мужчине вдруг возродится сила, он уж и не знает, как это скрыть. В таком положении взгляд женщины действует, как кастрация. Я тяну к себе другой конец одеяла.
— Ах ты, мой бизон! — шепчет Мариэтт. Целует меня и добавляет: — Ну до чего это уродливо!
Я уже начинаю привыкать к тому, что мне приходится расшифровывать ее недомолвки и уклончивые выражения. Речь идет вовсе не о моей особе. Мариэтт оглядывает мебель великолепного стиля рококо, который антиквары пока еще не решились снова ввести в моду. Шкаф — просто шедевр этого стиля, с волнистыми линиями, множеством завитков, листьев и резных цветов, таинственных, не известных природе видов. Но голубые глаза вдруг закрылись густыми ресницами, потом она глядит на меня и шепчет:
— Я вот что думаю — стоит ли нам все это сохранять?
Этот вопрос уже возникал перед нашей свадьбой и остался нерешенным, дабы не огорчать мою маму, которая, оставив себе «комнатушку» как временное городское пристанище, отдала мне весь дом со всем его содержимым. Естественно, что ее сын и ответил, как следовало ответить сыну:
— А я вот что думаю — ты это прекрасно знаешь, — как мы можем не сохранить всего этого?
— Но ведь хибара-то твоя, — живо возразила Мариэтт. — Ведь она тебе от отца досталась, верно?
«Хибара» — это особняк из пяти комнат, счастливо уцелевший во время бомбежки квартала, — действительно была имуществом моего отца, стало быть, и моей матери тоже. Сейчас дом принадлежит мне, значит, и моей жене, хотя наш брачный контракт оговаривает раздельное владение имуществом. И этот пункт делает меня одного законным хозяином. Каждый, однако, имеет право высказать свое мнение, бесспорно. Ну ладно, там видно будет. Чтобы не портить себе этот час, лучше было бы на этом и остановиться. Но Мариэтт уже не удержишь.
— Во всяком случае, надо сменить систему отопления. Топить углем? Можешь себе представить, на что я буду похожа. Надо мазутом пользоваться. Что касается обоев…
Тут она замолкает, ее порыв сдерживает жест собственного ее казначея, который многозначительно потирает указательным и большим пальцами. Новый котел, инжектор, бак для мазута, специальный дымоход, а кроме того, земляные работы, укладка и пригонка — на все это потребуется не меньше миллиона франков. А их нет.
— А что, если занять? — нерешительно лепечет Мариэтт.
— У кого? Она хмурится.
— Мама мне говорила, что есть фирмы, которые, заключая договор на поставки материалов, могут предоставить восемьдесят процентов кредита.
Супружеский пыл немного спал, она хватает свою пижаму, ныряет в нее, позевывает и в заключение говорит:
— Так или иначе надо все осовременить. Ну, давай спать, уже поздно. Сейчас не меньше двух часов ночи.
Длительное молчание. Она укладывается поудобнее, взбивает подушку и поворачивается на левый бок, мгновенно опускаются веки без единой морщинки, опушенные длинными, красиво загнутыми ресницами, умело оттененными тушью. Я ложусь на правый бок. Зачем же ей обо всем советоваться со своей матерью? Она вошла теперь в семью Бретодо. Она больше не принадлежит к семейству Гимаршей. Если поразмыслить, это совсем как обед в честь нашего возвращения из свадебного путешествия: ну почему мы отправились на улицу Лис, а не в поместье «Ла-Руссель», где живет моя мать? Моя рука под простыней ищет другую руку, находит, тихонько сжимает ее. Но Мариэтт уже спит.
Она спокойно спит, а я лежу с закрытыми глазами, мучаюсь бессонницей.
Женитьба меня долго отпугивала тем, что она приводит к diminutio capitis[4], на которую меня теперь толкают. Я был воспитан вдовой и знал, что женское господство черпает свою силу в самой своей природе. Оно берет нежностью, теплотой расслабляет вас, изолирует от мира, обволакивает шерстяными фуфайками и поцелуями. Уже наши отцы держались с трудом, хотя у них имелись привилегии. Каково же держаться нам, при наших равноправных голубках? С тех пор как мои приятели переженились, они в большинстве своем исчезли из виду, словно их сослали, заперли в границах семьи. Они сохранили свои прежние фамилии, даже наградили ими своих жен, но у меня нет ощущения, что эти женщины вошли в их семью. Скорей уж можно предположить обратное. Это стало почти правилом, если клан, к которому принадлежали жены, более многочислен, живуч и могуществен, чем семья, из которой вышли мужья…
Вот нас, например, осталось всего трое, нас, Бретодо, далеких потомков известного рода — тому свидетельство имя Бретодо, — прибрежных жителей, «искусных охотников на водяных птиц». Да, теперь нас всего трое. В девятнадцатом веке семья Бретодо долго была влиятельной, она стала питомником судейских чиновников. Этот род, владевший поместьем «Ла-Дагеньер» на острове Сен-Мартен, состоял из пяти-шести ответвлений и признавал своей центральной резиденцией вот этот дом, построенный из боальского туфа, где на медной дощечке, прибитой к двери усилиями одного из потомков, засверкало имя Бретодо. Но как только Бретодо разбогатели, они стали ограничивать число своих наследников, да и ряды тех, что были, сильно поредели после двух войн, поглотивших к тому же их богатство. У меня нет двоюродных братьев. Сестра умерла в раннем детстве. Отец, налоговый инспектор, погиб в автомобильной катастрофе. Ему не было еще и сорока восьми лет. В пятнадцать лет я стал сиротой. Накануне моей женитьбы мама покинула Анже, чтоб предоставить мне полную свободу. Она, правда, сказала, что время от времени будет наезжать сюда и потому оставляет за собой комнату. Но на самом деле она удалилась в «Ла-Руссель», вблизи Белль-Ну. Там в небольшом поместье, принадлежавшем Офреям (семейство крупных цветоводов, поселившееся в этом плодородном районе между Луарой и Отьоном и основавшее фирму по продаже цветочных семян), где ей была выделена ее доля отцовского наследства, мама начала заниматься цветоводством вместе с тетей Генриэттой, ее сестрой-близнецом, которая до этого времени управляла всем поместьем. В нашем племени, кроме меня, есть еще один мужчина: это Тио, сиречь Шарль Бретодо, старший брат моего отца. Полковник в отставке. Наша опора, прямо дуб, только невысокого роста — метр шестьдесят два сантиметра. Любит пошутить, но звучат его шутки полусмешно, полусерьезно. Он частенько говорит:
— А я холостяк, беспечен, как птица небесная!
Нет, он отнюдь не женоненавистник, наоборот, даже слишком хорошо чувствует себя в дамском обществе, всегда предупредителен, полон устарелой галантности, которая иной раз идет вразрез с его хитростями. Дядюшка Тио — мой крестный.
— Крестный отец по чистой случайности, — заверяет он.
На самом же деле он весьма заботливый родственник, субсидировал мое учение, я жил у него три года, пока добился степени лиценциата прав в городе Ренн, где дядя Тио завершал свою карьеру в «бумагомаранье военного округа». Роль наставника ему нравилась, хоть он и называл себя старым хрычом. Я отношусь к Тио как сын: мне приятно думать, что его холостяцкое житье было оправдано заботами обо мне.
Итак, нас всего трое, и больше родни никакой нет. Трое Бретодо против Гимаршей. Трое — это немного, и я особенно остро это чувствую теперь, когда возле меня нет матери и мне не хватает ее великодушной простоты, сдержанного достоинства и свойственной ей способности смущать своим молчанием менее воспитанных людей.
Чуть было не сказал — людей менее порядочных. Но будем сдержанны. Все это лишь чрезмерные претензии. Если ты стал зятем, веди себя осторожно, тебе могут сразу же напомнить, что ты выбирал сам, что у каждого в личной жизни как раз то правительство, которого он заслуживает. Гимарши есть Гимарши, их много, они друг другу преданы, что само по себе совсем неплохо; крикливы и вспыльчивы, как куры, круглы, как шары, да еще забавно бахвалятся своим бретонским родовым именем (Гимарш — это значит достойный владеть конем). И все это заставляет их строго придерживаться своих мелких принципов, эти принципы — их конек. При этом они знают счет деньгам и ценят блата, которые поэтому и доступны; дела есть дела, и если им сопутствует удача, да будет прославлен бог от чердаков до погребов. Хитростью они не обижены, но тонкости им не хватает. А в общем, это все люди довольно спокойные, которых радуют их небольшие удачи, приводит в волнение необходимость отправиться куда-то на поезде, оплатить какой-то счет, принять слабительное. Но все же они считают, что мир в конечном счете вполне терпим, можно устроиться в нем комфортабельно и даже пососать карамельку, когда твоего ближнего ведут на казнь.
Вот я тут их описываю, но на душе у меня тревожно, когда я перелистываю это «досье». Прародитель, иначе говоря, глава рода, мой тесть, зовется Туссен, ибо он родился в День всех святых. Этот толстяк, ростом метр восемьдесят сантиметров, фигура отнюдь не мрачная, несмотря на замогильный бас. Мускулатура борца вряд ли идет ему на пользу: чтоб ловить рыбу удочкой, она, пожалуй, не нужна. Говоря откровенно, всегда кажется, что он сам себе в тягость. Собственная туша, которую он осторожно размещает в кресле, обременяет его. Едва он утрясется и сядет, мадам Гимарш восклицает:
— Как ты устал, весь в поту! А собственно, отчего? Все впустую.
Это несправедливо. Если она умеет подороже сбыть, то и он тоже неплохо делает все закупки. Никогда не опаздывает с оплатой векселей, не занимается сомнительными сделками. Во время войны он ухитрился сберечь свое охотничье ружье, не сдавал медные инструменты и золото и, хотя ему пришлось вести кое-какие дела на черном рынке, сумел сохранить приличную репутацию. Его любят: он человек услужливый и может дать неплохой совет. Имеет вес и в торговой палате. Все городские торговцы, выбирающие патенты, находят в нем свои собственные добродетели и посмеиваются над его забавными изречениями. Как бы там ни было, он вполне разумный наследник. И однажды у могилы — не помню уж, какой именно из своих тетушек, — он доверительно сказал жене:
— Ее давно уж нет, но если б она поглядела сверху, во что я превратил ее небольшое состояние, то наверняка осталась бы довольна — ведь я его удвоил.
Не правда ли, честный человек? Он уверен, что имеет право продать за сто франков то, что сам купил за тридцать. Однако вне магазина он даже булавки у вас не возьмет. Я, например, слышал о таком случае. Однажды, пообедав в ресторане и уже расплатившись по счету, мосье Гимарш выехал из города и, проделав почти пятнадцать километров, вспомнил, что официант забыл получить с него за бутылку бордо; он тотчас повернул назад и уплатил за свою бутылку (но так никогда и не узнал, что его поступок послужил причиной увольнения официанта).
Этого милейшего толстяка, торговца трикотажем, конечно, погубит чревоугодие: когда обжорство вцепится в этакую махину, беды не миновать, и вот она близится — в нем уже сто килограммов. Избытком интеллекта он не страдает. Можно восхищаться безмятежной близорукостью, которую мосье Гимарш противопоставляет тому, что он называет «мудрствованием». Восхитительны и его политические убеждения, чрезвычайно центристские, особенно если центр сворачивает вправо. Приятно наблюдать, как много доброты в этом тяжеловесе, как он умиленно лепечет:
— Это ты для своего дедуси приготовила, моя мусенька?
Рядом с ним восседает коротышка, вид у нее важный, лицо светится таким же простодушием, волосы очень черные, хорошо выкрашенные краской «Ореаль» — это и есть мадам Гимарш, урожденная Мари Мозе, из известной в городе фирмы «Мозе, Ламастер и Кo», они торгуют лесом (нет, конечно, не поленьями на растопку, а толстыми бревнами с корой, теми, что идут на экспорт-импорт, — это уже высшая категория в лесной торговле).
Конечно, для меня она станет опорой. Мадам Гимарш — личность организованная, у нее всегда найдется то, что вам нужно: полезная мысль, помощь, советы, конфеты, бечевка, рецепты и даже суждения, но эти последние редко бывают слишком смелыми.
— Я полагаю, что в моем положении следует взвешивать, что говоришь.
Она мать, она бабушка, безгранично преданная, всегда готовая чем-то услужить. Притом эта милейшая дама совсем не глупа: обведет вокруг пальца любого хитреца. У нее природная смекалка, которая расцветает в лучах неоновой рекламы. Материнство и торговля слились для нее в единое целое. Мадам Гимарш торгует приданым для новорожденных и детскими трикотажными вещами. В своем магазине, среди детей и женщин, она всегда в форме. Мадам зарабатывает на хлеб с маслом и вместе с тем обеспечивает себе независимость, но в то же время успевает за всем следить, обо всем узнать, вовремя обнаружить что следует и готова в любой момент, подхватив юбку, прибежать на второй этаж, где в духовке жарится индюшка. Дама поразительной энергии! Когда ее с этим поздравляют и восторгаются, она, чуть покачивая головой, говорит:
— Что вы! Ведь у меня столько хлопот!
И правда, хлопот у мадам Гимарш достаточно. Хлопот великое множество, хотя у нее есть и служанка, и мойщик витрин, и муж. Гораздо легче объяснить ее кипучую деятельность тем, что заботы доставляют ей отраду. Думаете, она по воскресеньям и понедельникам позволяет себе поспать подольше? О нет, мадам Гимарш проверяет счета, обновляет витрины в лавке или же мчится в Монжан, где у Гимаршей есть имение: узнать, не погибли ли яблони. Или же съездит на Вокзальную улицу в «Сто мотков шерсти», во второй свой магазин, где у нее есть управляющий; либо спешит к невестке, чтоб помочь ей, схватит бутылочку с молоком для малыша или возьмет метелку подмести пол — делает все, что придется.
— У этой женщины, — говорит Тио, — никогда не хватало мужества побездельничать.
У четы Гимаршей пятеро детей. Сейчас, четверть века спустя, трудно представить себе, глядя на этого увальня, что за ним водились шалости, что ему мы были обязаны и шестым отпрыском, появившимся во время военной службы мосье Гимарша в Индокитае. «Он теперь вьетнамец», — говорит Мариэтт, как будто независимость ее сводного брата, рожденного покорной анамиткой, могла создать непреодолимый барьер между нею и этим метисом, хотя он был признан своим отцом, благополучно здравствует и, женившись, положил начало роду Гимаршей в Долине Камышей. Но поговорим сейчас о законнорожденных…
Эрик, старший, вначале воплощал все надежды семьи. Его называли Эрик III в память о предках: Эрике I, эмигрировавшем из Бретани в Анжу в 1850 году, и Эрике II, деде, основателе магазина трикотажных товаров. Туссен Гимарш мечтал вовсе не о том, чтоб Эрик поднялся от торговца до фабриканта, как хотела его мать. Здравый смысл подсказал папаше, что у юноши нет соответствующих способностей, что он слишком вял, чтобы привлечь клиентов. Отец предпочел бы, чтоб сын занялся фармацевтикой. Аптекарь должен иметь диплом, но ему не надо, как врачу, бегать ночью по срочным вызовам. Аптекарь выбирает патент и, значит, является коммерсантом, на жизнь зарабатывает именно своей торговлей, и ему не приходится обновлять свой ассортимент, уговаривать покупателей брать тот или иной товар, он избавлен от таких хлопот: люди теперь сами заботятся о своем здоровье.
Но Эрик увлекался лишь мотоциклами. Ему для начала подарили «дуглас-500», но он завалил экзамены на аттестат зрелости не раз и не два, а даже три раза. Прощай, аптека! Уязвленный Туссен Гимарш пристроил его в контору Западного кредитного банка. Эрик и до сих пор там корпит. Точнее говоря, он туда вернулся после военной службы, которую отбывал в Каоре — на родине своей жены Габриэль.
Эрик — длинный, худощавый парень с круглой головой; из двух дырочек, как будто прогрызенных в его физиономии яблочным червем, смотрят маленькие глазки. Он в полном подчинении у жены. Весьма плодовит. Мартина, Алина, Катрин… Число Гимаршей все увеличивается, но пока появляются только девочки.
Вслед за Эриком у Туссена и его супруги родилась девочка, как раз та самая, которая привела за собой в мой дом всех своих родных, но, может быть, впоследствии она так же, как и моя мать, в девичестве Офрей, покажется мне настоящей Бретодо. Впрочем, в моих глазах она еще надолго останется прежней Мариэтт. Вон идет та девчонка, школьница, помахивая своим тяжелым портфелем; она в плиссированной юбочке, которую ветерок поднимает, так что видны белые штанишки, бежит она резвой рысцой, вдруг ее останавливает классный наставник.
— Что вы так торопитесь, Мариэтт Гимарш?
Эту юную девственницу с распущенными волосами, худенькую, с длинными ножками — круглым в ней было только ее фарфоровое личико — преследуют старшеклассники в узких брючках, стреляют в нее из водяного пистолета.
— Тебя надо сбрызнуть, Мариэтт Гимарш!
Но три года спустя восемнадцатилетнюю М-ариэтт, сдававшую экзамены на аттестат зрелости, заметил Тио, когда она прогуливалась с матерью в парке, и прошептал:
— Ох ты господи, ты видал малютку Гимарш? Просто танагрская статуэтка! — Правда, он тут же добавил в духе Орельена Шоля: — А рядом ее двойник в тройном объеме!
Сегодня мне не без грусти вспоминается это замечание. Дочь слишком уж часто становится похожей на свою мать.
Но настоящей звездой была, впрочем, не Мариэтт, а ее сестра Рен, единственная из Гимаршей, достойная того, чтобы повторить о ней знаменитую фразу: «Спасибо ей уже за то, что видишь, как она ступает по земле».
Видишь и только. Потому что из всего племени Гимаршей как раз с этой девицей я чувствовал себя наименее свободно. Некогда родители называли ее своим Изумрудом, теперь они отбросили это прозвище. Она дала отставку целой дюжине поклонников, но вдруг ее зеленые очи засекли автомобиль фирмы «Мазерати». И Рен приметила в нем водителя. Ему, по-видимому, перевалило за сорок, но следовало учесть, что у него была дворянская приставка «де» перед фамилией, что он унаследовал неплохое состояние и к тому же — это уже более редкая особенность среди тех, кто обладает такими преимуществами, — он занимал солидное положение в делах по продаже недвижимого имущества. Рен заинтересовалась и постаралась расширить имеющиеся сведения: выяснила, что этому господину не было нужды трудиться, чтобы прокормить себя. Слава тебе господи, он не был,доведен до этой чести. А занимался он коммерцией лишь для того, чтоб его капиталы не лежали зря. Тогда Рен и вышла замуж за его капиталы. И Мариэтт, моя невеста, целую неделю дулась на меня за то, что в день обручения Рен я шепнул ей на ухо:
— Красота для девушки — вещь весьма практичная. Чтоб преуспеть, красавице достаточно лечь в постель в законном порядке.
Но эта удача, увы, миновала следующую дочку. После Изумруда появился серенький камушек — Арлетт. Она сама упрекнула свою мать:
— Могла бы что-то и для меня оставить.
Речь шла, конечно, о тех прелестях, которые выпирали у нее отовсюду, кроме, увы, тех мест, где им надлежало быть: лифчик ее на пляже казался таким пустым и таким плоским, что напоминал медицинскую перевязку. К несчастью, этим дело не ограничивалось. Период глуповатой наивности у девушек даже привлекателен — известно, что скоро они похорошеют и поумнеют, но если это затягивается, это начинает отпугивать. Кто может умилиться при виде этакой бедняжки, крахмальное личико которой вдруг розовеет и с потрескавшихся губ слетают какие-то пошлейшие романсы? Если не случится чуда, она, я думаю, еще долго будет посещать танцульки и торчать в углах, грызя печенье и стараясь казаться беспечной.
Остается сказать о Симоне, запоздавшем младшем дитятке — классический промах родителей критического возраста, так мило свидетельствующий о стойких мужских достоинствах мосье Гимарша. От сестер эту девочку отделяет почти полпоколения, но мне не кажутся отвратительными ни ее пронзительный, тонкий голосок, ни ее раннее развитие и нахальство.
Есть еще Клям — это пес, и Негр — кошка. И еще шесть бенгальских птичек в клетке. А кроме того, разные родственники: их тьма-тьмущая. От родоначальника из Кемпера пошли и размножились побеги. Две ветви процветают в нашей провинции. Имеется и южная ветвь с лангедокским акцентом. В общем, всех их не меньше сотни, и все они по-родственному бойко общаются между собой. Весьма наглядно это было продемонстрировано в день моей свадьбы: кроме моего лучшего друга Жиля и еще нескольких человек (приглашенных мною, чтоб было достаточное количество гостей с моей стороны), почти девять десятых свадебного кортежа составляли Гимарши. И описать их всех было бы немыслимо. Мы просто утонули в этой толпе. Служащий мэрии почти не ошибся, воскликнув:
— Прошу супругов Гимаршей последовать за мной!
Так это и выглядело в глазах всего города Анже. Никто не говорил о Мариэтт — та самая, что вышла замуж за молодого Бретодо. Она так и осталась дочерью трикотажных торговцев. Что же касается меня, то я — тот, кто женился на старшей дочке Гимаршей. Таков закон больших чисел: друзья, клиенты, поставщики, знакомства, торговая палата — все это огромный круг Гимаршей, в котором — я серьезно этого опасаюсь — наш маленький очажок Бретодо едва приметен.