— Бедная Луиза! Я ведь несколько раз говорила: сестрица, не подписывайте арендный договор.
Что за договор? Какая Луиза? Я в этом никогда не разберусь. Следом за ними я вхожу в гостиную, а там, оказывается, пыль столбом. Под люстрой с подвесками стоит тетушка Мозе, этакая длинная черная баба-яга, кашляет, кудахчет, трясет двойным подбородком.
— А вот и адвокат Патлен![6] — говорит она язвительно.
Я уже раз видел эту старую сплетницу, доходы которой заставляют людей относиться к ней с почтением, а ей самой позволяют с полной безнаказанностью издеваться над родственниками. Ее усатый рот касается моего лба, затем она шагает вперед и тычет указательным пальцем в живот Габриэль.
— Это уж слишком! — говорит тетка Мозе, уставясь на меня.
Но тут же оборачивается к Мариэтт и тем же пальцем пронзает ей пупок:
— А ты чего отстаешь? На что годится твой муж?!
Тетушка игриво оглядывает нас обоих, смотрит, улыбаемся ли мы, и, видимо, очень довольна нашим смущением. Надо сказать, что многие поздравили бы нас с тем, в чем она упрекает (ну, вы хоть не торопитесь!). И все же иной раз я замечаю некоторое удивление (как это вы устраиваетесь?), и кое-кого это заставляет задумываться. В таких случаях в провинции немедленно возникает подозрение в бесплодии. Мариэтт, словно она в чем-то виновата, отворачивается, гладит по головке одну из своих племянниц. Мадам Гимарш меняет тему разговора.
— Ну, вы заметили, как мы тут поработали?
Трудно было бы не заметить, видно, все они в этом участвовали: занавески, портьеры, металлические багеты, шнуры вперемешку лежат на ковре. Окна полностью оголились, и то, что у нас происходит, открыто взглядам прохожих.
— Совсем истрепались эти занавески, были рваные во многих местах, — сказала Мариэтт.
Казалось, она чем-то расстроена. Сколько же пыли! Как будто держим дом в порядке, но стоит тронуть какую-нибудь раму или старую портьеру, и на вас обрушивается паутина, серые хлопья пыли.
— Это еще не все, — возвестила теща. — Вам надо посмотреть столовую.
Меня повели туда. Столовой больше не существует. Голый оконный проем освещает незнакомую мне комнату, из нее исчез мебельный гарнитур стиля Генриха II, где был такой памятный мне с детства старинный буфет: шестьдесят две балясинки означали возраст моей покойной бабушки (а мне тогда было шесть лет). На ковре из крилора справа и слева стояла мебель тикового дерева. Светильник из Дании торжественно освещал современное вторжение викингов.
— Мы хотели тебе сюрприз устроить, — прошептала в экстазе Мариэтт.
Вот как они назвали все это — сюрприз! Я просто не мог найти слов в ответ.
— Ты…
— Нет, — ответила Мариэтт, воздавая хвалу тому, кто ее заслужил. — Это крестная.
— Я уже как-то вам говорила, что свадебные подарки делаю спустя год — это мое правило. Хочу быть уверенной, что семейная жизнь достаточно прочна, — говорит благодетельница, видя, что я словно оцепенел; она чрезвычайно довольна своими благодеяниями и моей радостью, равно как и тем, что я не в состоянии объяснить природу этой радости.
Тетушка кладет мне на плечо руку, другой рукой обхватывает свою крестницу и, кивнув подбородком в сторону моей тещи, добавляет:
— Впрочем, всем этим занималась Мари.
— Да, я достала эти вещи прямо на фабрике, — пояснила мне мадам Гимарш, — по оптовой цене. И там же забрали у меня старую мебель.
Мысль о том, что таким образом я частично расплатился за подарки, как ни мала была моя доля, еще больше увеличила мою признательность. Начались объятия, бабу-ягу лобызали. Я случайно посмотрел на стол.
— А это, — сказала Габриэль, среди всеобщего волнения, — это мы сами сделали.
«Мы» — стало быть, сестры. Габриэль, Арлетт и Симона, может, и Рен в своем далеком Париже, может, тут орудовала и самая старшая из маленьких кузиночек, с робостью держа в руках спицы. Все вместе они квадрат за квадратом из тысячи остатков от старых свитеров, из клочков шерсти и стольких потерянных часов собрали эту потрясающую patchwork[7], модное изделие, прославляемое хором всех любительниц вязания. Снова начались объятия. Чувства переполняли меня. Но вот день начал угасать, и разговор тоже, ведь даже при самой необузданной болтовне есть вещи, о которых члены семьи предпочитают друг другу не говорить. Затем посыпались прощальные слова, произносимые в четырех тональностях четырьмя поколениями — двоюродной бабкой, племянницей, внучатыми племянницами, их детьми. Все поздравляли и получали поздравления и уходили, гордые тем, что им удалось произвести полный переворот в убранстве моей квартиры и принести мне столько счастья своей энергией.
— А странный ты человек, — проронила Мариэтт, закрыв входную дверь. — Тебе просто королевский подарок преподнесли, а ты едва изволил поблагодарить. — И сразу без всякого перехода: — А что ты предпочел бы для новых портьер? Бархат, репс или искусственное волокно?
Она выбрала искусственное волокно.
А я ведь не говорил: «Теперь, моя дорогая, это твои владения» — любимая формула социологов, которая быстро превращает вас в принца-консорта. Достаточно сказать это хотя бы разок или некстати промолчать. Как и моя мать, я охотней помалкиваю и жду, что будет дальше. Этот метод приносит успех, если молчание подобно крепкой стене, о которую разбиваются все доводы. Но стена моего молчания подобна песку, который уносят волны прилива. Молчание моей матери означает отказ; мое молчание принимают за знак согласия.
Не буду перечислять все, на что я соглашался, список был бы чересчур длинным. Мариэтт видит в этом любовь (что, конечно, не исключается). Она в бурном восторге от новой четырехконфорочной газовой плиты и не сразу обнаруживает мою холодность — меня пугают предстоящие платежи. Когда Мариэтт впервые занялась чисткой всех шкафов, то повыбрасывала оттуда кучу ненужных вещей, скопившихся при моей матери, и это имело свой смысл: ей требовалось освободить пространство, чтоб иметь возможность затолкать туда другие вещи (чужие тряпки — не больше, чем тряпки, а наши собственные лоскутки — это еще и воспоминания). Грустно то, что мало кому нравится, когда выметают, как мусор, всю его юность. В таких случаях я впадаю в рассеянность, подчеркиваю свою отрешенность от суеты земной. Удаляюсь в свой кабинет и там работаю, забываю о времени. Мариэтт входит ко мне. Вздыхает.
— Ну что я тебе такого сделала? Иной раз она и сама догадывается.
— Тебе жалко этого старья? Но почему ты ничего не сказал мне?
Все это кончается переживаниями: она считала, что правильно поступила, мне же следовало не спорить — пусть считает, что поступила правильно. В углу моего кабинета находился диван — спасительное прибежище. Прежде там спала моя целомудренная тетушка, когда приезжала в гости по случаю «распродажи остатков» или рекламной выставки бельевых тканей в магазине «Дам де Франс». И на этом же диване обычно завершалось наше примирение — перебранка переходила в нежное бормотание. Я бросал на диван прямо в одежде свою изящную хозяйку! Я заставлял ее покориться своему повелителю. Женщина на ногах и лежащая женщина-это две разные женщины. Когда ты вся трепещешь, мое сокровище, я уверен в одном: твои радости в моей власти.
Не собираясь ничего преувеличивать, я хочу заглянуть в пассив. В молодой семье столкновения, конечно, неизбежны. Супруги еще не притерлись друг к другу, это происходит медленно, но для сглаживания шероховатостей пока пользуются мелким наждаком. Если случается беда, то виной тому прежде всего неведение. Можно научить канцелярскому делу, администрированию, коммерции… Научить совместной жизни нельзя: супружество — своя собственная школа совместного обучения.
Этот год мы будем рассматривать как стажировку. Кроме самой женитьбы — главного события, перед которым отступает в тень все остальное, как будто ничего существенного не произошло. Детей у нас еще не было. Я продолжал создавать себе клиентуру. На три недели мы ездили в Киберон вместе со всем семейством Гимаршей, которые считали необходимым проводить летние каникулы на морском песке, потом мы жили неделю у моей матери в «Ла-Руссель». И я опять приступал к работе. У нас, у мужчин, всегда есть такая возможность балансировать, как акробаты, пользуясь этой точкой опоры, которая расположена за пределами семьи.
Короче говоря, если год этой жизни еще не назовешь триумфальным, то и неудачным его нельзя считать. Как мне казалось, наши семьи были нами, пожалуй, довольны. Может, с какими-то отдельными оговорками. Конечно, не всегда удается пресловутое сложение наоборот (когда из двух единиц получается одна). Достаточно и того, что существуют признаки нашей неделимости, пусть это и более обыденно. Я пока еще редко ощущал, что, сказав «да» одной-единственной женщине, я лишил себя сотни других; я скорее уже чувствовал себя голубком в гнезде, защищенным от всех ветров и бурь. Мне думается, большая редкость, когда мужчина и женщина настроены на волны одной длины. Каждый ищет своего двойника. Но находит лишь иное существо. Наша потребность в другом существе сильна именно потому, что мы ищем в нем прежде всего себя. Будь терпимой ко мне, жена моя, ведь и я терпим к тебе. Я начинаю познавать, какова ты. Это связано с волнениями, раздражением, стойкими иллюзиями, упорством эгоизма; может, я несколько искажаю твою сущность — пусть мое суждение будет также судом надо мной. Фотограф живет только тем, что видит перед собой, и, однако, снимок за снимком он мельчит, деформирует и разрушает единство натуры. Но надо уметь подвести итог.
Надо сказать прежде всего о ее достоинствах.
Первое — это то, что она существует.
Хотя она принадлежит к разновидности самой обычной, той, что зовется «средним классом», к столь же обычной белой расе, хоть она, как и многие, брахицефал, всеядна, кровожадна, вышла из арийской ветви прямостоящих приматов, тем не менее она образчик homo sapiens в весьма приличном состоянии.
Кроме того, ее достоинства зачастую порождены ее недостатками, что их отнюдь не умаляет.
И наконец, шутки в сторону, у нее есть много других достоинств.
Она откровенна: ее рот — просто алый телефон; Мариэтт не может скрыть того, что у нее на сердце. Она говорит все. Она отступает лишь перед словами, из которых многие есть табу (особенно пошлости), ибо для нее они не просто описывают что-то, они обязывают. Отнюдь не заклинание бесов, как для меня. Искренность Мариэтт никогда не подкрепляется грубостью. Если уж нужно послать меня к черту, она скажет это глазами.
Она терпима, но это разумное милосердие не обязательно начинается с нее самой. Это в порядке вещей: чем меньше мы судим ближних, чем больше отпускаем грехов, тем легче и нам самим признаваться в них. Но, узнав что-то любопытное, она из приемника легко превращается в передатчик злословия. Мариэтт может, нисколько не морализируя, сообщить:
— Только что встретила на улице малышку Марлан. У этой девчонки живот на нос лезет.
Единственный комментарий:
— Будь ты понастойчивей, я бы тоже такой ходила. В ее смешке чувствуется зависть.
В ней есть бойкость. Она вполне способна подпустить шпильку (но не больше). Если я недоволен и придираюсь бог весть к чему, то слышу:
— С тобой поговоришь, словно уксуса хлебнешь.
О знаменитой тетушке Мозе, которая так похожа на летучую мышь, когда взмахивает длинными тощими руками, потряхивая концами своей шали, как крыльями, об этой тетушке, которая страдает недержанием и то и дело летает в одно местечко, Мариэтт говорит:
— В сущности, она безобидна, наша летунья!
Она терпелива: терпение порой добродетель весьма скучная, ею наделен и верблюд, однако в миловидном облике моей жены оно кажется ангельским.
И мужество ей не чуждо — не так-то легко перейти из дома матери, где дочка ничего не делала, в дом мужа, где ей приходится делать буквально все. Право, для этого необходимо мужество. Только женщины способны на такую метаморфозу. Конечно, и мне тоже пришлось стать многосторонним: в суде я — адвокат, а дома — доверенное лицо, мастер на все руки и любовник. Но все это пустяки в сравнении с тем, что она взвалила себе на плечи: домоправительница, кастелянша, кухарка, секретарша, судомойка, штопальщица, косметичка, счетовод, гостеприимная хозяйка, любовница; в одной руке пудреница, в другой пылесос, в одной руке утюг, другая схватила телефонную трубку, а вот уже обе заняты стиркой или стучат по клавишам пишущей машинки, перепечатывая мою переписку, — приветствую тебя, Кали, многорукая богиня, которой удается быть ко мне не слишком суровой.
Жена моя внимательна. Чтоб отметить запоздавшую награду моего дядюшки, — у него теперь в розетке орден Почетного легиона — Мариэтт устраивает для него «розовый обед»: лионскую ветчину, курицу в томатном желе, салат из цикория и свеклы, клубничное мороженое. Само собой разумеется, на столе было и розовое Анжуйское. Мои мама и тетушка, приглашенные на обед, просто умилились:
— Что за прелестная мысль, деточка!
«Мысль», — на мой взгляд, слово не совсем уместное, ведь эта «мысль» подсказана женским журналом «МариКлер». Но это как раз относится к тем маленьким чудесам, которые Мариэтт, как добрая фея, творит с великой охотой.
Жена моя стыдлива. Кроме Мариэтт в постели, чья юная нагота несколько строга, и Мариэтт на улице, — элегантность ее костюма тоже кажется строгой, есть еще одна Мариэтт — в спальне, вот эта была бы находкой для модного журнала, рекламирующего бельевой отдел в «Бель жардиньер». Мне она в этом виде тоже нравится. Перед глазами одни кружева. Хотя само по себе все это не так уж красиво. Малюсенькие трусики, ничего не прикрывающие; у бюстгальтера — бретельки, на поясе с подвязками болтаются застежки для чулок — все это напоминает сбрую лошади, на которую набросили шлею и постромки. Чулки, хоть и натянуты с помощью защипок, тоже, в общем, ничего не меняют. Любая женщина в этакой упряжи получается в полоску: проглядывают бедра, сектор живота, верх груди, она вся зашнурована, стянута множеством всяких резинок. Встречаются женщины, которые так и ходят, совершая утренний туалет, не заботясь о пеньюаре, — френч-канкан, да и только. Мариэтт таких вещей не допускает: она инстинктивно понимает, что игривость нравится, но всему свое время. Та же благопристойность соблюдается и в запретные для меня дни. Если я случайно замечаю в каком-нибудь журнале объявление, в котором фабриканты всяких дамских принадлежностей вопят о полном перевороте в интимной гигиене женщины или о современных средствах комфорта для женщин — два слоя гигроскопической ваты и тонкая прокладка из полиэтилена, я отбрасываю этот журнал. Если около меня шепчутся о том, что прислуга мадам Гимарш должна пойти к врачу, так как у нее «больше не бывает», я убегаю из комнаты. В случае необходимости Мариэтт, как всегда, скромна, но ничего не скроет и только скажет:
— Сегодня ты меня извини.
Но в постели ее стыдливость почти исчезает, даже быстрей, чем моя. Кто силен в своем праве, требует должного. Слов она боится (несомненно, потому, что они вульгарны), но жесты ее не пугают. Ведь все, на что она дерзает, как бы освящено таинством любви. И даже если в тебе проснется бес, Мариэтт готова его причислить к лику святых.
И наконец, она ребячлива. Во время воскресных загородных прогулок ее все восхищает. Она меня останавливает, бежит вперед, наклоняется то здесь, то там, прибежит обратно с испачканными каблуками, но зато в руках шесть ромашек и три лютика. В «Ла-Руссель» можно было нарезать огромные букеты георгинов, но ей это было неинтересно: вся эта пестрая радуга создана благодаря удобрениям. Цветы надо находить вдвоем, срывать их украдкой, в спешке, с радостным птичьим щебетом:
— Беги скорей, я уже сорвала!
А теперь продолжим опись: ее недостатки. Предупреждаю: тут мне понадобится лупа.
Прежде всего ее чрезмерная вездесущность. У Мариэтт много хороших качеств, но она не прозрачна, и я иной раз думаю о том, что во время помолвки мне было куда легче, мы хоть могли друг от друга отдохнуть. Если мне хотелось, я мог по собственной воле повидаться с ней или же отложить встречу. В те времена я выходил из дому, чтоб с ней повстречаться, а нынче для этого я возвращаюсь домой. Я уже не открываю дверь, а закрываю ее за собой. И нахожу жену, верную, как стенные часы. Она глядит на меня во все глаза, на языке у нее вертится уйма вопросов:
— Что ты будешь есть? (Вопрос каждодневный.)
— О чем ты думаешь? (Неизменный.)
— Что ты завтра собираешься делать? (Вечерний.)
— А в воскресенье что предпримем? (Еженедельный.)
— Сколько у нас осталось денег? (Ежемесячный.)
Она здесь, рядом, она всем проникается и повсюду меня настигает. Нет мне убежища. От Мариэтт никуда не спрячешься.
— Разве только в уборной… — осмелился я сказать дяде Тио.
И Тио, который не даст мне спуску, благодушно ответил:
— Отшельник с непокрытой головой… Бедняга!
Ее принадлежность к «Женской партии". Вдохновленная примером своей мамаши, Мариэтт охотно манипулирует повелительным наклонением. Мадам Гимарш была воспитана в эпоху Меровингов и сохраняет свойственные тем временам форму и маскировку. Командует она в условном наклонении:
— Туссен, тебе бы следовало сменить носки. Мариэтт рубит короче:
— Абель, включи мигалку!
Ибо журнальчик «Современная женщина» внушает моей жене: Подобно тому как источник суверенной власти — народ, источник власти в семье — супружеская чета, которая наделяет властью того и другого супруга, то есть того, кто ее захватывает, а Мариэтт весьма склонна к захватничеству. Осуществление власти у мадам Гимарш является узурпацией; у Мариэтт же это государственная обязанность. Вот откуда ее крайняя обидчивость, она считает вольнодумством такое, например, высказывание:
— Мужчина перестал быть центром вселенной — пусть так! Но уж никак не для женщины…
Мариэтт тут же отнесет вас к категории «ужасных людей». В разговоре с ней приходится выбирать слова. Я больше не позволю себе сказать напрямик:
— Там был Морис со своей пухлой шлюхой. Оскорбление женской половины рода человеческого!
Такая неосторожность может отравить весь день.
Тот же тон появляется у нее, если я засуну куданибудь свое кашне и ей приходится его искать. Разыщет, аккуратно наденет мне на шею, но при этом подчеркнет:
— Ты меня что, за свою няньку принимаешь?
Она согласна делать все, но как вольноотпущенница, демонстрируя, что я столь же завишу от нее, как и она от меня. И даже немного больше. При этом я должен «не забывать, что я мужчина». Такой, каким полагается быть мужчине: этаким высоким черноволосым красивым пастушком, надежным, как его пес, сильным, как баран, кротким, как ягненок, — словом, таким, в объятия которого стремится каждая пастушка. Мариэтт любит, но совершенно не уважает Эрика: он у Габриэль под башмаком. Правда, Мариэтт с удовольствием и мной так бы командовала, продолжая, конечно, при этом жалеть Габриэль.
— Разве такой мягкотелый увалень может быть опорой в жизни?
Ее недоверие к мужчинам. Оно привито, правда без особого намерения, еще с детства, и она невольно выражает это недоверие по любому поводу. Мадам Гимарш, которая безуспешно охотится за мужем для Арлетт, не упустит случая подбодрить дочку. По воскресеньям прислуга бывает отпущена, и тогда мамуля говорит своей Арлетт:
— Пойди прогуляйся, оставь посуду мне. Ты еще всласть с ней повозишься, когда обзаведешься собственным повелителем.
Мосье Гимарш не умеет даже гвоздя вбить. Мадам Гимарш вздыхает:
— Что вы хотите? Это же мужчина.
Урок усвоен. Мариэтт, глядя на огромный живот Габриэль, делает гримаску и шепчет:
— Уж эти мужчины!
Так и кажется, что читаешь Анн-Мари Каррьер: Если не бедны, так жадны. Если старики, то жалки. И все как один неблагодарны, коварны, полны самомнения. Хороших образцов не существует.
Ее сентиментальность. Она вошла в семейную жизнь, как в кондитерскую. Кондитер — я, и моя обязанность — предложить ей тысячу услад. Romantic love![8] Никакого противоречия с тем, что этому предшествует, Мариэтт не замечает. Если женщину брак разочаровывает, в этом опять-таки виноват мужчина, он ни к чему не относится серьезно. Но она не осмеливается поддерживать миф о своей второй половинке, которую человек случайно встречает среди трех миллиардов себе подобных. Но если ее припереть к стенке (Тио обожает дразнить Мариэтт), она немедленно находит священную формулу:
— Люди встречаются по чистой случайности, я это допускаю. Но как все-таки произошло то, что могло и не произойти?
Таким образом, одна случайность уничтожала другую случайность. Поворкуем, мой голубок, о предопределении.
— А твоя сестричка? — говорит дядя Тио, которому порой нравится высказывать жестокую правду в лицо. — Предположим, что твой зять теряет свое состояние — а это может быть с кем угодно, — если его денежки пропадут, разве можно будет сказать, что их у него не было?
Мариэтт в недоумении пожимает плечами. Закон, небесные светила, вежливость, общественная мораль — все они учат, что домашняя Венера бескорыстна и живет любовью. Долой Сатану, который смеет утверждать, что зачастую это ложь, что люди иногда разводятся, и что они в конце концов умирают!
У нее свой угол видения, но его освещает лишь луч карманного фонарика. Кто-то заговорил, например, о войне в Индокитае. Мариэтт будет молчать из боязни разногласий, а потом вдруг вставит:
— Мой двоюродный брат Марсель потерял там руку.
Эта рука — кровавое доказательство драмы.
У нее свои притяжательные местоимения. Послушайте, как Мариэтт произносит мой муж.
Вы обнаружите тот же самый оттенок, который выступает в ее нежных акафистах: мой волчонок, мой крысенок, мой цыпленок, мой котенок… Все эти ласкательные имена, в которых я уподобляюсь любому зверю, любому домашнему животному и даже дичи или овощу, — только предлог, чтоб сказать мой, поставить клеймо: частная собственность.
Впрочем, иногда в притяжательном местоимении нет нужды. Прежде я сам одевался, а теперь она меня одевает. Если бы не моя профессия с ее требованиями, она подбирала бы мне свитер, брюки, носки под цвет своим платьям и мы оба были бы одеты одинаково. То же самое происходит и с моим распорядком дня: каждая минута, которую я провожу вдали от нее, Мариэтт кажется украденной у нее. Это касается и моих удовольствий, я должен дышать ее воздухом. Зачем мне стремиться на стадион, раз я сам участвую в футбольной команде любителей?
И снова притяжательное местоимение, оборачивающееся против меня с такой настойчивостью («Ты опять идешь на свой футбол?»), что я предпочел бросить футбол.
Я уже не говорю о том, что на улице ее взгляд следит за направлением моего взгляда.
У нее есть нервы. Ей хотелось водить автомобиль. Мои товарищи уступают руль своим женам, когда машина прослужила уже не меньше двух лет. У меня машина старая, тут большого риска нет. И скажу откровенно: если мы с женой едем вместе, я предпочитаю быть пассажиром, а не водителем, во-первых, потому, что Мариэтт ведет машину хорошо, а кроме того, она себе доверяет больше, чем мне, и перестает бояться. Если же у руля нахожусь я, Мариэтт то и дело кричит:
— Красный свет! Не лезь на пешеходную полосу! Держись правей! Посмотри в зеркало! Осторожно, радар! Скорость не больше шестидесяти!
Говорить ей о том, что я, к счастью, не слеп, и, к сожалению, не глух, бесполезно: ничего не изменится. До тех пор пока она не усядется на место смертника, мне будет казаться, что я перебираюсь через бурные воды, взгромоздившись на плечи святого Христофора, и каждую секунду рискую потерять шоферские права.
У нее развит фамильный шовинизм. Все браки морганатические. Супруг полагает, что вышел из бедра Юпитера чуть повыше, чем супруга; она же считает, что принесла ему больше выгод. Мариэтт любит повторять:
— Уже в течение пяти поколений кривая нашей семьи идет вверх.
Вот откуда и трудность превратить ее в Бретодо. В «Ла-Руссель» все для нее чужое. Раз в месяц мы там бываем. Если ведет машину она, то нередко ошибается, выезжает не на ту дорогу: провинция Анжу изображена на двух дорожных картах, и Мариэтт постоянно их путает, берет с собой карту Э 63 вместо Э 64.
И все же ей не удалось внушить мне восхищение хитроумием Гимаршей! Что следует говорить, чего не следует, что можно делать, чего нельзя, что носят, чего не носят, во что верят, чему не верят — для жительницы Анже тут целая бездна премудрости! Конечно, Мариэтт вносит во все эти понятия некоторый коэффициент новизны. У нее имеются свои суждения. Образование расширило ее кругозор. Она не лишена и женской интуиции. Но идей у нее маловато. Мариэтт быстро схватывает, хорошо усваивает, но никогда вас не поразит.
Но хуже всего, что на улице Лис ее тотчас же возвращают в детство. Я родился в среде, где никто не требовал от девушек, чтоб они «выдумывали порох», лично мне совсем не нравятся синие чулки, которые стараются пустить всем пыль в глаза.
Но когда Мариэтт тащит меня по воскресеньям играть в бридж с ее отцом и братом, я мучаюсь! Дядя Тио, старый офицер, обожает карты, и Гимарши быстро его признали, он нередко играет в качестве четвертого партнера. И вот мы, мужчины, сидим за картами, а женщины занимаются болтовней. Наши реплики касаются главным образом козырей. Нам слышно, как мадам Гимарш, шептавшаяся до этого со своей невесткой, вдруг громко резюмирует:
— Тем не менее будь осторожна.. Нельзя забывать о его энтерите, этак ему и помереть недолго.
— Ах ты мой Клям, ах ты мой Клям! — бормочет Симона, лежа на ковре вместе с племянницами, и все четверо барахтаются, играя с собачкой, которая норовит куснуть их куда попало.
Но Арлетт отвлекает наше внимание тем, что вдруг комментирует «гороскоп Франческо» из женского журнала.
— Будьте осмотрительней с Весами, дружите с Водолеем, — объявляет она. — Кто тут рожден под созвездием Весов, а?
Мариэтт только что схватила Катрин, самую маленькую племянницу, щекочет ее, подбрасывает вверх, и девчушка заливается смехом. Как же это случилось, что она родилась под знаком Весов? Водолей «знак воздуха», а не «знак воды», как можно было бы подумать, моими устами объявляет:
— Две пики!
Но Арлетт уже добирается до созвездия Льва. Она цитирует:
— Полное взаимопонимание с Козерогом. Ты слышишь, мамуля? Нечего смеяться, бывает так, что все сбывается.
Ну ладно, посмотрим. Мадам Гимарш, нежная львица, поглядывает на своего жирного козерога, который вдруг делает выпад:
— Три в червях!
Ох, и предал меня «знак воздуха». Стараюсь сдержать злость, но Тио, видно, меня пожалел:
— Три пики!
И чуть потише, только для нас обоих, добавляет:
— Θx = β(2πR).
— Чего они там шепчутся? — ворчит мосье Гимарш, подозревая плутовство.
Пустяки, папа. Это наша секретная формула: «голова икса равна бета[9], помноженная на длину окружности». Это означает примерно: «чья-то глупость — функция окружающей среды». Сейчас буду играть пиками и не доберу одной взятки. Ринувшись с небес, из царства планет, все племя Гимаршей летит кубарем в земной ад. Мадам Гимарш, которую всякое безделье обычно угнетает, занялась подсчетами налога с оборота, а Симона включила свой крикливый электрофон.
Я открываю для себя верования моей жены, которая, оказывается, не столь уж фанатична.
Кюре разослал прихожанам конверты для очередных пожертвований на церковь. Мадам де ла Гранфьер, изысканно одетая, в перчатках, зашла к нам, чтоб взять нашу лепту. Эта дама — внучка графа (он мэр, депутат), в городе ее почитают. Я было засунул в конверт четыре кредитки по тысяче франков; Мариэтт наполовину уменьшила сумму и тут же обронила:
— Ну и трюк придумали в церковном приходе! Конечно, если является столь светская дама, то сопротивляться ей нелегко.
Она решила сама выйти к сборщице и сказала весьма решительно:
— Мы бы хотели дать больше. Но знаете, у молодой семьи…
Графиня улыбнулась. Ее миссия — внушать почтение и вытягивать деньги. Она отлично знает, что до того, как я поступил в лицей, я распевал «Слава Урбану», гимн коллежа Монгазон, где в течение трех лет я был соучеником первого викария в Сен-Ло. Она знает еще, что прихожане нуждаются в услугах адвоката. Пусть я не хожу в церковь, однако могу же я платить за свечи. Мариэтт такого же мнения. Но все вещи имеют свою цену.
Мариэтт все же церковь посещает. Ну, бывает там несколько раз в году. Все мы во Франции католики, согласно статистике, удовлетворяющейся тем, что она отводит какие-то проценты иудеям и протестантам. Трудно доверять этому учету — ведь всем известно, что в этой толпе едва ли наберется хоть четвертая часть верующих. Но подлинных атеистов тоже не так много. И следует откровенно признать, что их подчинение гражданской ипостаси церковных установлений, соблюдение церковных праздников, церковного календаря по-прежнему держит их в лоне христианства. А кто же мы сами в этой массе людей, которые, чтобы сохранить верность обычаям, разводят соль в святой воде, и в той же пропорции, что и в рассоле?
Что касается меня, то тут все просто. Я принадлежу к одной из тех семей, которые реже попадаются в Анжу, а чаще на Юге. В таких семьях жалеют, что не бывает торжественных светских церемоний, и потому соглашаются четыре раза в жизни посещать церковь: в белом наряде — в день крещения, первого причастия и в день свадьбы; в черном — в день похорон. В семье Гимаршей все это выглядит более сложно. У них, как говорится, серединка наполовинку: кто привержен к религии, кто безразличен, кто иногда преклонит колени (желательно на бархатную скамеечку), а кто недоуменно пожмет плечами. Между членами этой семьи в таких вопросах заметная разница. Тетушка Мозе бормочет молитвы. Мадам Гимарш огорчается, что у нее «для этого нет времени». Она шпигует свое жаркое, мимоходом слушая по радио церковное пение, и нисколько не испугается, узнав, что это была протестантская служба. За этим даже скрываются некие общехристианские принципы.
— Гугеноты, на мой взгляд, гораздо разумней. И нечего было так потрошить их, чтоб потом поступать точно так же, как они, или почти так же.
Мадам Гимарш известно равнодушие Рен и Габриэль к религии, но ей достаточно того, что у них все по правилам, что обе носят обручальные кольца и венчались в церкви.
Что за договор? Какая Луиза? Я в этом никогда не разберусь. Следом за ними я вхожу в гостиную, а там, оказывается, пыль столбом. Под люстрой с подвесками стоит тетушка Мозе, этакая длинная черная баба-яга, кашляет, кудахчет, трясет двойным подбородком.
— А вот и адвокат Патлен![6] — говорит она язвительно.
Я уже раз видел эту старую сплетницу, доходы которой заставляют людей относиться к ней с почтением, а ей самой позволяют с полной безнаказанностью издеваться над родственниками. Ее усатый рот касается моего лба, затем она шагает вперед и тычет указательным пальцем в живот Габриэль.
— Это уж слишком! — говорит тетка Мозе, уставясь на меня.
Но тут же оборачивается к Мариэтт и тем же пальцем пронзает ей пупок:
— А ты чего отстаешь? На что годится твой муж?!
Тетушка игриво оглядывает нас обоих, смотрит, улыбаемся ли мы, и, видимо, очень довольна нашим смущением. Надо сказать, что многие поздравили бы нас с тем, в чем она упрекает (ну, вы хоть не торопитесь!). И все же иной раз я замечаю некоторое удивление (как это вы устраиваетесь?), и кое-кого это заставляет задумываться. В таких случаях в провинции немедленно возникает подозрение в бесплодии. Мариэтт, словно она в чем-то виновата, отворачивается, гладит по головке одну из своих племянниц. Мадам Гимарш меняет тему разговора.
— Ну, вы заметили, как мы тут поработали?
Трудно было бы не заметить, видно, все они в этом участвовали: занавески, портьеры, металлические багеты, шнуры вперемешку лежат на ковре. Окна полностью оголились, и то, что у нас происходит, открыто взглядам прохожих.
— Совсем истрепались эти занавески, были рваные во многих местах, — сказала Мариэтт.
Казалось, она чем-то расстроена. Сколько же пыли! Как будто держим дом в порядке, но стоит тронуть какую-нибудь раму или старую портьеру, и на вас обрушивается паутина, серые хлопья пыли.
— Это еще не все, — возвестила теща. — Вам надо посмотреть столовую.
Меня повели туда. Столовой больше не существует. Голый оконный проем освещает незнакомую мне комнату, из нее исчез мебельный гарнитур стиля Генриха II, где был такой памятный мне с детства старинный буфет: шестьдесят две балясинки означали возраст моей покойной бабушки (а мне тогда было шесть лет). На ковре из крилора справа и слева стояла мебель тикового дерева. Светильник из Дании торжественно освещал современное вторжение викингов.
— Мы хотели тебе сюрприз устроить, — прошептала в экстазе Мариэтт.
Вот как они назвали все это — сюрприз! Я просто не мог найти слов в ответ.
— Ты…
— Нет, — ответила Мариэтт, воздавая хвалу тому, кто ее заслужил. — Это крестная.
— Я уже как-то вам говорила, что свадебные подарки делаю спустя год — это мое правило. Хочу быть уверенной, что семейная жизнь достаточно прочна, — говорит благодетельница, видя, что я словно оцепенел; она чрезвычайно довольна своими благодеяниями и моей радостью, равно как и тем, что я не в состоянии объяснить природу этой радости.
Тетушка кладет мне на плечо руку, другой рукой обхватывает свою крестницу и, кивнув подбородком в сторону моей тещи, добавляет:
— Впрочем, всем этим занималась Мари.
— Да, я достала эти вещи прямо на фабрике, — пояснила мне мадам Гимарш, — по оптовой цене. И там же забрали у меня старую мебель.
Мысль о том, что таким образом я частично расплатился за подарки, как ни мала была моя доля, еще больше увеличила мою признательность. Начались объятия, бабу-ягу лобызали. Я случайно посмотрел на стол.
— А это, — сказала Габриэль, среди всеобщего волнения, — это мы сами сделали.
«Мы» — стало быть, сестры. Габриэль, Арлетт и Симона, может, и Рен в своем далеком Париже, может, тут орудовала и самая старшая из маленьких кузиночек, с робостью держа в руках спицы. Все вместе они квадрат за квадратом из тысячи остатков от старых свитеров, из клочков шерсти и стольких потерянных часов собрали эту потрясающую patchwork[7], модное изделие, прославляемое хором всех любительниц вязания. Снова начались объятия. Чувства переполняли меня. Но вот день начал угасать, и разговор тоже, ведь даже при самой необузданной болтовне есть вещи, о которых члены семьи предпочитают друг другу не говорить. Затем посыпались прощальные слова, произносимые в четырех тональностях четырьмя поколениями — двоюродной бабкой, племянницей, внучатыми племянницами, их детьми. Все поздравляли и получали поздравления и уходили, гордые тем, что им удалось произвести полный переворот в убранстве моей квартиры и принести мне столько счастья своей энергией.
— А странный ты человек, — проронила Мариэтт, закрыв входную дверь. — Тебе просто королевский подарок преподнесли, а ты едва изволил поблагодарить. — И сразу без всякого перехода: — А что ты предпочел бы для новых портьер? Бархат, репс или искусственное волокно?
Она выбрала искусственное волокно.
А я ведь не говорил: «Теперь, моя дорогая, это твои владения» — любимая формула социологов, которая быстро превращает вас в принца-консорта. Достаточно сказать это хотя бы разок или некстати промолчать. Как и моя мать, я охотней помалкиваю и жду, что будет дальше. Этот метод приносит успех, если молчание подобно крепкой стене, о которую разбиваются все доводы. Но стена моего молчания подобна песку, который уносят волны прилива. Молчание моей матери означает отказ; мое молчание принимают за знак согласия.
Не буду перечислять все, на что я соглашался, список был бы чересчур длинным. Мариэтт видит в этом любовь (что, конечно, не исключается). Она в бурном восторге от новой четырехконфорочной газовой плиты и не сразу обнаруживает мою холодность — меня пугают предстоящие платежи. Когда Мариэтт впервые занялась чисткой всех шкафов, то повыбрасывала оттуда кучу ненужных вещей, скопившихся при моей матери, и это имело свой смысл: ей требовалось освободить пространство, чтоб иметь возможность затолкать туда другие вещи (чужие тряпки — не больше, чем тряпки, а наши собственные лоскутки — это еще и воспоминания). Грустно то, что мало кому нравится, когда выметают, как мусор, всю его юность. В таких случаях я впадаю в рассеянность, подчеркиваю свою отрешенность от суеты земной. Удаляюсь в свой кабинет и там работаю, забываю о времени. Мариэтт входит ко мне. Вздыхает.
— Ну что я тебе такого сделала? Иной раз она и сама догадывается.
— Тебе жалко этого старья? Но почему ты ничего не сказал мне?
Все это кончается переживаниями: она считала, что правильно поступила, мне же следовало не спорить — пусть считает, что поступила правильно. В углу моего кабинета находился диван — спасительное прибежище. Прежде там спала моя целомудренная тетушка, когда приезжала в гости по случаю «распродажи остатков» или рекламной выставки бельевых тканей в магазине «Дам де Франс». И на этом же диване обычно завершалось наше примирение — перебранка переходила в нежное бормотание. Я бросал на диван прямо в одежде свою изящную хозяйку! Я заставлял ее покориться своему повелителю. Женщина на ногах и лежащая женщина-это две разные женщины. Когда ты вся трепещешь, мое сокровище, я уверен в одном: твои радости в моей власти.
Не собираясь ничего преувеличивать, я хочу заглянуть в пассив. В молодой семье столкновения, конечно, неизбежны. Супруги еще не притерлись друг к другу, это происходит медленно, но для сглаживания шероховатостей пока пользуются мелким наждаком. Если случается беда, то виной тому прежде всего неведение. Можно научить канцелярскому делу, администрированию, коммерции… Научить совместной жизни нельзя: супружество — своя собственная школа совместного обучения.
Этот год мы будем рассматривать как стажировку. Кроме самой женитьбы — главного события, перед которым отступает в тень все остальное, как будто ничего существенного не произошло. Детей у нас еще не было. Я продолжал создавать себе клиентуру. На три недели мы ездили в Киберон вместе со всем семейством Гимаршей, которые считали необходимым проводить летние каникулы на морском песке, потом мы жили неделю у моей матери в «Ла-Руссель». И я опять приступал к работе. У нас, у мужчин, всегда есть такая возможность балансировать, как акробаты, пользуясь этой точкой опоры, которая расположена за пределами семьи.
Короче говоря, если год этой жизни еще не назовешь триумфальным, то и неудачным его нельзя считать. Как мне казалось, наши семьи были нами, пожалуй, довольны. Может, с какими-то отдельными оговорками. Конечно, не всегда удается пресловутое сложение наоборот (когда из двух единиц получается одна). Достаточно и того, что существуют признаки нашей неделимости, пусть это и более обыденно. Я пока еще редко ощущал, что, сказав «да» одной-единственной женщине, я лишил себя сотни других; я скорее уже чувствовал себя голубком в гнезде, защищенным от всех ветров и бурь. Мне думается, большая редкость, когда мужчина и женщина настроены на волны одной длины. Каждый ищет своего двойника. Но находит лишь иное существо. Наша потребность в другом существе сильна именно потому, что мы ищем в нем прежде всего себя. Будь терпимой ко мне, жена моя, ведь и я терпим к тебе. Я начинаю познавать, какова ты. Это связано с волнениями, раздражением, стойкими иллюзиями, упорством эгоизма; может, я несколько искажаю твою сущность — пусть мое суждение будет также судом надо мной. Фотограф живет только тем, что видит перед собой, и, однако, снимок за снимком он мельчит, деформирует и разрушает единство натуры. Но надо уметь подвести итог.
Надо сказать прежде всего о ее достоинствах.
Первое — это то, что она существует.
Хотя она принадлежит к разновидности самой обычной, той, что зовется «средним классом», к столь же обычной белой расе, хоть она, как и многие, брахицефал, всеядна, кровожадна, вышла из арийской ветви прямостоящих приматов, тем не менее она образчик homo sapiens в весьма приличном состоянии.
Кроме того, ее достоинства зачастую порождены ее недостатками, что их отнюдь не умаляет.
И наконец, шутки в сторону, у нее есть много других достоинств.
Она откровенна: ее рот — просто алый телефон; Мариэтт не может скрыть того, что у нее на сердце. Она говорит все. Она отступает лишь перед словами, из которых многие есть табу (особенно пошлости), ибо для нее они не просто описывают что-то, они обязывают. Отнюдь не заклинание бесов, как для меня. Искренность Мариэтт никогда не подкрепляется грубостью. Если уж нужно послать меня к черту, она скажет это глазами.
Она терпима, но это разумное милосердие не обязательно начинается с нее самой. Это в порядке вещей: чем меньше мы судим ближних, чем больше отпускаем грехов, тем легче и нам самим признаваться в них. Но, узнав что-то любопытное, она из приемника легко превращается в передатчик злословия. Мариэтт может, нисколько не морализируя, сообщить:
— Только что встретила на улице малышку Марлан. У этой девчонки живот на нос лезет.
Единственный комментарий:
— Будь ты понастойчивей, я бы тоже такой ходила. В ее смешке чувствуется зависть.
В ней есть бойкость. Она вполне способна подпустить шпильку (но не больше). Если я недоволен и придираюсь бог весть к чему, то слышу:
— С тобой поговоришь, словно уксуса хлебнешь.
О знаменитой тетушке Мозе, которая так похожа на летучую мышь, когда взмахивает длинными тощими руками, потряхивая концами своей шали, как крыльями, об этой тетушке, которая страдает недержанием и то и дело летает в одно местечко, Мариэтт говорит:
— В сущности, она безобидна, наша летунья!
Она терпелива: терпение порой добродетель весьма скучная, ею наделен и верблюд, однако в миловидном облике моей жены оно кажется ангельским.
И мужество ей не чуждо — не так-то легко перейти из дома матери, где дочка ничего не делала, в дом мужа, где ей приходится делать буквально все. Право, для этого необходимо мужество. Только женщины способны на такую метаморфозу. Конечно, и мне тоже пришлось стать многосторонним: в суде я — адвокат, а дома — доверенное лицо, мастер на все руки и любовник. Но все это пустяки в сравнении с тем, что она взвалила себе на плечи: домоправительница, кастелянша, кухарка, секретарша, судомойка, штопальщица, косметичка, счетовод, гостеприимная хозяйка, любовница; в одной руке пудреница, в другой пылесос, в одной руке утюг, другая схватила телефонную трубку, а вот уже обе заняты стиркой или стучат по клавишам пишущей машинки, перепечатывая мою переписку, — приветствую тебя, Кали, многорукая богиня, которой удается быть ко мне не слишком суровой.
Жена моя внимательна. Чтоб отметить запоздавшую награду моего дядюшки, — у него теперь в розетке орден Почетного легиона — Мариэтт устраивает для него «розовый обед»: лионскую ветчину, курицу в томатном желе, салат из цикория и свеклы, клубничное мороженое. Само собой разумеется, на столе было и розовое Анжуйское. Мои мама и тетушка, приглашенные на обед, просто умилились:
— Что за прелестная мысль, деточка!
«Мысль», — на мой взгляд, слово не совсем уместное, ведь эта «мысль» подсказана женским журналом «МариКлер». Но это как раз относится к тем маленьким чудесам, которые Мариэтт, как добрая фея, творит с великой охотой.
Жена моя стыдлива. Кроме Мариэтт в постели, чья юная нагота несколько строга, и Мариэтт на улице, — элегантность ее костюма тоже кажется строгой, есть еще одна Мариэтт — в спальне, вот эта была бы находкой для модного журнала, рекламирующего бельевой отдел в «Бель жардиньер». Мне она в этом виде тоже нравится. Перед глазами одни кружева. Хотя само по себе все это не так уж красиво. Малюсенькие трусики, ничего не прикрывающие; у бюстгальтера — бретельки, на поясе с подвязками болтаются застежки для чулок — все это напоминает сбрую лошади, на которую набросили шлею и постромки. Чулки, хоть и натянуты с помощью защипок, тоже, в общем, ничего не меняют. Любая женщина в этакой упряжи получается в полоску: проглядывают бедра, сектор живота, верх груди, она вся зашнурована, стянута множеством всяких резинок. Встречаются женщины, которые так и ходят, совершая утренний туалет, не заботясь о пеньюаре, — френч-канкан, да и только. Мариэтт таких вещей не допускает: она инстинктивно понимает, что игривость нравится, но всему свое время. Та же благопристойность соблюдается и в запретные для меня дни. Если я случайно замечаю в каком-нибудь журнале объявление, в котором фабриканты всяких дамских принадлежностей вопят о полном перевороте в интимной гигиене женщины или о современных средствах комфорта для женщин — два слоя гигроскопической ваты и тонкая прокладка из полиэтилена, я отбрасываю этот журнал. Если около меня шепчутся о том, что прислуга мадам Гимарш должна пойти к врачу, так как у нее «больше не бывает», я убегаю из комнаты. В случае необходимости Мариэтт, как всегда, скромна, но ничего не скроет и только скажет:
— Сегодня ты меня извини.
Но в постели ее стыдливость почти исчезает, даже быстрей, чем моя. Кто силен в своем праве, требует должного. Слов она боится (несомненно, потому, что они вульгарны), но жесты ее не пугают. Ведь все, на что она дерзает, как бы освящено таинством любви. И даже если в тебе проснется бес, Мариэтт готова его причислить к лику святых.
И наконец, она ребячлива. Во время воскресных загородных прогулок ее все восхищает. Она меня останавливает, бежит вперед, наклоняется то здесь, то там, прибежит обратно с испачканными каблуками, но зато в руках шесть ромашек и три лютика. В «Ла-Руссель» можно было нарезать огромные букеты георгинов, но ей это было неинтересно: вся эта пестрая радуга создана благодаря удобрениям. Цветы надо находить вдвоем, срывать их украдкой, в спешке, с радостным птичьим щебетом:
— Беги скорей, я уже сорвала!
А теперь продолжим опись: ее недостатки. Предупреждаю: тут мне понадобится лупа.
Прежде всего ее чрезмерная вездесущность. У Мариэтт много хороших качеств, но она не прозрачна, и я иной раз думаю о том, что во время помолвки мне было куда легче, мы хоть могли друг от друга отдохнуть. Если мне хотелось, я мог по собственной воле повидаться с ней или же отложить встречу. В те времена я выходил из дому, чтоб с ней повстречаться, а нынче для этого я возвращаюсь домой. Я уже не открываю дверь, а закрываю ее за собой. И нахожу жену, верную, как стенные часы. Она глядит на меня во все глаза, на языке у нее вертится уйма вопросов:
— Что ты будешь есть? (Вопрос каждодневный.)
— О чем ты думаешь? (Неизменный.)
— Что ты завтра собираешься делать? (Вечерний.)
— А в воскресенье что предпримем? (Еженедельный.)
— Сколько у нас осталось денег? (Ежемесячный.)
Она здесь, рядом, она всем проникается и повсюду меня настигает. Нет мне убежища. От Мариэтт никуда не спрячешься.
— Разве только в уборной… — осмелился я сказать дяде Тио.
И Тио, который не даст мне спуску, благодушно ответил:
— Отшельник с непокрытой головой… Бедняга!
Ее принадлежность к «Женской партии". Вдохновленная примером своей мамаши, Мариэтт охотно манипулирует повелительным наклонением. Мадам Гимарш была воспитана в эпоху Меровингов и сохраняет свойственные тем временам форму и маскировку. Командует она в условном наклонении:
— Туссен, тебе бы следовало сменить носки. Мариэтт рубит короче:
— Абель, включи мигалку!
Ибо журнальчик «Современная женщина» внушает моей жене: Подобно тому как источник суверенной власти — народ, источник власти в семье — супружеская чета, которая наделяет властью того и другого супруга, то есть того, кто ее захватывает, а Мариэтт весьма склонна к захватничеству. Осуществление власти у мадам Гимарш является узурпацией; у Мариэтт же это государственная обязанность. Вот откуда ее крайняя обидчивость, она считает вольнодумством такое, например, высказывание:
— Мужчина перестал быть центром вселенной — пусть так! Но уж никак не для женщины…
Мариэтт тут же отнесет вас к категории «ужасных людей». В разговоре с ней приходится выбирать слова. Я больше не позволю себе сказать напрямик:
— Там был Морис со своей пухлой шлюхой. Оскорбление женской половины рода человеческого!
Такая неосторожность может отравить весь день.
Тот же тон появляется у нее, если я засуну куданибудь свое кашне и ей приходится его искать. Разыщет, аккуратно наденет мне на шею, но при этом подчеркнет:
— Ты меня что, за свою няньку принимаешь?
Она согласна делать все, но как вольноотпущенница, демонстрируя, что я столь же завишу от нее, как и она от меня. И даже немного больше. При этом я должен «не забывать, что я мужчина». Такой, каким полагается быть мужчине: этаким высоким черноволосым красивым пастушком, надежным, как его пес, сильным, как баран, кротким, как ягненок, — словом, таким, в объятия которого стремится каждая пастушка. Мариэтт любит, но совершенно не уважает Эрика: он у Габриэль под башмаком. Правда, Мариэтт с удовольствием и мной так бы командовала, продолжая, конечно, при этом жалеть Габриэль.
— Разве такой мягкотелый увалень может быть опорой в жизни?
Ее недоверие к мужчинам. Оно привито, правда без особого намерения, еще с детства, и она невольно выражает это недоверие по любому поводу. Мадам Гимарш, которая безуспешно охотится за мужем для Арлетт, не упустит случая подбодрить дочку. По воскресеньям прислуга бывает отпущена, и тогда мамуля говорит своей Арлетт:
— Пойди прогуляйся, оставь посуду мне. Ты еще всласть с ней повозишься, когда обзаведешься собственным повелителем.
Мосье Гимарш не умеет даже гвоздя вбить. Мадам Гимарш вздыхает:
— Что вы хотите? Это же мужчина.
Урок усвоен. Мариэтт, глядя на огромный живот Габриэль, делает гримаску и шепчет:
— Уж эти мужчины!
Так и кажется, что читаешь Анн-Мари Каррьер: Если не бедны, так жадны. Если старики, то жалки. И все как один неблагодарны, коварны, полны самомнения. Хороших образцов не существует.
Ее сентиментальность. Она вошла в семейную жизнь, как в кондитерскую. Кондитер — я, и моя обязанность — предложить ей тысячу услад. Romantic love![8] Никакого противоречия с тем, что этому предшествует, Мариэтт не замечает. Если женщину брак разочаровывает, в этом опять-таки виноват мужчина, он ни к чему не относится серьезно. Но она не осмеливается поддерживать миф о своей второй половинке, которую человек случайно встречает среди трех миллиардов себе подобных. Но если ее припереть к стенке (Тио обожает дразнить Мариэтт), она немедленно находит священную формулу:
— Люди встречаются по чистой случайности, я это допускаю. Но как все-таки произошло то, что могло и не произойти?
Таким образом, одна случайность уничтожала другую случайность. Поворкуем, мой голубок, о предопределении.
— А твоя сестричка? — говорит дядя Тио, которому порой нравится высказывать жестокую правду в лицо. — Предположим, что твой зять теряет свое состояние — а это может быть с кем угодно, — если его денежки пропадут, разве можно будет сказать, что их у него не было?
Мариэтт в недоумении пожимает плечами. Закон, небесные светила, вежливость, общественная мораль — все они учат, что домашняя Венера бескорыстна и живет любовью. Долой Сатану, который смеет утверждать, что зачастую это ложь, что люди иногда разводятся, и что они в конце концов умирают!
У нее свой угол видения, но его освещает лишь луч карманного фонарика. Кто-то заговорил, например, о войне в Индокитае. Мариэтт будет молчать из боязни разногласий, а потом вдруг вставит:
— Мой двоюродный брат Марсель потерял там руку.
Эта рука — кровавое доказательство драмы.
У нее свои притяжательные местоимения. Послушайте, как Мариэтт произносит мой муж.
Вы обнаружите тот же самый оттенок, который выступает в ее нежных акафистах: мой волчонок, мой крысенок, мой цыпленок, мой котенок… Все эти ласкательные имена, в которых я уподобляюсь любому зверю, любому домашнему животному и даже дичи или овощу, — только предлог, чтоб сказать мой, поставить клеймо: частная собственность.
Впрочем, иногда в притяжательном местоимении нет нужды. Прежде я сам одевался, а теперь она меня одевает. Если бы не моя профессия с ее требованиями, она подбирала бы мне свитер, брюки, носки под цвет своим платьям и мы оба были бы одеты одинаково. То же самое происходит и с моим распорядком дня: каждая минута, которую я провожу вдали от нее, Мариэтт кажется украденной у нее. Это касается и моих удовольствий, я должен дышать ее воздухом. Зачем мне стремиться на стадион, раз я сам участвую в футбольной команде любителей?
И снова притяжательное местоимение, оборачивающееся против меня с такой настойчивостью («Ты опять идешь на свой футбол?»), что я предпочел бросить футбол.
Я уже не говорю о том, что на улице ее взгляд следит за направлением моего взгляда.
У нее есть нервы. Ей хотелось водить автомобиль. Мои товарищи уступают руль своим женам, когда машина прослужила уже не меньше двух лет. У меня машина старая, тут большого риска нет. И скажу откровенно: если мы с женой едем вместе, я предпочитаю быть пассажиром, а не водителем, во-первых, потому, что Мариэтт ведет машину хорошо, а кроме того, она себе доверяет больше, чем мне, и перестает бояться. Если же у руля нахожусь я, Мариэтт то и дело кричит:
— Красный свет! Не лезь на пешеходную полосу! Держись правей! Посмотри в зеркало! Осторожно, радар! Скорость не больше шестидесяти!
Говорить ей о том, что я, к счастью, не слеп, и, к сожалению, не глух, бесполезно: ничего не изменится. До тех пор пока она не усядется на место смертника, мне будет казаться, что я перебираюсь через бурные воды, взгромоздившись на плечи святого Христофора, и каждую секунду рискую потерять шоферские права.
У нее развит фамильный шовинизм. Все браки морганатические. Супруг полагает, что вышел из бедра Юпитера чуть повыше, чем супруга; она же считает, что принесла ему больше выгод. Мариэтт любит повторять:
— Уже в течение пяти поколений кривая нашей семьи идет вверх.
Вот откуда и трудность превратить ее в Бретодо. В «Ла-Руссель» все для нее чужое. Раз в месяц мы там бываем. Если ведет машину она, то нередко ошибается, выезжает не на ту дорогу: провинция Анжу изображена на двух дорожных картах, и Мариэтт постоянно их путает, берет с собой карту Э 63 вместо Э 64.
И все же ей не удалось внушить мне восхищение хитроумием Гимаршей! Что следует говорить, чего не следует, что можно делать, чего нельзя, что носят, чего не носят, во что верят, чему не верят — для жительницы Анже тут целая бездна премудрости! Конечно, Мариэтт вносит во все эти понятия некоторый коэффициент новизны. У нее имеются свои суждения. Образование расширило ее кругозор. Она не лишена и женской интуиции. Но идей у нее маловато. Мариэтт быстро схватывает, хорошо усваивает, но никогда вас не поразит.
Но хуже всего, что на улице Лис ее тотчас же возвращают в детство. Я родился в среде, где никто не требовал от девушек, чтоб они «выдумывали порох», лично мне совсем не нравятся синие чулки, которые стараются пустить всем пыль в глаза.
Но когда Мариэтт тащит меня по воскресеньям играть в бридж с ее отцом и братом, я мучаюсь! Дядя Тио, старый офицер, обожает карты, и Гимарши быстро его признали, он нередко играет в качестве четвертого партнера. И вот мы, мужчины, сидим за картами, а женщины занимаются болтовней. Наши реплики касаются главным образом козырей. Нам слышно, как мадам Гимарш, шептавшаяся до этого со своей невесткой, вдруг громко резюмирует:
— Тем не менее будь осторожна.. Нельзя забывать о его энтерите, этак ему и помереть недолго.
— Ах ты мой Клям, ах ты мой Клям! — бормочет Симона, лежа на ковре вместе с племянницами, и все четверо барахтаются, играя с собачкой, которая норовит куснуть их куда попало.
Но Арлетт отвлекает наше внимание тем, что вдруг комментирует «гороскоп Франческо» из женского журнала.
— Будьте осмотрительней с Весами, дружите с Водолеем, — объявляет она. — Кто тут рожден под созвездием Весов, а?
Мариэтт только что схватила Катрин, самую маленькую племянницу, щекочет ее, подбрасывает вверх, и девчушка заливается смехом. Как же это случилось, что она родилась под знаком Весов? Водолей «знак воздуха», а не «знак воды», как можно было бы подумать, моими устами объявляет:
— Две пики!
Но Арлетт уже добирается до созвездия Льва. Она цитирует:
— Полное взаимопонимание с Козерогом. Ты слышишь, мамуля? Нечего смеяться, бывает так, что все сбывается.
Ну ладно, посмотрим. Мадам Гимарш, нежная львица, поглядывает на своего жирного козерога, который вдруг делает выпад:
— Три в червях!
Ох, и предал меня «знак воздуха». Стараюсь сдержать злость, но Тио, видно, меня пожалел:
— Три пики!
И чуть потише, только для нас обоих, добавляет:
— Θx = β(2πR).
— Чего они там шепчутся? — ворчит мосье Гимарш, подозревая плутовство.
Пустяки, папа. Это наша секретная формула: «голова икса равна бета[9], помноженная на длину окружности». Это означает примерно: «чья-то глупость — функция окружающей среды». Сейчас буду играть пиками и не доберу одной взятки. Ринувшись с небес, из царства планет, все племя Гимаршей летит кубарем в земной ад. Мадам Гимарш, которую всякое безделье обычно угнетает, занялась подсчетами налога с оборота, а Симона включила свой крикливый электрофон.
Я открываю для себя верования моей жены, которая, оказывается, не столь уж фанатична.
Кюре разослал прихожанам конверты для очередных пожертвований на церковь. Мадам де ла Гранфьер, изысканно одетая, в перчатках, зашла к нам, чтоб взять нашу лепту. Эта дама — внучка графа (он мэр, депутат), в городе ее почитают. Я было засунул в конверт четыре кредитки по тысяче франков; Мариэтт наполовину уменьшила сумму и тут же обронила:
— Ну и трюк придумали в церковном приходе! Конечно, если является столь светская дама, то сопротивляться ей нелегко.
Она решила сама выйти к сборщице и сказала весьма решительно:
— Мы бы хотели дать больше. Но знаете, у молодой семьи…
Графиня улыбнулась. Ее миссия — внушать почтение и вытягивать деньги. Она отлично знает, что до того, как я поступил в лицей, я распевал «Слава Урбану», гимн коллежа Монгазон, где в течение трех лет я был соучеником первого викария в Сен-Ло. Она знает еще, что прихожане нуждаются в услугах адвоката. Пусть я не хожу в церковь, однако могу же я платить за свечи. Мариэтт такого же мнения. Но все вещи имеют свою цену.
Мариэтт все же церковь посещает. Ну, бывает там несколько раз в году. Все мы во Франции католики, согласно статистике, удовлетворяющейся тем, что она отводит какие-то проценты иудеям и протестантам. Трудно доверять этому учету — ведь всем известно, что в этой толпе едва ли наберется хоть четвертая часть верующих. Но подлинных атеистов тоже не так много. И следует откровенно признать, что их подчинение гражданской ипостаси церковных установлений, соблюдение церковных праздников, церковного календаря по-прежнему держит их в лоне христианства. А кто же мы сами в этой массе людей, которые, чтобы сохранить верность обычаям, разводят соль в святой воде, и в той же пропорции, что и в рассоле?
Что касается меня, то тут все просто. Я принадлежу к одной из тех семей, которые реже попадаются в Анжу, а чаще на Юге. В таких семьях жалеют, что не бывает торжественных светских церемоний, и потому соглашаются четыре раза в жизни посещать церковь: в белом наряде — в день крещения, первого причастия и в день свадьбы; в черном — в день похорон. В семье Гимаршей все это выглядит более сложно. У них, как говорится, серединка наполовинку: кто привержен к религии, кто безразличен, кто иногда преклонит колени (желательно на бархатную скамеечку), а кто недоуменно пожмет плечами. Между членами этой семьи в таких вопросах заметная разница. Тетушка Мозе бормочет молитвы. Мадам Гимарш огорчается, что у нее «для этого нет времени». Она шпигует свое жаркое, мимоходом слушая по радио церковное пение, и нисколько не испугается, узнав, что это была протестантская служба. За этим даже скрываются некие общехристианские принципы.
— Гугеноты, на мой взгляд, гораздо разумней. И нечего было так потрошить их, чтоб потом поступать точно так же, как они, или почти так же.
Мадам Гимарш известно равнодушие Рен и Габриэль к религии, но ей достаточно того, что у них все по правилам, что обе носят обручальные кольца и венчались в церкви.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента