— Не отталкивай зря Психимору, ты можешь быть нам полезен. Предупреждай нас, если она тебе сообщит что-нибудь важное для нашей «национальной обороны».
   Двойной лазутчик Кропетт сперва оказывал нам услуги. Так, например, он вовремя предупредил нас о подготовлявшемся генеральном обыске в наших владениях — мать уведомила его заранее, не желая обнаружить у него что-нибудь запретное. Благодаря ему я принял необходимые меры предосторожности и перенес на чердак содержимое нашего «сейфа». Обыск не дал никаких результатов, и от избытка осторожности. Я спрятал большую часть наших сокровищ в спальне Фреди, так как она тоже находилась в мансарде и там можно было устроить такой же тайник, как у меня. Об этом перемещении мы ничего не сказали Кропетту. Его лояльность, косившая влево — на нас и вправо — на мать, требовала неусыпного присмотра.
   Итак, в течение двух месяцев оба лагеря следили друг за другом. Великая держава Психимора окружила себя на некоторое время мелкими государствами и трепещущими нейтралами. Но такое положение не могло длиться вечно. Слащаво улыбавшаяся мегера по-прежнему искала какую-нибудь уловку, какой-нибудь случай. И случай этот предоставил ей папа.

 
   Отец считал, что теперь ему разрешено дышать свободно.
   — Нет никакого сомнения, Тереза, — говорил он своей сестре, графине Бартоломи, приехавшей погостить под нашим кровом, — нет никакого сомнения, плохой характер моей жены имел чисто физиологические причины. После операции она преобразилась. Разумеется, она как была, так и останется немножко колючей, но все-таки жить с ней теперь можно.
   — Только бы так продержалось, — отвечала тетушка, бессознательно перефразируя изречение матери Наполеона — Петиции Рамолино.
   «Так продержалось» вплоть до Пасхи. За несколько дней до праздников отец получил письмо от одного из своих старых шанхайских приятелей, который пригласил его к себе погостить недельки на две. Этот бывший колониальный чиновник, недавно возвратившийся из Китая, — благоденствующий престарелый вдовец, обладатель знатного имени, большого состояния, любимой дочери, старинного замка в Жере и множества орденов, — словом, граф де Поли, искал для себя новой вывески и полагал, что обрел ее в энтомологии. Однако он колебался между жесткокрылыми, полужесткокрылыми, чешуекрылыми, сетчатокрылыми, прямокрылыми и перепончатокрылыми насекомыми. Необходимо было положить конец его увлечению паукообразными, ибо дочь его сообщала в письме, приложенном к отцовскому посланию, что граф де Поли запретил слугам обметать щетками пыль с потолков и снимать паутину. Мсье Резо, снедаемый христианским состраданием, за завтраком спросил при нас мнение Психиморы.
   — Мы могли бы, — сказал он, — взять с собой старшего сына, а младших оставить под присмотром Вадебонкера.
   Психиморе не улыбалась разлука с «Хвалебным». Для нее достаточно было и первого печального опыта.
   — Даже и речи не может быть о такой поездке, друг мой, это слишком для меня утомительно.
   — Радуюсь твоему благоразумию, — сказал отец, перед которым забрезжила надежда на приятное холостяцкое путешествие. — Но кого же мне взять с собой?
   — Надо подумать, — осторожно ответила Психимора; она давно все обдумала, но вовсе не стремилась обнаружить свои батареи.
   Свое решение она сообщила лишь на следующий день за завтраком согласно обыкновению за столом сообщались все новости, хорошие и плохие (плохих бывало обычно больше, чем хороших).
   — Марсель сейчас не очень здоров, — сказала Психимора. — Я не могу разрешить ему эту поездку, хотя он заслуживает ее больше всех.
   Вздернутый нос Кропетта вытянулся.
   — Я вознагражу тебя чем-нибудь другим, бедняжечка.
   Отец просиял. Фреди яростно высморкался и, как всегда, вытер нос справа налево. Я прекрасно понимал маневр Психиморы, но возможность удрать из дому на две недели усыпила мои опасения. После нас хоть потоп! Только аббат, казалось, был не слишком спокоен.
   — Мне думается, следовало бы дать господину аббату отпуск на несколько дней, он вполне заслужил его за свою преданность детям, — продолжала Психимора. — У вас, кажется, есть родственники в Нормандии?
   Аббат сразу повеселел и охотно принял предложенный отпуск. Итак, кроме Марселя, все остались очень довольны. Заметьте, Психимора не сказала: «В Жер с отцом поедут Фреди и Жан». Эта незаслуженная милость лишь подразумевалась. Хотя уступка Психиморы была ловким политическим ходом, у нее не повернулся язык объявить о ней открыто.
   Эти мелкие подробности меня не трогали. На перемене, желая вдохнуть воздух предстоящей нам свободы, я взобрался на верхушку тиса, моего любимого дерева в парке, откуда открывался вид на все «Хвалебное».


14



 
   Нет, Психимора, тебе не удастся отравить нашу радость. Напрасно ты пыталась остричь нас наголо перед отъездом. Папа решительно воспротивился. Правда, я стоял перед ним весь красный, с перекошенной физиономией, а он уже начинал побаиваться меня: этот забияка, того и гляди, выкинет какой-нибудь фортель! Нет, Психимора, придется тебе отказаться от кое-каких мелких преследований, мы их не потерпим. Зачем ты тайком удлинила брюки у новых костюмов, которые отец подарил нам, желая, чтобы сыновья были достойны его? Я немножко умею шить и сегодня же вечером восстановлю на брюках отворот. Зачем ты дала мне галстук, который по расцветке никак не подходит к костюму? Я не стану просить отца купить мне другой галстук, это бесполезно, он пошлет меня ко всем чертям, но Фреди подпустит нелестное замечание по поводу моего «ошейника», и тогда отец, воспользовавшись этим предлогом, постарается утвердить свою власть и проявить хороший вкус, а я окажу такую же услугу старшему брату, намекнув, что у него стоптанные башмаки.
   Но вот наконец настал час отъезда. Ни за что на свете, дорогая мамаша, ты не изменишь свой план, но, надо признаться, начало его дается тебе нелегко. Ну что ж, изобрази поскорей на лице милую улыбку и постарайся сыграть fair play[note 6].
   Отец принарядился. Каким-то чутьем я угадал, что он не совсем равнодушен к дочке графа де Поли. Папаша выглядит почти элегантным, он надел костюм темно-серого цвета с синеватым отливом (как у шифера, которым изобилует Кранэ). Правда, мне не очень-то нравится его булавка для галстука, унаследованная от деда, — золотой кабан с рубиновыми глазками. Но вот чудо, вместо башмаков у него на ногах изящные полуботинки.
   — Фу, черт! — ворчит он. — Я себе вывихну лодыжки в этих модных туфлях!
   Наконец-то папа садится в автомобиль, куда мы с Фреди уже успели забраться (не получив на прощание обычное крестное знамение, заменявшее материнский поцелуй и оставлявшее на лбу красные полоски от ее ногтей). Машина трогается, но она плохо повинуется неопытному водителю, он, пожалуй, никогда не научится переводить скорость. Через заднее стекло я наблюдаю за Психиморой: она старается держаться прямо, как до болезни, но это удается ей лишь с большим трудом. Кропетт уже направляется к крыльцу развинченной походкой, что является у него признаком глубокого недовольства. Одной рукой аббат вытаскивает из кармана носовой платок с образками, другой — благословляет нас. Счастливо оставаться, до свидания!
   Дорога на Анже отвратительная. Бесконечные живые изгороди закрывают горизонт. Через каждую сотню метров — шлагбаум, на котором в качестве противовеса привязан тяжелый камень. На каждом шлагбауме белой краской обозначены инициалы землевладельца, иногда они повторяются на протяжении нескольких километров и напоминают нам, что мы находимся в почти феодальном краю. За изгородями видны цветущие яблони, поля, засеянные рапсом, которые скоро покроются канареечно-желтыми цветами, на полях крестьяне в плисовых куртках. Бесчисленные перекрестки, о которых предупреждают дорожные знаки в виде желтых треугольников. Кажется, что по выбитым проселкам, которые разбегаются от перекрестков, проложены рельсы, но это лишь обман зрения — просто глубокие колеи, наполненные до краев водой.
   — Почему вы молчите, дети? Уже заскучали по дому?
   — Ну, об этом и речи быть не может, — ответил Фреди.
   Папа улыбнулся и промурлыкал:
   — Где же лучше может быть, чем в родной семье!..
   Затем добавил басом:
   — Да где угодно, в любом другом месте!
   Для человека со вкусом это большая бестактность, ну как бы сказать, получилось вроде слона в посудной лавке. Но так уж всегда бывает у нашего бедного старикана, когда он пытается установить товарищеские отношения со своими сыновьями. Он явно перебарщивает, и сыновьям становится неловко. Никогда не знаешь, как себя вести с этим Юпитером, когда возле него нет Юноны, которая готовит для него громы и молнии. Подъезжаем к Анже, где столько соблазнительных витрин, и тут Фреди выступает в заранее условленной роли:
   — Какой у тебя мерзкий галстук, Жан. Неужели не мог надеть другого?
   — Ну и что! Не к принцу Уэльскому едем. А ты сам-то хорош, лучше бы уж помолчал! Посмотри на свои опорки!
   Мсье Резо окидывает нас внимательным взглядом и заключает:
   — Никогда вы не сумеете прилично одеться! Все, что нужно, купим в Анже.

 
   Анже. Пятиминутная остановка. Собор Сен-Морис времен Плантагенетов. Дом Адама. Равное количество монахинь и шлюх. Студенты, Солдаты-новобранцы. Ангел, венчающий памятник жертвам войны, как будто играет в чехарду. Город благомыслящий. Внесем поправку: город, мыслящий о «благах». На тротуарах или набережных Мен старайтесь держаться правой стороны.
   Мсье Резо вытаскивает бумажник, входит с нами в магазин «Дам де Франс» на Эльзасской улице (до чего же эти названия ласкают слух). Наспех покупаем синий галстук для меня и желтые ботинки для Фреди — он настоял на желтых ботинках, хотя отец и убеждал его, что черные ботинки гораздо элегантнее.
   Программа у нас обширная. Ведь мы едем в Жер не только для того, чтобы привлечь графа де Поли в стан поклонников двукрылых насекомых. Проездом мы должны еще собрать важные сведения о некоторых наших предках, самых именитых разумеется, ибо о всех прочих беспокоиться не стоит. С некоторых пор мсье Резо пристрастился к науке, прославленной геральдистом Пьером д'Озье, — с тех пор как открыл в одном из томов «Генеалогии», что наш род ведет начало от баронов де Шербей, а другим нашим предком был мессир де Тантон; человек с этой странной фамилией имел право на удивительный герб: на лазоревом, поле два с половиной цветка лилии. Какая волнующая загадка! Несомненно, де Тантоны получили от короля этот необыкновенный герб, когда один из их отпрысков был королевским оруженосцем и прикрывал в бою щитом своего повелителя… Конечно, это только предположение, но весьма вероятно, что он участвовал в битве при Бувине. Возможно, де Тантон защитил короля от смерти. Вероятно, спасая короля, он сам получил роковой удар, разрубивший цветок королевской лилии на щите, и благосклонный повелитель пожелал увековечить память о подвиге своего оруженосца. Непочтительный Фреди утверждал, что дело тут не в королевской лилии, а в королевской постели. Во всяком случае, в этой истории замешан король. Но мы, Резо, потомки де Тантонов, все-таки не дворяне, невзирая на наш герб (золотой лев на червленом поле), и при Людовике XVI мы были записаны как буржуа, несмотря на наши родственные связи с влиятельными людьми Французского королевства, неожиданно превратившегося в Республику.
   Согласно нашему маршруту, тщательно нанесенному синим карандашом на карте в путеводителе Мишлена, мы посетили некоторых боевых товарищей отца. Кстати, я забыл сказать, что он был на войне и участвовал в сражениях. В начале войны он был признан негодным к службе по общему состоянию здоровья, но в таких случаях представитель фамилии Резо немедленно идет в армию добровольцем и, добавим, не окапывается в интендантстве. Итак, мсье Резо воевал и был награжден орденом. От боев под Верденом у него остался ужас перед вшами (этими ложнохоботными!), известная терпимость к «Марсельезе» и к фривольной песенке «Мадлон» и, наконец, достославная рана — предмет его непомерной гордости. Он получил ранение в спину обстоятельство весьма досадное для солдата-добровольца, скажем больше, подлое невезение: ведь нашего героического отца ранила вражеская пуля, когда немцы вели настильный огонь, а он ползком подбирался к немецкому пулеметному гнезду, и его спина как бы первой шла в атаку.
   Я рассказываю все это сумбурно, так что получается окрошка. Но не считайте меня путаником. Отец в энный раз рассказывает нам о своем военном прошлом с различными вариантами, добавлениями и подробностями; в то время как наша малолитражка продолжает свой путь к Дуэ-ла-Фонтен, к первому этапу наших генеалогических изысканий.
   В полдень мы позавтракали на травке при въезде в деревню. Мадам Резо дала нам на дорогу крутые яйца, вареные бобы и картошку в мундире (кстати, возражаю — надо говорить не в «мундире», а в «полевой форме»). Она снабдила нас провизией дня на три. Из экономии. Желая испортить нам удовольствие от поездки. Кроме яиц, все оказалось несъедобным: Фина не пожалела соли.
   — Нынче вечером мы пообедаем в трактире, — объявляет отец, который любит это старинное слово, и тотчас же добавляет в нашем стиле: — Фина подсунула нам какую-то гадость.
   Он не уточняет: «по распоряжению вашей матушки», но сам наталкивает нас на эту мысль. Стоит ли говорить? Мы находим его намек довольно подлым. Нельзя так легко отрекаться от тех порядков, которые ты сам так долго поддерживал своим авторитетом.

 
   Нелегкое дело — рыться в реестрах актов гражданского состояния, да еще добиться, чтобы вам выдали самые старинные из них, получив на то разрешение у секретаря мэрии: ведь известно, что эти секретари по большей части учителя, а следовательно — коммунисты. Фамилия Резо и визитная карточка отца не всегда на них действуют. Иногда приходится обращаться к самому мэру или его заместителю, подробно объяснять суть дела этим тупым и подозрительным крестьянам; угадывать, кто из них ждет чаевых, а кого чаевые могут оскорбить. Мсье Резо, надо признать, удачно справлялся с этими трудностями.
   Секретарь мэрии Дуэ-ла-Фонтен очаровал нас с первой же минуты. Он носил бородку клинышком, пенсне и крахмальный воротничок с отогнутыми уголками, на манер Тафарделя из Клошмерля. Но видно было, что он относится с почтением к существующему строю.
   — Весьма приятный человек, — решил отец, — и его, беднягу, нарочно держат в этой дыре — только потому, что он не франкмасон.
   Битых три часа мы разбирались в каракулях покойных приходских священников Дуэ. Мы натолкнулись на нескольких наших предков, и в частности на некоего Луи Резо, несколько раз признававшего себя отцом незаконнорожденных детей. Папа стыдливо спешил перевернуть страницу и искал более торжественных записей, со сложными завитками и росчерками в подписях, как оно и подобает буржуа, или же с подписями резкими, точно удар шпаги, подобающими конюшим и другим сеньорам («Его вельможное перо бумагу рвет зело»), или же, наконец, с неуклюжими крестами вместо подписей, простыми и грубыми, как существование тех самых крестьян, которые их начертали.
   Каким бы суетным делом ни было составление генеалогического древа, на котором всегда окажется много засохших ветвей (дерево-то росло давным-давно, и логичнее было бы назвать его «генеалогическим корнем»), каким бы суетным делом ни были поиски и более или менее подтасованное установление предков, я не слишком презираю эту невинную игру. Меня интересует происхождение моих двадцати четырех пар предков, передававших мне в наследство свои хромосомы. А главное, роясь в этих старинных записях, испытываешь какое-то особое чувство, словно на твоих глазах происходит чудо воскрешения Лазаря. Метрика о рождении людей, умерших в XVII веке (даже могилы от них не осталось), как будто частично возвращает их к жизни. В то время как мой отец, повинуясь беспокойному инстинкту коллекционера, делал множество выписок, накалывал даты, ловко орудовал сачком во времени и пространстве, я любил пройтись после него по страницам метрической книги, выбрать какое-нибудь имя (имя, полученное при крещении по воле родителей) и затем проследить за ним в дальнейших записях. Иногда след прерывался сразу же — какой-нибудь мор вычеркивал это имя вместе с именами множества других. А иногда заинтересовавшее меня имя попадалось в двух, трех и десяти записях, гласивших, что мой избранник был крещен, обвенчан по первому браку, обвенчан по второму браку, был отцом нескольких детей, восприемником от купели чужих детей, свидетелем при бракосочетании своих приятелей и, наконец, скончался, «сподобившись получить напутствие святой матери нашей церкви». Пусть история человечества пренебрегает этими скромными именами, оставшимися безвестными наподобие миллионов кровяных шариков, питающих наше тело. Но ни история больших или малых событий, ни даже романы, при всей точности и колоритности их повествования, не могут передать черты подлинности, благоухание засохших цветов, которые некогда были живыми. Заметим, кстати, к иным метрикам бывают приклеены засушенные цветы двухсотлетней, трехсотлетней давности, и как раз в Дуэ-ла-Фонтен мне попалась метрическая запись о рождении некой Розы-Мариэтты Резо, дочери именитого горожанина Клода Резо и Розы Тогурдо…
   — Это не интересно, — сказал отец. — Я проследил записи. Она умерла шестнадцати лет от роду в холерный год.
   Да, Роза-Мариэтта, моя юная прапрабабка, умерла шестнадцати лет. Она скончалась двести восемнадцать лет тому назад, но метрику о ее рождении все еще украшает лепесток розы; этот лепесток приклеила ее мать, которая, несомненно, была неграмотной и не могла поставить на метрике свою подпись и все же подписалась лучше многих других матерей и уж наверняка лучше, чем подписалась при моем крещении Психимора, такая специалистка по замысловатой клинописи.
   Как вам известно, я иной раз грешу кощунством: лепесток розы я унес с собой. Ни один влюбленный не мог сохранить его лучше, чем я. Я нашел для него надежный тайник: спрятал в своей ладанке между лоскутком полотна «от сорочки св.Терезы из монастыря младенца Иисуса» и образком, напечатанным на фланели, якобы пропитанной потом Богоматери Семи скорбей.

 
   Из Дуэ-ла-Фонтен мы еще успели в тот же день съездить в Вийе, порыться в старых пыльных церковных книгах, а затем побывать с той же целью в Тремантине. В восемь часов без четверти секретарь тремантинской мэрии вежливо выставил нас за дверь, и ночевать мы отправились в Шоле.
   Два следующих дня мы, с переменным успехом, продолжали свои генеалогические изыскания в Де-Севре и Вандее. К вечеру третьего дня, расставшись с этими краями, где нам посчастливилось разыскать наших предков, покоившихся в саванах из пожелтевших листков метрических книг, мы покатили по лесистой Шаранте, зажатой между другой Шарантой (Нижней, а вернее бы сказать, Приморской) и грибной, трюфельной Дордонью. Обязательным этапом был Монтанво-сюр-ла-Дрон, где приходским священником состоял человек по имени Туссэн Тамплеро.
   — Этот молодец спас мне жизнь, когда я был ранен во второй раз между нашими и немецкими окопами, — говорил наш отец, — он взвалил меня на спину и перенес к своим.
   Аббат Тамплеро вполне заслуживал наименование «молодец». Около восьми часов вечера, когда мы подъехали к церковному дому, отворилась дверь, и человек саженного роста схватил в объятия нашего отца. Вид у отца был весьма взволнованный, таким образом, мы обнаружили новое свойство его души. Как ухитрялся он в течение стольких лет подавлять дружеские привязанности, столь, по-видимому, глубокие?
   — Дружище Тамплеро! — восклицал наш говорун, вдруг растеряв все слова.
   — Ах ты чертов Жак! — отвечал кюре столь же красноречивым возгласом. Это твои малыши?
   Мне уже стукнуло четырнадцать лет, а Фреди пятнадцать с половиной, и мы готовы были оскорбиться, да не успели. Тамплеро подхватил нас по очереди под мышки и, поднеся к своим устам, наградил обоих звучными поцелуями. Этот священник совсем не походил на наших наставников аббатов, чья нежность к нам ограничивалась «поцелуем мира» в торжественные дни, попросту говоря, прикосновением к нашим лицам плохо выбритой щеки.
   — Зайдемте в дом, — пригласил Тамплеро. — Угощенье у нас, конечно, не такое, как в вашем замке, но Маргарита постаралась, как могла.
   Еще бы! Никогда я не видел на обеденном столе столько вкусной снеди. Тарелки были фаянсовые, а приборы из алюминия, зато седло барашка, жареная утка с яблоками, какой-то необычайный десерт под названием «плавучий остров», белое марочное вино и старое бургундское в запыленных бутылках привели нас в восторг.
   — Остановись, Тамплеро! Мои дети не привыкли к таким обильным трапезам.
   — То-то они у вас и хилые, — говорила Маргарита, прислуживая за столом. — Вино придает мужчине силу. Там у вас, на севере, вино не искрится. В нем солнышка нету.
   Кюре расстегнул сутану. Мсье Резо, ну да, наш отец, превратившийся в тот вечер в «солдата Жака с высотки 137», тоже расстегнул свой жилет синевато-серого цвета. Я сидел за столом, опьянев от сытости и сонным взглядом озирая столовую отца Тамплеро; комната не была обтянута, как у нас, старинными гобеленами с зелеными кущами, попугаями, какими-то непонятными птицами, облачными замками. Тут стены раз в год белили известкой, и на них не было даже благочестивых цветных литографий, столь любезных сердцу нашего священника в Соледо. Никаких священных изображений, кроме гипсового распятия, по которому разгуливали мухи. Окно выходило в заботливо ухоженный сад, где росла раскидистая смоковница, думаю, что не бесплодная, как в евангельской притче. Сознание мое уже затуманилось.
   — Маргарита, налей-ка нам еще по стопочке.
   Стопочка меня доконала. Больше я ничего не помню. Великан, смеясь до слез, взял меня на руки, отнес на широченную мягкую, теплую деревенскую постель, и я тотчас уснул.

 
   Проснулся я лишь утром, вернее, меня разбудила Маргарита, она принесла мне на подносе кружку шоколада, рядом с которой лежали румяные сдобные булочки и бутерброды с маслом.
   — Ну, как дела, парнишка?
   Такая фамильярность показалась мне отчасти оскорбительной, но я милостиво разрешил ей расцеловать меня.
   — Я сейчас встану, мадемуазель.
   — Какая там еще мадемуазель! Зови меня просто Маргарита. А вставать не надо, позавтракай в постели. Когда я была девчонкой…
   Позавтракать в постели! Вот уж не думал, что такой привилегией может пользоваться кто-либо другой, кроме Психиморы. Однако меня не пришлось упрашивать, и, пока я уплетал булочки, Маргарита подробно рассказала мне, как ее баловала покойная мамаша, некогда державшая мелочную лавочку… Лавочница! Вот досада-то! Значит, Маргарита принадлежала к одному из самых низких слоев общества.
   Проглотив шоколад (впервые я пил шоколад, и это событие стало для меня куда более важным, чем мое первое причастие), я вдруг устыдился:
   — А как же месса? Я, значит, пропустил мессу!
   Мне и в голову не приходило, что можно пренебречь богослужением, которое отправлял священник, так радушно нас принявший!
   — Нынче будний день, не воскресенье, — спокойно ответила добрая женщина. — Поспи еще немножко. Я разбужу тебя попозже — пойдешь рвать клубнику.
   — Клубника! У вас уже клубника? А у нас она поспеет только через месяц. И клубнику у нас берегут для гостей.
   — Да ведь мы здесь не барахтаемся в тумане, как вы. А кто сейчас у нас гости? Ты наш гость, да племянники господина Тамплеро, да еще птички божьи. Клубника у нас посажена на шести больших грядках, зимой мы их прикрывали навозом.
   Словом, обетованный край! Я до того растерялся, что даже позабыл прочесть утреннюю молитву — и это в церковном-то доме, господи боже мой! А в десять часов я присоединился к Фреди, который уже лакомился ранней клубникой в неприхотливом деревенском саду, где цветы соседствовали с овощами. Кругом — никого, никаких надзирателей. Может, это ловушка, просто хотят проверить, насколько мы деликатны?
   — Слушай, ты поосторожней! Гляди, чтобы не очень заметно было. А где же папа?
   — Взял свой сачок и пошел под ручку с Тамплеро.
   — Не с Тамплеро, а с господином аббатом, приходским священником в Монтанво! — возразил я.
   — Ни дворянские грамоты, ни биржевые бумаги здесь не котируются, провозгласил Фреди.
   Не знаю, где он выкопал это изречение. Сказывался его возраст — на шестнадцатом году юноши часто бывают склонны к революционной фразе. Впрочем, к фразе, только к фразе.
   Вскоре вернулся отец, по-прежнему в сопровождении своего друга, и тот еще издали крикнул мне:
   — Эх ты, слабосильная команда! Так-то ты оказал честь моим винам! Привыкли дома дуть сидр, карапузы несчастные!
   — Они дома и сидра не пьют, а только воду, — добродушно поправил его отец.
   — О! — воскликнул Тамплеро, вкладывая в этот единственный возглас глубокое негодование. — И ты позволяешь?
   — Видишь ли, у моей жены свои собственные взгляды на воспитание детей.
   Тамплеро очень мало интересовался мадам Резо, но, должно быть, он представлял ее себе женщиной властной, суровой и все же хорошей женой и заботливой матерью.