Страница:
Горас, ее муж, с которым они прожили тридцать пять лет, никогда бы не стал читать подобную книжонку. Он читал только самую первоклассную литературу, таких авторов, как Натаниель Готорн, Джон Дос Пассос и Томас Вулф. Она-то ничего до конца не прочла, но знала точно: раз читал он, значит, это все писатели серьезные, авторы «умных», как говорят, произведений, там тебе и сложная философия, и прекрасная проза, и проникновение в глубины человеческой души. Бывало, он зачитывал ей особо примечательные места, а она слушала и засыпала, и было приятно, покойно чувствовать, как проза плещется и колышется поверх ее гаснущего рассудка, точно океанская волна над обломками тонущего корабля. Иногда во время чтения у Гораса от избытка чувств пресекался голос. И она поглаживала его по плечу, успокаивала. Ну что бы он о ней подумал, кроткий Горас Эббот со своими добрыми серыми глазами и с мягкими руками дантиста, если бы, невидимо встав у нее за плечом, обнаружил, что она читает такую дрянь? Ее глаза наполнились слезами, не столько от жалости к себе, сколько от праведного негодования, потому что она снова вспомнила свой разбитый телевизор, и, вынув вышитый платочек из-за манжета ночной рубашки, Салли Эббот громко и сердито высморкалась.
– Он еще нам заплатит, Горас, вот увидишь, – шепотом посулилась она, хотя рядом, конечно, никого не было. Ее муж уже двадцать лет как умер, ровно двадцать лет исполнится в канун Дня всех святых. Умер от разрыва сердца. С ним в комнате кто-то был, но успел уйти до того, как она вошла.
Автомобиль племянницы все еще ворчал под окнами, но сама Вирджиния уже была в доме: старуха слышала голоса. Странно, подумала она, что Вирджиния оставила мотор включенным и жжет бензин по шестьдесят центов галлон, но она тут же вспомнила, что иногда, если выключить мотор, машина потом не заводится. В прошлое воскресенье, когда они заехали после церкви (это Салли была в церкви, а не они; Льюис – атеист), им добрых два часа пришлось биться с мотором, пока заработал. Не машина, а какой-то ужас, старый «шевроле» с четырьмя дверцами (у них с Горасом были «бьюики»). Но ведь Вирджиния и ее муж бедны. Муж Вирджинии, Льюис Хикс, – туп и нерадив, так по крайней мере считала Салли Эббот, но она его за это не осуждала: в конце-то концов, в этой стране каждый волен жить по-своему. У него имелась совсем незначительная, но все же примесь индейской крови. Его пра-пра-пра-прадед был метис, это хорошо известно. Льюис в школе не пошел дальше восьмого класса, да и теперь исполнял разную мелкую работу: кому крыльцо покрасить, починить старый насос, перекрыть дранкой крышу амбара или дровяного сарая, вставить сетку в окна или зимние рамы, а зимой – посадить на клей старинную раму для картины или переплести заново тростниковую мебель. Когда-то, уж много лет тому назад, когда она открыла антикварную торговлю, он и ей немного помогал. Этот их «шевроле», сизый, с коричневыми заплатами, он просто опасен для жизни, она лично на нем ездить отказывалась. Появляться в нем на проезжей улице, да за это штрафовать надо! Корпус проржавел до дыр, ногу просунуть можно, левая передняя фара уже много месяцев как разбита, сзади кто-то примял им багажник, и крышка держится на проволоке.
Салли стояла и двумя руками скручивала в жгут платок, словно выжимала после стирки, – непонятно было, о чем это они так долго разговаривают, Джеймс и Вирджиния. Давно пора отвезти Дикки домой спать, ведь завтра в школу. Она, сама не зная зачем, подхватила со столика книжку и подошла вплотную к высокой узкой двери в коридор – к той самой, что Джеймс запер (в комнате были еще две двери: одна в чулан, другая, за кроватью, открывалась на чердачную лестницу), может быть, удастся расслышать, что они говорят. Но ничего не было слышно. Даже приложившись здоровым ухом к филенке, она улавливала только невнятное бормотанье да тонкую дрожь древесины – верно, обычный домашний полуночный разговор, она, конечно, пересказывает ему сплетни, которые принесла со своего собрания, а он разве ввернет иногда словцо-другое, чтобы она подольше не уходила, как всякий старый отец, а на полу перед камином или же на пухлой плюшевой кушетке свернулся калачиком и спит маленький Дикки, прижимая к себе одноглазого плюшевого калеку-пса.
Салли ясно представляла себе сейчас племянницу Вирджинию, как она стоит, вся в гриме: румяна, губная помада, накладные черные ресницы, сухие увядшие крашеные волосы взбиты надо лбом высокой золотой волной, в пальцах сигарета – нервы у нее никуда не годятся, да и как же иначе: вырасти у такого полоумного дурака-отца, да еще брат у нее, бедняжка, покончил с собой, а потом выйти за этого Льюиса! – ногти бордовые, того же оттенка, что и помада, не точно повторяющая очертания губ, – помадный след, в полоску, как отпечаток пальца, останется и на фильтре ее сигареты. Вирджиния недурна – для женщины тридцати восьми лет. По счастью, ей досталась не узкая, продолговатая голова Пейджей, а круглая, широкая, как у матери, Джеймсовой жены Арии, и такой же двойной подбородок. Джинни всегда была хорошая девочка и выросла хорошая, в свою простушку-мать, покойницу. Блэкмерская кровь. Джеймс Пейдж явно еще не признался ей, что упился до безобразия и горящей головней загнал родную восьмидесятилетнюю сестру в ее спальню, да и запер, будто сумасшедшую. Уж Вирджиния сказала бы ему кое-что, если бы узнала об этом. Видно, старый осел еще не собрался с духом. А ведь небось сделает вид, будто гордится своим поступком – может, он даже и впрямь гордится, кто его знает. Он всегда, что ни сделает, тут же и признавался, с самых первых дней, как научился говорить. Честность свою доказывал. Она опять прижала ухо к двери. Внизу по-прежнему тихо бормотали. Она отвела голову, выпрямилась, поджала губы с досадой, рассеянно шлепая книжкой по левой ладони и думая о мести.
В комнате пахло яблоками. У него их двенадцать бушелей хранится на чердаке, там зимой холодно, но не слишком. Теперь-то ей не до запахов, но вообще-то яблочный дух ей нравится, она даже иной раз открывала на ночь чердачную дверь, чтобы он по узкой деревянной лесенке стекал к ней в комнату и окружал ее постель. Он напоминал ей детство, прошедшее в этом же доме. Здесь была тогда комната Джеймса. А она спала внизу, в комнатке позади кладовки. Пол в доме, сбитый из широких сосновых половиц, уже и тогда был немного покатый, ночью вся мебель норовила съехать в одну сторону. И старая дубовая конторка и большой книжный шкаф стояли здесь же, только книги были другие – эти бог весть откуда взялись, может быть, после Джеймсовой тещи остались: «Путешествия по частной жизни великих людей», «Домашняя энциклопедия», «Новая фармакопея», «Блайтдейлский роман» Натаниеля Готорна, «Выучка злых собак» и с десяток растрепанных религиозных песенников. Темно-серые часы тогда красовались внизу, на каминной полке, и бой у них еще работал.
Она спохватилась, что все еще держит в руке ту книжку, подумала: вот странно-то. И покачала головой. Может быть, почитать еще немного? На темно-серых часах было уже без двадцати час, но спать ей, как ни удивительно, не хотелось нисколько. Наверно, у нее открылось второе дыхание; а может быть, все дело в том, что она вообще теперь спала очень мало, так только, сама себя обманывала: положит голову на подушку, глаза закроет, мысли плывут – чем не сон. Да, она прочитает еще две-три страницы, решила она. Она ведь не ребенок, какая-то дурацкая книжка ее не развратит. И неизвестно еще, что лучше, если разобраться: книга, которую читаешь с улыбкой, пусть в ней и встречаются не подлежащие упоминанию всякие там постельные дела и самоубийства, или же написанные чеканной прозой разные мрачные суждения и жуткие пророчества, которые на поверку все равно чушь собачья. «Покажи мне, Горас Эббот, книгу, – строго потребовала она, – чтобы в ней содержались проникновения в глубины человеческой души, неизвестные восьмидесятилетней женщине!» Призрак помалкивал. Вот то-то. Сейчас она устроится под одеялом, а милый Горас может на нее не смотреть.
Старуха успела сделать только один шаг к своей кровати, и тут внизу послышался шум. С выражением злобной, можно даже сказать, маниакальной радости на лице она метнулась обратно к двери и приникла ухом к филенке.
Но раз в жизни случилось так, что старуха неверно угадала душевное состояние брата. Дело в том, что старик именно хотел рассказать дочери, как он поступил с сестрой, и несколько раз наводил на это разговор, но так почему-то и не сумел, а простоял пень пнем и, когда дочка поднялась и взяла на руки Дикки, чтобы отнести в машину, решил, что и бог с ним. Вот каким образом вышло, что рассказал Джинни о его поступке внучек Дикки. Она несла мальчика к машине, ноги у него болтались, бледные веки были опущены, под локтем зажат многострадальный Нюх.
– Ну, как поживает мой хороший малыш? – задала Джинни вопрос, который повторяла каждый вечер с тех пор, как они его усыновили и привезли домой. И он, как всегда, промычал в ответ и потерся щекой об ее волосы. Впереди них в темноте, где кончался освещенный, осыпанный листьями газон, урчал и лязгал серый «шевроле» с разбитой фарой, извергая клубы выхлопов такой ядовитой густоты, что казалось: позади него тлеет куча палых листьев. Как раз когда старик уже не мог их услышать, мальчик сказал:
– Дедушка гнал тетю Салли по лестнице палкой.
Вирджиния Хикс встала как вкопанная, рот у нее приоткрылся, глаза расширились, и с выражением горестным и бесконечно усталым она откинула голову, чтобы заглянуть в лицо сына. Но ей видно было только ухо и часть шеи. Не то чтобы с сомнением, а с горьким недоумением Джинни переспросила:
– Палкой?
Дикки кивнул.
– Головешкой из камина. И запер в спальне.
Джинни, прижимая мальчика, обернулась и посмотрела на отца полными слез глазами.
– Папа, ну как же так?
Она увидела, как старик выпрямил спину, выпятил длинный подбородок, готовясь, как обычно, к воинственной обороне. И одновременно почувствовала, как у нее на руках испуганно встрепенулся Дикки – теперь ему влетит от деда, слишком поздно догадалась она. Мальчик и старик заговорили одновременно. Отец сердито крикнул:
– Она давно напрашивалась! И первая начала!
А Дикки попросил:
– Мама, я хочу подождать в машине.
– Нельзя тебе ждать в машине, – резко ответила она. – Отравишься газом. – И пошла с ребенком на руках обратно к дому.
– Ты, Джинни, не суйся не в свое дело, – надменно и в то же время жалобно сказал ей отец, встав грудью на пороге, хотя и он и она знали, что он все равно не выдержит, пропустит. – Мы с твоей теткой Салли сами разберемся, а больше никого это не касается.
– Господи боже мой, – только и произнесла она, идя прямо на него и бессознательно используя Дикки в качестве щита, и старик попятился с порога. Она прошла прямо в гостиную, опустила Дикки на кушетку, рассеянно сунула ему под голову атласную подушку, подала Нюха и решительными шагами вышла обратно к отцу. Он по-прежнему стоял у порога кухни, насупившись, горбоносый и совершенно сумасшедший, и держал входную дверь распахнутой. Джинни плотно закрыла за собой дверь в гостиную. – Что, черт возьми, тут происходит? – спросила она.
– Здесь мой дом, – ответил ей отец. – Ежели Салли не по нраву, как я здесь живу, пусть сделает милость выкатывается.
– Это ваш родительский дом. – Джинни тряхнула головой и уставила руки в боки. – У нее на него столько же прав, как и у тебя.
– Вот и неправда! – Возмущение в его голосе прозвучало тверже, потому что тут-то двух мнений быть не могло. – Мне его оставили, и я всю жизнь в нем прожил!
– И напрасно его тебе оставили. – Она повысила голос. – Несправедливо, сам знаешь. Почему одному ребенку – все, а другому – ничего?
– Салли была богатая. С этим зубным врачом своим, – по-детски ехидно сказал он.
– Ну пусть была. Да теперь-то нет, верно? Если б они знали, что он умрет молодым и тетя Салли на столько лет его переживет, они бы оставили дом вам обоим. По справедливости.
– По справедливости так, да по закону эдак, – пробормотал он уже менее самоуверенно.
– Как не стыдно! – обрушилась на него дочь. Он чуть-чуть приподнял плечи, собрал в трубочку широкий тонкогубый рот, повел глазами вправо и влево, будто загнанный в угол кролик; и при виде всего этого, как она ни возмущалась, сердце ее наполнилось жалостью к старому безумцу. Он был не из тех, кто стоит на своем против очевидности, а в вопросе о правах она его полностью опровергла, это они оба понимали. Он вдруг спохватился, что держит дверь открытой, напускает в дом октябрь.
– Ступай отопри ее, отец, – сказала Джинни. У нее дергался мускул на правой щеке, и она вдруг изумленно заметила, что точно такой же мускул дергается и у него. От этого у нее почему-то больно сжалось сердце. Ей захотелось заплакать, захотелось обхватить его руками, как бывало когда-то в детстве. Господи, подумала она, как все ужасно в жизни. Слезы наполнили ей глаза. И еще она подумала: куда же это, черт возьми, подевались мои сигареты?
Он скрестил на груди руки, большими пальцами внутрь, а остальными четырьмя прикрывая локти, – пальцы были корявые, негнущиеся, пальцы фермера с раздутыми артритными суставами, в царапинах и ссадинах, один палец обрублен ниже ногтя: не поладили с соломорезкой. А ведь Джинни еще помнила, как у него волосы были не белоснежные, а коричневые, будто гуталин. Он стоял и молчал, плотно сжав губы и устремив чуть косящие глаза не в лицо ей, а куда-то в сторону, на желтую стену. Мог бы так простоять хоть целый год, если бы только захотел.
– Отец, – повторила она строже, – ступай выпусти ее.
– Нет уж! – ответил он и решительно вперил в нее глаза. – Да потом, она небось спит.
Он повернулся, решительно прошел через кухню, звонко топая железными подковками башмаков, и вынул из буфета стакан. Подняв, придирчиво осмотрел на свет, будто опасался, что тетя Салли могла оставить его грязным, хотя опрятнее нее не было на свете хозяйки, и он это отлично знал. Потом, со стаканом, подошел к холодильнику, достал льда из голубой пластмассовой коробки и, наконец, поднес стакан со льдом к высокому угловому шкафику, где у него хранилось виски.
– Тебе не кажется, что с тебя на сегодня хватит? – спросила она.
Он вздернул голову и посмотрел на дочь искоса, кипя негодованием.
– За весь вечер один стакан я выпил, и больше ни полглотка, понятно?
И это, она знала, была правда. Во-первых, он в своей жизни не сказал слова лжи, а во-вторых, много пить было не в его привычках: он прошел один раз через это и бросил. Она, поджав губы, смотрела, как он наливает виски, разбавляет водой. Интересно, который час, думала она, и где, черт возьми, мои сигареты? Она помнила, что последний раз держала их в руках, когда шла поднимать Дикки, чтобы отнести его в машину. Словно въявь, увидела, как кладет пачку на каминную полку. Ни слова не говоря, она открыла дверь и прошла в гостиную. Дикки крепко спал. Она протянула руку за сигаретами. В это время зазвонил телефон. Это Льюис, подумала она. О господи.
– Тебя! – крикнул отец из кухни.
Телефон стоял на расстрелянном телевизоре. Она вытряхнула из пачки сигарету и подняла трубку.
– Алло! – Она вытащила спичку и торопясь чиркнула. На спичечной этикетке была картинка «Бостонское чаепитие». Всюду это двухсотлетие, куда ни посмотришь. Совсем, что ли, рехнулись люди? – Алло? – повторила она в трубку. Руки у нее дрожали.
– Это ты, Джинни? – спросил Льюис сонным, растерянным голосом, словно это она ему позвонила, а не он ей.
– Привет, Льюис.
Она торопливо затянулась. Подумала: благодарю бога за сигареты; потом, вспомнив про отца и тетю Салли, еще: благодарю бога за рак! Негромко, чтобы не разбудить Дикки, она сказала:
– Милый, я еще здесь, у отца. У них вышла маленькая неприятность, и я…
– Я тебя плохо слышу! – крикнул Льюис.
– У них тут вышла неприятность, – повторила она громче.
– Неприятность?
– Ничего серьезного. Отец и тетя Салли…
Она не договорила, по спине у нее вдруг пробежал холодок. В чем дело, осозналось не сразу: во дворе заглох мотор машины.
– Джинни! Ты меня слушаешь?
Она глубоко затянулась сигаретой.
– Да. Я тебя слушаю.
– Джинни! Твой автомобиль заглох! – крикнул отец из кухни.
Она сжала левый кулак и возвела глаза к потолку.
Льюис спрашивал:
– С тобой ничего не случилось, Джинни? – И не то чтобы в осуждение, к осуждению он был неспособен, а словно бы сообщая новость, быть может для нее небезынтересную, сказал: – Уже полвторого ночи.
– Да, я знаю, – ответила она. – Милый, я буду дома, как только смогу. А ты ложись и спи.
– Дикки не болен?
– Нет, нет, Дикки в порядке. Ты спи спокойно.
– Ладно, душа моя, – сказал Льюис. – Ты там долго не задерживайся. – Это не было, разумеется, приказом, он приказывать не умел никому, даже своим собакам. Просто добрый совет. – Так спокойной ночи, душа моя.
– Да, да, спокойной ночи, милый.
Она опустила трубку и заметила, что Дикки открыл глаза и смотрит на нее.
– Ты спи, – распорядилась она, указывая на него пальцем. Он тут же зажмурился.
Вернувшись на кухню к отцу, Джинни сказала:
– Ну что, отец, ты будешь отпирать дверь или мне это сделать?
– Видать, тебе придется, больше некому.
Он поджал губы и заглядывал в стакан, разбалтывая лед. Не бог весть что, но все-таки больше, чем она надеялась.
– Где ключ? – спросила она.
– Должно быть, в пепельнице на телевизоре, – ответил он. – Где всегда.
Она пошла, взяла ключ и, вернувшись в кухню, подошла к двери на лестницу. Но на пороге задержалась, оглянулась на отца и спросила:
– Что она, по-твоему, сделала такого ужасного?
– Болтала, – ответил он.
– Болтала, – как эхо повторила она. И замолчала выжидательно, слушая шорох часов над плитой.
– Наговорила много такого, что негоже слушать малому дитяти.
Он отпил глоток виски. Стакан он держал неловко, локоть наружу, будто пил из ковша.
– А если к примеру?
– Неинтересно вспоминать.
– Мне было бы интересно, – сказала Джинни, вздернув брови. Она подбросила и поймала ключ той же рукой, где у нее была пачка сигарет. Но ей был знаком этот его упрямый, самоуверенный вид. Судный день наступит и пройдет, а он все так же будет стоять, будто сноп на ветру, и не прибавит больше ни слова.
– Можно лошадь силком подвести к воде, но пить ее на заставишь, – сказал он.
– Лошадь – или мула, – вздохнула она и поднялась по лестнице. Она отперла замок, повернула и потянула ручку, потом толкнула дверь от себя. Ничего не получилось. Дверь была заперта изнутри на задвижку.
– Тетя Салли, – тихо позвала она.
Никакого ответа.
Она подумала немного, потом легонько стукнула в дверь. Прислушалась, повернув голову.
– Тетя Салли! – позвала снова.
– Я сплю, – послышалось из комнаты.
– Тетя Салли, ты не спишь, ты же разговариваешь.
– Я разговариваю во сне.
Джинни еще подождала. Ничего. Потом опять позвала:
– Тетя Салли! У тебя свет горит. Мне видно из-под двери.
И опять постояла, повернув голову, прислушиваясь, как воробей. Как будто бы за дверью скрипнула половица, а так – ничего.
– Оба вы помешанные, – сказала Джинни.
Никто не отозвался.
Она чуть было снова не заперла дверь, но все-таки передумала и сказала:
– Ну хорошо. Сиди там и дуйся. Надумаешь выйти, имей в виду, что дверь отперта.
Прождала еще полминуты, но старуха не пожелала ответить, и тогда она прошла дальше по коридору, зашла ненадолго в ванную, потом спустилась обратно в кухню. Отца там уже не было. Она пошла в гостиную и хотела было положить ключ обратно в пепельницу, но передумала и сунула к себе в карман, а то еще, чего доброго, старик снова вздумает запереть дверь, – хотя, если уж он что затеял, этим его не остановишь, он может и гвоздем забить. С него вполне станется.
– Отец! – позвала она.
– Я уже лег, – отозвался он.
Он спал в комнате за гостиной, в годы ее детства там гладили белье. Она прошла мимо спящего на кушетке Дикки, повернула ручку, приоткрыла дверь и заглянула к отцу. У него было темно.
– Долго тебе лежать не придется, если я не смогу завести машину, – сказала она.
– Не сможешь завести машину, тогда ступай переночуй у тети Салли, – с язвительным смешком ответил он.
– Как бы не так, черт возьми. Ты мне тогда лошадей заложишь.
– Не забудь свет погасить!
Они оба услышали, как наверху тетя Салли спустила воду в уборной.
Но машина неизвестно почему завелась со второй попытки. Джинни вернулась в дом за Дикки, выключила свет, задвинула камин экраном – отец никогда им не пользовался, зря, мол, тепло пропадает, – перенесла ребенка с игрушкой в машину и уехала домой.
Старуха у себя в комнате слышала, как она отъезжала, и улыбалась злорадно, ну в точности как ведьма из телепередачи – об этом сходстве она сама знала и ничего не имела против, отнюдь! Сколько лет старалась быть доброй христианкой, как положено, честь по чести, а много ль ей это дало? Телевизор с выбитым нутром да кривую бедную спаленку, куда она работницу бы не поместила, если бы все еще была хозяйкой в своем доме; в этой комнате, чуть только ветер посильнее, сквозняки гуляют – даже двери дрожат, и вообще такой вредный воздух, что ее бальзамин в зеленом керамическом горшочке – он у нее дома рос, можно сказать, сам по себе, а тут, вот пожалуйста, почти засох, и, что она с ним ни делает, проку чуть. Нет уж, она будет читать этот дешевый романчик, и наплевать ей, что о ней подумают.
Она открыла книжку на том месте, где остановилась, закрыла глаза – ну только на одну минуточку – и сразу же заснула.
Было утро, когда она проснулась, и Джеймс стучал в дверь и звал ее. В окне была гора, телесно-розовая в лучах рассвета. Воздух в комнате холодил горло. Пахло зимой.
– Ты собираешься вставать завтракать? – спрашивал Джеймс. А подразумевалось, она знала: собираешься вставать и готовить ему завтрак? Ха! Пока она у него не поселилась за стряпуху и домоправительницу, он постоянно болел из-за того, что плохо питался: все только жареное, и никаких овощей, мучился запорами дни и ночи, так и ходил, перегнувшись в пояснице, разогнуться не мог от резей. Она снова представила себе его с головней в руке, глаза точно у пьяного дикаря-индейца – он хотел убить ее, кровную свою сестру, у которой ни друга, ни заступника на всем белом свете!
– Салли! Слышишь ты меня?
Она решила молчать, как ночью с Джинни. В жизни так уж устроено: когда люди знают твои чувства, они на тебя всегда могут повлиять.
Вдруг она вспомнила про яблоки на чердаке и обрадовалась. Какое-то время можно будет питаться яблоками. Так что идти готовить завтрак ее ничто не вынуждает. От радости она даже забыла свое решение помалкивать. И крикнула в ответ:
– Мне есть не хочется, Джеймс! – Она подождет, пока он выйдет из дому в коровник или куда там ему нужно утром по хозяйству, а тогда спустится, сварит себе яйцо в мешочек и поджарит тосты. – Сегодня что-то не хочется!
Ясно? Вот то-то. Она представила себе, как он стоит там за дверью, трет длинный, заросший подбородок, седые мохнатые брови вздернуты, глаза смотрят в пол.
– Все-таки тебе придется выйти раньше или позже. Хотя бы по нужде, – сказал он наконец.
Об этом она тоже думала. Придется, это верно. И желательно раньше, а не позже. Можно будет сходить в уборную, пока он занят по хозяйству, но все остальное время… Тут ее взгляд – а она шарила глазами по комнате, подыскивая, что бы такое ответить, – остановился на старом умывальнике у двери, ведущей на чердак, и она поняла, что победа за ней. Там внутри, внизу под стопкой тряпок и полотенец, лежит старое судно Арии, а сверху на умывальнике, возле деревянной лирообразной вешалки для полотенец, выглядывает из-за керосиновой лампы почти что непочатая коробка бумажных салфеток. Он хотел войны? Войну он и получит. Теперь она может выдержать любую осаду!
– Все равно, Джеймс, мне что-то не хочется есть! – торжествующе отозвалась она.
Опять минуту длилось молчание. Она прислушивалась, не дыша, улыбаясь.
– Ну, будь я проклят, – сказал он больше дверной ручке, чем ей. И на этот раз она услышала его удаляющиеся шаги, сено-солома, сено-солома, ать-два, неторопливо, по коридору, мимо ванной и вниз по лестнице на кухню.
– Ну, разрази меня гром! – произнес Джеймс Пейдж, когда спустился на кухню. Кот испуганно шмыгнул прочь. Ишь, старая, затеяла тут в игрушки играть, а все равно, как есть, так есть, рассуждал он. Он готов согласиться, что по справедливости дом столько же ее, сколько его, Джинни верно сказала, – хотя не у всякого на его месте достало бы великодушия это признать. Документы-то выправлены на его имя. Так что по закону у нее за душой, кроме одежки, ничегошеньки нету. Ну, да ладно уж. Закон законом, а справедливость справедливостью. И он признает за нею некоторое, так сказать, моральное право. Но ведь и у него тоже есть права. Что же она воображает, будто может отнять у него дом и, как эти дармоеды чертовы на пособиях, валяться целый день в постели, точно свинья в луже? Ну, это мы еще посмотрим!
– Он еще нам заплатит, Горас, вот увидишь, – шепотом посулилась она, хотя рядом, конечно, никого не было. Ее муж уже двадцать лет как умер, ровно двадцать лет исполнится в канун Дня всех святых. Умер от разрыва сердца. С ним в комнате кто-то был, но успел уйти до того, как она вошла.
Автомобиль племянницы все еще ворчал под окнами, но сама Вирджиния уже была в доме: старуха слышала голоса. Странно, подумала она, что Вирджиния оставила мотор включенным и жжет бензин по шестьдесят центов галлон, но она тут же вспомнила, что иногда, если выключить мотор, машина потом не заводится. В прошлое воскресенье, когда они заехали после церкви (это Салли была в церкви, а не они; Льюис – атеист), им добрых два часа пришлось биться с мотором, пока заработал. Не машина, а какой-то ужас, старый «шевроле» с четырьмя дверцами (у них с Горасом были «бьюики»). Но ведь Вирджиния и ее муж бедны. Муж Вирджинии, Льюис Хикс, – туп и нерадив, так по крайней мере считала Салли Эббот, но она его за это не осуждала: в конце-то концов, в этой стране каждый волен жить по-своему. У него имелась совсем незначительная, но все же примесь индейской крови. Его пра-пра-пра-прадед был метис, это хорошо известно. Льюис в школе не пошел дальше восьмого класса, да и теперь исполнял разную мелкую работу: кому крыльцо покрасить, починить старый насос, перекрыть дранкой крышу амбара или дровяного сарая, вставить сетку в окна или зимние рамы, а зимой – посадить на клей старинную раму для картины или переплести заново тростниковую мебель. Когда-то, уж много лет тому назад, когда она открыла антикварную торговлю, он и ей немного помогал. Этот их «шевроле», сизый, с коричневыми заплатами, он просто опасен для жизни, она лично на нем ездить отказывалась. Появляться в нем на проезжей улице, да за это штрафовать надо! Корпус проржавел до дыр, ногу просунуть можно, левая передняя фара уже много месяцев как разбита, сзади кто-то примял им багажник, и крышка держится на проволоке.
Салли стояла и двумя руками скручивала в жгут платок, словно выжимала после стирки, – непонятно было, о чем это они так долго разговаривают, Джеймс и Вирджиния. Давно пора отвезти Дикки домой спать, ведь завтра в школу. Она, сама не зная зачем, подхватила со столика книжку и подошла вплотную к высокой узкой двери в коридор – к той самой, что Джеймс запер (в комнате были еще две двери: одна в чулан, другая, за кроватью, открывалась на чердачную лестницу), может быть, удастся расслышать, что они говорят. Но ничего не было слышно. Даже приложившись здоровым ухом к филенке, она улавливала только невнятное бормотанье да тонкую дрожь древесины – верно, обычный домашний полуночный разговор, она, конечно, пересказывает ему сплетни, которые принесла со своего собрания, а он разве ввернет иногда словцо-другое, чтобы она подольше не уходила, как всякий старый отец, а на полу перед камином или же на пухлой плюшевой кушетке свернулся калачиком и спит маленький Дикки, прижимая к себе одноглазого плюшевого калеку-пса.
Салли ясно представляла себе сейчас племянницу Вирджинию, как она стоит, вся в гриме: румяна, губная помада, накладные черные ресницы, сухие увядшие крашеные волосы взбиты надо лбом высокой золотой волной, в пальцах сигарета – нервы у нее никуда не годятся, да и как же иначе: вырасти у такого полоумного дурака-отца, да еще брат у нее, бедняжка, покончил с собой, а потом выйти за этого Льюиса! – ногти бордовые, того же оттенка, что и помада, не точно повторяющая очертания губ, – помадный след, в полоску, как отпечаток пальца, останется и на фильтре ее сигареты. Вирджиния недурна – для женщины тридцати восьми лет. По счастью, ей досталась не узкая, продолговатая голова Пейджей, а круглая, широкая, как у матери, Джеймсовой жены Арии, и такой же двойной подбородок. Джинни всегда была хорошая девочка и выросла хорошая, в свою простушку-мать, покойницу. Блэкмерская кровь. Джеймс Пейдж явно еще не признался ей, что упился до безобразия и горящей головней загнал родную восьмидесятилетнюю сестру в ее спальню, да и запер, будто сумасшедшую. Уж Вирджиния сказала бы ему кое-что, если бы узнала об этом. Видно, старый осел еще не собрался с духом. А ведь небось сделает вид, будто гордится своим поступком – может, он даже и впрямь гордится, кто его знает. Он всегда, что ни сделает, тут же и признавался, с самых первых дней, как научился говорить. Честность свою доказывал. Она опять прижала ухо к двери. Внизу по-прежнему тихо бормотали. Она отвела голову, выпрямилась, поджала губы с досадой, рассеянно шлепая книжкой по левой ладони и думая о мести.
В комнате пахло яблоками. У него их двенадцать бушелей хранится на чердаке, там зимой холодно, но не слишком. Теперь-то ей не до запахов, но вообще-то яблочный дух ей нравится, она даже иной раз открывала на ночь чердачную дверь, чтобы он по узкой деревянной лесенке стекал к ней в комнату и окружал ее постель. Он напоминал ей детство, прошедшее в этом же доме. Здесь была тогда комната Джеймса. А она спала внизу, в комнатке позади кладовки. Пол в доме, сбитый из широких сосновых половиц, уже и тогда был немного покатый, ночью вся мебель норовила съехать в одну сторону. И старая дубовая конторка и большой книжный шкаф стояли здесь же, только книги были другие – эти бог весть откуда взялись, может быть, после Джеймсовой тещи остались: «Путешествия по частной жизни великих людей», «Домашняя энциклопедия», «Новая фармакопея», «Блайтдейлский роман» Натаниеля Готорна, «Выучка злых собак» и с десяток растрепанных религиозных песенников. Темно-серые часы тогда красовались внизу, на каминной полке, и бой у них еще работал.
Она спохватилась, что все еще держит в руке ту книжку, подумала: вот странно-то. И покачала головой. Может быть, почитать еще немного? На темно-серых часах было уже без двадцати час, но спать ей, как ни удивительно, не хотелось нисколько. Наверно, у нее открылось второе дыхание; а может быть, все дело в том, что она вообще теперь спала очень мало, так только, сама себя обманывала: положит голову на подушку, глаза закроет, мысли плывут – чем не сон. Да, она прочитает еще две-три страницы, решила она. Она ведь не ребенок, какая-то дурацкая книжка ее не развратит. И неизвестно еще, что лучше, если разобраться: книга, которую читаешь с улыбкой, пусть в ней и встречаются не подлежащие упоминанию всякие там постельные дела и самоубийства, или же написанные чеканной прозой разные мрачные суждения и жуткие пророчества, которые на поверку все равно чушь собачья. «Покажи мне, Горас Эббот, книгу, – строго потребовала она, – чтобы в ней содержались проникновения в глубины человеческой души, неизвестные восьмидесятилетней женщине!» Призрак помалкивал. Вот то-то. Сейчас она устроится под одеялом, а милый Горас может на нее не смотреть.
Старуха успела сделать только один шаг к своей кровати, и тут внизу послышался шум. С выражением злобной, можно даже сказать, маниакальной радости на лице она метнулась обратно к двери и приникла ухом к филенке.
Но раз в жизни случилось так, что старуха неверно угадала душевное состояние брата. Дело в том, что старик именно хотел рассказать дочери, как он поступил с сестрой, и несколько раз наводил на это разговор, но так почему-то и не сумел, а простоял пень пнем и, когда дочка поднялась и взяла на руки Дикки, чтобы отнести в машину, решил, что и бог с ним. Вот каким образом вышло, что рассказал Джинни о его поступке внучек Дикки. Она несла мальчика к машине, ноги у него болтались, бледные веки были опущены, под локтем зажат многострадальный Нюх.
– Ну, как поживает мой хороший малыш? – задала Джинни вопрос, который повторяла каждый вечер с тех пор, как они его усыновили и привезли домой. И он, как всегда, промычал в ответ и потерся щекой об ее волосы. Впереди них в темноте, где кончался освещенный, осыпанный листьями газон, урчал и лязгал серый «шевроле» с разбитой фарой, извергая клубы выхлопов такой ядовитой густоты, что казалось: позади него тлеет куча палых листьев. Как раз когда старик уже не мог их услышать, мальчик сказал:
– Дедушка гнал тетю Салли по лестнице палкой.
Вирджиния Хикс встала как вкопанная, рот у нее приоткрылся, глаза расширились, и с выражением горестным и бесконечно усталым она откинула голову, чтобы заглянуть в лицо сына. Но ей видно было только ухо и часть шеи. Не то чтобы с сомнением, а с горьким недоумением Джинни переспросила:
– Палкой?
Дикки кивнул.
– Головешкой из камина. И запер в спальне.
Джинни, прижимая мальчика, обернулась и посмотрела на отца полными слез глазами.
– Папа, ну как же так?
Она увидела, как старик выпрямил спину, выпятил длинный подбородок, готовясь, как обычно, к воинственной обороне. И одновременно почувствовала, как у нее на руках испуганно встрепенулся Дикки – теперь ему влетит от деда, слишком поздно догадалась она. Мальчик и старик заговорили одновременно. Отец сердито крикнул:
– Она давно напрашивалась! И первая начала!
А Дикки попросил:
– Мама, я хочу подождать в машине.
– Нельзя тебе ждать в машине, – резко ответила она. – Отравишься газом. – И пошла с ребенком на руках обратно к дому.
– Ты, Джинни, не суйся не в свое дело, – надменно и в то же время жалобно сказал ей отец, встав грудью на пороге, хотя и он и она знали, что он все равно не выдержит, пропустит. – Мы с твоей теткой Салли сами разберемся, а больше никого это не касается.
– Господи боже мой, – только и произнесла она, идя прямо на него и бессознательно используя Дикки в качестве щита, и старик попятился с порога. Она прошла прямо в гостиную, опустила Дикки на кушетку, рассеянно сунула ему под голову атласную подушку, подала Нюха и решительными шагами вышла обратно к отцу. Он по-прежнему стоял у порога кухни, насупившись, горбоносый и совершенно сумасшедший, и держал входную дверь распахнутой. Джинни плотно закрыла за собой дверь в гостиную. – Что, черт возьми, тут происходит? – спросила она.
– Здесь мой дом, – ответил ей отец. – Ежели Салли не по нраву, как я здесь живу, пусть сделает милость выкатывается.
– Это ваш родительский дом. – Джинни тряхнула головой и уставила руки в боки. – У нее на него столько же прав, как и у тебя.
– Вот и неправда! – Возмущение в его голосе прозвучало тверже, потому что тут-то двух мнений быть не могло. – Мне его оставили, и я всю жизнь в нем прожил!
– И напрасно его тебе оставили. – Она повысила голос. – Несправедливо, сам знаешь. Почему одному ребенку – все, а другому – ничего?
– Салли была богатая. С этим зубным врачом своим, – по-детски ехидно сказал он.
– Ну пусть была. Да теперь-то нет, верно? Если б они знали, что он умрет молодым и тетя Салли на столько лет его переживет, они бы оставили дом вам обоим. По справедливости.
– По справедливости так, да по закону эдак, – пробормотал он уже менее самоуверенно.
– Как не стыдно! – обрушилась на него дочь. Он чуть-чуть приподнял плечи, собрал в трубочку широкий тонкогубый рот, повел глазами вправо и влево, будто загнанный в угол кролик; и при виде всего этого, как она ни возмущалась, сердце ее наполнилось жалостью к старому безумцу. Он был не из тех, кто стоит на своем против очевидности, а в вопросе о правах она его полностью опровергла, это они оба понимали. Он вдруг спохватился, что держит дверь открытой, напускает в дом октябрь.
– Ступай отопри ее, отец, – сказала Джинни. У нее дергался мускул на правой щеке, и она вдруг изумленно заметила, что точно такой же мускул дергается и у него. От этого у нее почему-то больно сжалось сердце. Ей захотелось заплакать, захотелось обхватить его руками, как бывало когда-то в детстве. Господи, подумала она, как все ужасно в жизни. Слезы наполнили ей глаза. И еще она подумала: куда же это, черт возьми, подевались мои сигареты?
Он скрестил на груди руки, большими пальцами внутрь, а остальными четырьмя прикрывая локти, – пальцы были корявые, негнущиеся, пальцы фермера с раздутыми артритными суставами, в царапинах и ссадинах, один палец обрублен ниже ногтя: не поладили с соломорезкой. А ведь Джинни еще помнила, как у него волосы были не белоснежные, а коричневые, будто гуталин. Он стоял и молчал, плотно сжав губы и устремив чуть косящие глаза не в лицо ей, а куда-то в сторону, на желтую стену. Мог бы так простоять хоть целый год, если бы только захотел.
– Отец, – повторила она строже, – ступай выпусти ее.
– Нет уж! – ответил он и решительно вперил в нее глаза. – Да потом, она небось спит.
Он повернулся, решительно прошел через кухню, звонко топая железными подковками башмаков, и вынул из буфета стакан. Подняв, придирчиво осмотрел на свет, будто опасался, что тетя Салли могла оставить его грязным, хотя опрятнее нее не было на свете хозяйки, и он это отлично знал. Потом, со стаканом, подошел к холодильнику, достал льда из голубой пластмассовой коробки и, наконец, поднес стакан со льдом к высокому угловому шкафику, где у него хранилось виски.
– Тебе не кажется, что с тебя на сегодня хватит? – спросила она.
Он вздернул голову и посмотрел на дочь искоса, кипя негодованием.
– За весь вечер один стакан я выпил, и больше ни полглотка, понятно?
И это, она знала, была правда. Во-первых, он в своей жизни не сказал слова лжи, а во-вторых, много пить было не в его привычках: он прошел один раз через это и бросил. Она, поджав губы, смотрела, как он наливает виски, разбавляет водой. Интересно, который час, думала она, и где, черт возьми, мои сигареты? Она помнила, что последний раз держала их в руках, когда шла поднимать Дикки, чтобы отнести его в машину. Словно въявь, увидела, как кладет пачку на каминную полку. Ни слова не говоря, она открыла дверь и прошла в гостиную. Дикки крепко спал. Она протянула руку за сигаретами. В это время зазвонил телефон. Это Льюис, подумала она. О господи.
– Тебя! – крикнул отец из кухни.
Телефон стоял на расстрелянном телевизоре. Она вытряхнула из пачки сигарету и подняла трубку.
– Алло! – Она вытащила спичку и торопясь чиркнула. На спичечной этикетке была картинка «Бостонское чаепитие». Всюду это двухсотлетие, куда ни посмотришь. Совсем, что ли, рехнулись люди? – Алло? – повторила она в трубку. Руки у нее дрожали.
– Это ты, Джинни? – спросил Льюис сонным, растерянным голосом, словно это она ему позвонила, а не он ей.
– Привет, Льюис.
Она торопливо затянулась. Подумала: благодарю бога за сигареты; потом, вспомнив про отца и тетю Салли, еще: благодарю бога за рак! Негромко, чтобы не разбудить Дикки, она сказала:
– Милый, я еще здесь, у отца. У них вышла маленькая неприятность, и я…
– Я тебя плохо слышу! – крикнул Льюис.
– У них тут вышла неприятность, – повторила она громче.
– Неприятность?
– Ничего серьезного. Отец и тетя Салли…
Она не договорила, по спине у нее вдруг пробежал холодок. В чем дело, осозналось не сразу: во дворе заглох мотор машины.
– Джинни! Ты меня слушаешь?
Она глубоко затянулась сигаретой.
– Да. Я тебя слушаю.
– Джинни! Твой автомобиль заглох! – крикнул отец из кухни.
Она сжала левый кулак и возвела глаза к потолку.
Льюис спрашивал:
– С тобой ничего не случилось, Джинни? – И не то чтобы в осуждение, к осуждению он был неспособен, а словно бы сообщая новость, быть может для нее небезынтересную, сказал: – Уже полвторого ночи.
– Да, я знаю, – ответила она. – Милый, я буду дома, как только смогу. А ты ложись и спи.
– Дикки не болен?
– Нет, нет, Дикки в порядке. Ты спи спокойно.
– Ладно, душа моя, – сказал Льюис. – Ты там долго не задерживайся. – Это не было, разумеется, приказом, он приказывать не умел никому, даже своим собакам. Просто добрый совет. – Так спокойной ночи, душа моя.
– Да, да, спокойной ночи, милый.
Она опустила трубку и заметила, что Дикки открыл глаза и смотрит на нее.
– Ты спи, – распорядилась она, указывая на него пальцем. Он тут же зажмурился.
Вернувшись на кухню к отцу, Джинни сказала:
– Ну что, отец, ты будешь отпирать дверь или мне это сделать?
– Видать, тебе придется, больше некому.
Он поджал губы и заглядывал в стакан, разбалтывая лед. Не бог весть что, но все-таки больше, чем она надеялась.
– Где ключ? – спросила она.
– Должно быть, в пепельнице на телевизоре, – ответил он. – Где всегда.
Она пошла, взяла ключ и, вернувшись в кухню, подошла к двери на лестницу. Но на пороге задержалась, оглянулась на отца и спросила:
– Что она, по-твоему, сделала такого ужасного?
– Болтала, – ответил он.
– Болтала, – как эхо повторила она. И замолчала выжидательно, слушая шорох часов над плитой.
– Наговорила много такого, что негоже слушать малому дитяти.
Он отпил глоток виски. Стакан он держал неловко, локоть наружу, будто пил из ковша.
– А если к примеру?
– Неинтересно вспоминать.
– Мне было бы интересно, – сказала Джинни, вздернув брови. Она подбросила и поймала ключ той же рукой, где у нее была пачка сигарет. Но ей был знаком этот его упрямый, самоуверенный вид. Судный день наступит и пройдет, а он все так же будет стоять, будто сноп на ветру, и не прибавит больше ни слова.
– Можно лошадь силком подвести к воде, но пить ее на заставишь, – сказал он.
– Лошадь – или мула, – вздохнула она и поднялась по лестнице. Она отперла замок, повернула и потянула ручку, потом толкнула дверь от себя. Ничего не получилось. Дверь была заперта изнутри на задвижку.
– Тетя Салли, – тихо позвала она.
Никакого ответа.
Она подумала немного, потом легонько стукнула в дверь. Прислушалась, повернув голову.
– Тетя Салли! – позвала снова.
– Я сплю, – послышалось из комнаты.
– Тетя Салли, ты не спишь, ты же разговариваешь.
– Я разговариваю во сне.
Джинни еще подождала. Ничего. Потом опять позвала:
– Тетя Салли! У тебя свет горит. Мне видно из-под двери.
И опять постояла, повернув голову, прислушиваясь, как воробей. Как будто бы за дверью скрипнула половица, а так – ничего.
– Оба вы помешанные, – сказала Джинни.
Никто не отозвался.
Она чуть было снова не заперла дверь, но все-таки передумала и сказала:
– Ну хорошо. Сиди там и дуйся. Надумаешь выйти, имей в виду, что дверь отперта.
Прождала еще полминуты, но старуха не пожелала ответить, и тогда она прошла дальше по коридору, зашла ненадолго в ванную, потом спустилась обратно в кухню. Отца там уже не было. Она пошла в гостиную и хотела было положить ключ обратно в пепельницу, но передумала и сунула к себе в карман, а то еще, чего доброго, старик снова вздумает запереть дверь, – хотя, если уж он что затеял, этим его не остановишь, он может и гвоздем забить. С него вполне станется.
– Отец! – позвала она.
– Я уже лег, – отозвался он.
Он спал в комнате за гостиной, в годы ее детства там гладили белье. Она прошла мимо спящего на кушетке Дикки, повернула ручку, приоткрыла дверь и заглянула к отцу. У него было темно.
– Долго тебе лежать не придется, если я не смогу завести машину, – сказала она.
– Не сможешь завести машину, тогда ступай переночуй у тети Салли, – с язвительным смешком ответил он.
– Как бы не так, черт возьми. Ты мне тогда лошадей заложишь.
– Не забудь свет погасить!
Они оба услышали, как наверху тетя Салли спустила воду в уборной.
Но машина неизвестно почему завелась со второй попытки. Джинни вернулась в дом за Дикки, выключила свет, задвинула камин экраном – отец никогда им не пользовался, зря, мол, тепло пропадает, – перенесла ребенка с игрушкой в машину и уехала домой.
Старуха у себя в комнате слышала, как она отъезжала, и улыбалась злорадно, ну в точности как ведьма из телепередачи – об этом сходстве она сама знала и ничего не имела против, отнюдь! Сколько лет старалась быть доброй христианкой, как положено, честь по чести, а много ль ей это дало? Телевизор с выбитым нутром да кривую бедную спаленку, куда она работницу бы не поместила, если бы все еще была хозяйкой в своем доме; в этой комнате, чуть только ветер посильнее, сквозняки гуляют – даже двери дрожат, и вообще такой вредный воздух, что ее бальзамин в зеленом керамическом горшочке – он у нее дома рос, можно сказать, сам по себе, а тут, вот пожалуйста, почти засох, и, что она с ним ни делает, проку чуть. Нет уж, она будет читать этот дешевый романчик, и наплевать ей, что о ней подумают.
Она открыла книжку на том месте, где остановилась, закрыла глаза – ну только на одну минуточку – и сразу же заснула.
Было утро, когда она проснулась, и Джеймс стучал в дверь и звал ее. В окне была гора, телесно-розовая в лучах рассвета. Воздух в комнате холодил горло. Пахло зимой.
– Ты собираешься вставать завтракать? – спрашивал Джеймс. А подразумевалось, она знала: собираешься вставать и готовить ему завтрак? Ха! Пока она у него не поселилась за стряпуху и домоправительницу, он постоянно болел из-за того, что плохо питался: все только жареное, и никаких овощей, мучился запорами дни и ночи, так и ходил, перегнувшись в пояснице, разогнуться не мог от резей. Она снова представила себе его с головней в руке, глаза точно у пьяного дикаря-индейца – он хотел убить ее, кровную свою сестру, у которой ни друга, ни заступника на всем белом свете!
– Салли! Слышишь ты меня?
Она решила молчать, как ночью с Джинни. В жизни так уж устроено: когда люди знают твои чувства, они на тебя всегда могут повлиять.
Вдруг она вспомнила про яблоки на чердаке и обрадовалась. Какое-то время можно будет питаться яблоками. Так что идти готовить завтрак ее ничто не вынуждает. От радости она даже забыла свое решение помалкивать. И крикнула в ответ:
– Мне есть не хочется, Джеймс! – Она подождет, пока он выйдет из дому в коровник или куда там ему нужно утром по хозяйству, а тогда спустится, сварит себе яйцо в мешочек и поджарит тосты. – Сегодня что-то не хочется!
Ясно? Вот то-то. Она представила себе, как он стоит там за дверью, трет длинный, заросший подбородок, седые мохнатые брови вздернуты, глаза смотрят в пол.
– Все-таки тебе придется выйти раньше или позже. Хотя бы по нужде, – сказал он наконец.
Об этом она тоже думала. Придется, это верно. И желательно раньше, а не позже. Можно будет сходить в уборную, пока он занят по хозяйству, но все остальное время… Тут ее взгляд – а она шарила глазами по комнате, подыскивая, что бы такое ответить, – остановился на старом умывальнике у двери, ведущей на чердак, и она поняла, что победа за ней. Там внутри, внизу под стопкой тряпок и полотенец, лежит старое судно Арии, а сверху на умывальнике, возле деревянной лирообразной вешалки для полотенец, выглядывает из-за керосиновой лампы почти что непочатая коробка бумажных салфеток. Он хотел войны? Войну он и получит. Теперь она может выдержать любую осаду!
– Все равно, Джеймс, мне что-то не хочется есть! – торжествующе отозвалась она.
Опять минуту длилось молчание. Она прислушивалась, не дыша, улыбаясь.
– Ну, будь я проклят, – сказал он больше дверной ручке, чем ей. И на этот раз она услышала его удаляющиеся шаги, сено-солома, сено-солома, ать-два, неторопливо, по коридору, мимо ванной и вниз по лестнице на кухню.
– Ну, разрази меня гром! – произнес Джеймс Пейдж, когда спустился на кухню. Кот испуганно шмыгнул прочь. Ишь, старая, затеяла тут в игрушки играть, а все равно, как есть, так есть, рассуждал он. Он готов согласиться, что по справедливости дом столько же ее, сколько его, Джинни верно сказала, – хотя не у всякого на его месте достало бы великодушия это признать. Документы-то выправлены на его имя. Так что по закону у нее за душой, кроме одежки, ничегошеньки нету. Ну, да ладно уж. Закон законом, а справедливость справедливостью. И он признает за нею некоторое, так сказать, моральное право. Но ведь и у него тоже есть права. Что же она воображает, будто может отнять у него дом и, как эти дармоеды чертовы на пособиях, валяться целый день в постели, точно свинья в луже? Ну, это мы еще посмотрим!