– Вам плохо? Ну вы и горазды… Плохо?
   Нет, блин, хорошо, не видно разве? Смотрит, ждет. Хочет, чтобы ответил? Какой это язык и почему я его знаю? Очень знакомый язык. Вот только сил говорить нет. Что-то, кажется, и дышать сил тоже нет…
   – Тахикардия под двести… Так, вы, двое, – быстро сюда носилки. Сейчас поднимем в палату. Лифт работает?
   – Вроде утром работал один.
   – Хорошо. Сейчас же в палату, и кардиолога срочно. Надежда Ивановна, срочно – это значит прямо сейчас, а не когда он соизволит дообедать. Все, марш-марш!
   Только бы не упасть. Как можно упасть, когда сидишь? Да запросто.
   – Молодой человек, вы меня понимаете?
   Разговор тет-а-тет. Хорошо, надо все равно попробовать вспомнить язык, верно? Говорить удобнее, когда видишь собеседника, но выбирать не приходится. А еще удобнее говорить, когда есть чем дышать.
   – Да…
   Язык не слушается.
   – Хорошо. Не волнуйтесь, сейчас мы вам поможем. Сядьте пока что поудобней, дышите глубже. Лечь не хотите?
   Хочу?.. Я сейчас, кажется, и в самом деле лягу, хочу я этого или не хочу. Подхватил, смотри-ка. Да, лежа лучше… только голова, предательница, кружится, и в глазах темно. А вот дышать стало полегче немного…
   – Скажите, как вас зовут?
   Меня?.. Вот это фокус… как же меня… Господи, конечно же…
   – Ит. Биэнн Соградо Ит… но я не помню…
   – Ничего, это ничего. Потом все вспомните. Сейчас будет лучше, потерпите немного. Ага, вот они. Ребятки, не трясите лишнего, но быстренько.
   Лязг, шум, гулкий коридор, шаги, плавно раскачивающийся мир; солнечные прямоугольники на паркетном полу, под странным углом, и потолок словно наизнанку, снова шаги, почти неразличимые голоса… звяканье, стук стекла о металл, запах – спирт? Похоже… Болезненный укол куда-то в предплечье, шипенье – сжатый воздух?.. Что это?.. Вялость, слабость, силуэты плывут, растекаются, меркнут…
* * *
   …что…
   Кристально-прозрачное.
   Теперь все – кристально-прозрачное, я вспомнил.
   Меня зовут…
   Меня зовут Биэнн Соградо Ит, мне двести тридцать пять лет, я работаю агентом в мобильном подразделении Официальной Службы, локация подразделения – Орин.
   Я являюсь представителем двух рас, рауф и людей, у меня совмещенный геном. Практически всю свою жизнь, за исключением самого ее начала, я считал себя в большей степени гермо, нежели человеком, но работал и с одной расой, и с другой.
   У меня была постоянная тройственная семья. Двое гермо, мы – и наш муж. Вторая семья являлась браком по договору. У меня был сын.
   А здесь я оказался потому…
   Потому что…
   …что…
   Потому что умер Фэб.
* * *
   В голове – сумятица, полная. Растерянность и сумятица. Первые дни Ит вообще ничего не понимал, и слава богу, что его не трогали. Большую часть дня он лежал в полусне-полуоцепенении и пытался как-то собраться с силами, но мысли разбегались в разные стороны, и, едва начав о чем-то думать, он оказывался один на один с растерянностью и страхом. Снова и снова накатывала, словно волны, боль от страшной потери, которая, как ему казалось, была буквально вчера, а оказывается, прошло больше года, и теперь…
   Совершенно ничего не понятно.
   Ладно, попробуем мыслить логически.
   Сначала…
   Не получается сначала. Потому что начала нет.
   А не все ли равно, если вдуматься?
   Действительно, все равно. Потому что на самом деле действительно больше ничего нет. И уже не будет. Была семья. Был Фэб, которого они оба очень любили. Была Орбели-Син. Был Фэб-младший. Был дом Фэба, дом Орбели. Была работа. Была спокойная уверенность в собственном завтра.
   И в одночасье ничего не стало.
   Нет, не совсем так. Не в одночасье, конечно. Фэб был стар, более чем стар, и умер он…
   Он умер просто от старости, стараясь держаться до последнего.
   Умер в своем родном доме, у них двоих на руках.
   А потом…
   Потом рыжий сделал что-то… или сказал что-то… проблема в том, что я помню, что именно он сказал, но это причиняет такую боль, что сознание, кажется, блокирует эти слова автоматически. Полностью.
   И в тот момент я понял, что нет больше ничего.
   Ни дома.
   Ни семьи.
   Ни, видимо, даже работы, потому что работать с ним рядом после этих слов просто не получится и…
   И я что-то сделал.
   Что-то сделал, и в результате оказался… где-то.
   Непосредственно – здесь.
   Не знаю, что такое это здесь.
   Впрочем, все равно.
* * *
   Федор Васильевич приходил ежедневно, но обычно совсем ненадолго. Вежливо здоровался, бегло осматривал, делал какие-то пометки в маленьком, переплетенном в линялую кожу блокнотике. Пожилой сухощавый человек, всегда гладко выбрит, подтянут, отстраненно доброжелателен. Всегда спрашивает, не нужно ли чего-нибудь.
   Нет, спасибо, ничего не нужно.
   Мне действительно ничего не нужно.
   Разве что понять, для чего вы меня спасли.
   Я не хотел, чтобы меня спасали. Я сделал все, чтобы меня не спасли. А вы взяли и для чего-то спасли – и вот я тут, в неизвестности, живой снаружи и мертвый изнутри.
   Зачем?
   – Ит, нам не нравится ваше состояние. Оно явно вызвано не травмой и не последствиями комы. Мы хотим помочь вам, понимаете?
   – Да, понимаю. Спасибо, мне ничего не надо. Все нормально.
   – Вы говорите это третью неделю. И ни разу за это время даже не вышли из палаты. Я полагаю, что происходящее с вами – последствия какой-то психологической проблемы. Вы не хотите поговорить об этом?
   – Нет.
   – Молодой человек, я бы все-таки попросил вас…
   – Я не молодой и не человек. Я как минимум впятеро вас старше. То, что я выгляжу подобным образом, обусловлено только тем, что я – больше чем наполовину рауф пола гермо. Я уже говорил вам об этом, и…
   – Вы только не волнуйтесь и простите меня, пожалуйста. Мне почему-то кажется, что, если вы расскажете, в чем проблема, вам станет легче.
   Вот тут вы, Федор Васильевич, сильно ошибаетесь. Легче мне не станет. Рассказать, конечно, можно, это не изменит ничего и ни на что не повлияет. А мне станет, наверное, еще тяжелее… так мне и надо, впрочем.
   – Я не вижу в этом смысла. Вы все равно не поймете большую часть того, что я буду объяснять. И много слов просто не переводится на русский язык.
   – Но все же давайте хотя бы попробуем.
   Федор Васильевич исподволь внимательно поглядывал на собеседника. Прогресс, прогресс. Впервые за все время удалось немного разговорить. Ни в коем случае нельзя дать ему сорваться в пике, надо дотащить любой ценой до результата – столько информации, и если упустить, то все пойдет прахом. Он знает. Он невероятно много знает, и терять этого… человека… ни в коем случае нельзя. Психологи сначала посоветовали выжидательную тактику, но она ничего не дала. Сейчас – родилась версия чуть-чуть сменить линию поведения, вывести на разговор. И он вышел. Не отвернулся молча к стене, как делал две с половиной недели, а пошел на контакт.
   Хорошо.
   – Может быть, вы будете спрашивать? – Сам предложил. Ну надо же!..
   – Давайте попробуем вопросы. Для начала – вы сказали, что у вас была семья. И у вас был муж. Как вы себя назвали?
   – Гермо. Это пол. Наша раса имеет три пола.
   – И у вас был муж?
   – Да.
   – Подождите. Вы – гомосексуалист? У нас это не возбраняется, но некоторые, знаете ли…
   – Нет, я не гомосексуалист. Для нашей расы это невозможно по физиологическим причинам. Я – гермо. Гермо – это мужчина и женщина одновременно.
   – Средний род?
   – Нет. Два рода в одном. По отношению к мужчине нашей расы я – женщина, по отношению к женщине – мужчина.
   – Но вы также сказали, что у вас есть и человеческие гены?
   – Да. Это мужские гены. С человеческой точки зрения я – мужчина.
   – Давайте тогда придерживаться все-таки человеческой точки зрения, мне так проще, – предложил Федор Васильевич. – Итак, у вас была семья. Если я правильно понимаю, произошло что-то, из-за чего она прекратила свое существование?
   – Да. Умер Фэб, наш общий муж.
   – Почему это произошло?
   – Просто от старости. Он не хотел умирать, но…
* * *
   Смерть ходила по дому, а они ходили, как тени, за нею следом. Ходили и видели то силуэт в окне, то отблеск на полу, то ощущали движение воздуха или что-то еще, для чего не существовало слов.
   Ходили по очереди, кто-то один сидел рядом с кроватью Фэба, сидел и слушал, а потом его прогонял второй, и теперь уже тот, кто сидел, продолжал свое бесконечное странствие.
   – Милые, дорогие мои, не надо… – просил Фэб. – Мне очень горько покидать вас, но я слишком устал, чтобы остаться… Вы столько сделали для меня, вы пришли ко мне, когда я думал, что жизнь моя кончена, и подарили мне новую… я так благодарен вам… но что в мире есть вечного…
   Они были единственными, указанными в его завещании. Единственными, кто имел право принять его смерть. Никого больше он не позволил позвать – ни сына, ни их жену… Принимать смерть имеет право только тот, кто любит… и кто способен это выдержать.
   Ит сидел рядом, держа Фэба за руку, а по другую сторону кровати точно так же сидел, сжав другую безвольную белую руку, Скрипач. Ит молчал, говорить не было сил. Молчал, удерживая холодеющую ладонь в своей и всем телом слушая волшебный, неземной запах; запах, который был Фэб, который за двести лет стал не просто родным, нет, он стал символом дома, он был любовь, и вера, и утренний чай за общим столом, и прощание перед долгой дорогой. Светлый, прозрачный, чуть горьковатый запах весенних трав, каких-то цветов, дикого меда и моря… «твоя голова сама достраивает эту картинку»… в моей голове живет этот запах, пока жив Фэб, пока еще слышно его дыхание, и надо запомнить, удержать, сохранить…
   – Спасибо… – еле слышно выдохнул Фэб.
   И…
   И мир стал рассыпаться на части.
   Запах, который был главным символом всего, вообще всего на этом свете, стал уходить, истончаться, меркнуть. Скрипач по другую сторону кровати сполз на пол и, удерживая в своих ладонях мертвую руку, беззвучно рыдал, давясь слезами, задыхаясь, а он, Ит, сидел неподвижно, не в силах справиться с дикой болью внутри, которая поднималась и поднималась, все выше, выше, захлестывая его существо и безжалостно разрушая все, чем он до этого был.
   …они похоронили Фэба вечером, сами. Рядом с могилой его первой жены, Гиры, появилась вторая. Скрипач откуда-то привез такой же длинный камень, и они вдвоем выжгли на нем – «Фэб».
   И вернулись в дом.
   И дом впервые встретил их холодной звенящей пустотой, в которой не было жизни.
   Ит прошел в кухню, вытащил из шкафа бутылку, сделал большой глоток, потом, не глядя, сунул бутылку Скрипачу. Тот тоже отпил, брякнул бутылку на стол. Вытащил из соседнего шкафа вторую, поставил рядом с первой. Света они не зажигали. Ни одному из них просто не пришло это в голову.
   Кажется, они пили всю эту бесконечную ночь.
   Пили и снова бродили по пустому, мертвому дому.
   Рассвет застал Ита рядом с могилой. Он осознал, что лежит на земле, у самого камня, и изо всех сил впивается в эту землю окостеневшими пальцами.
   Шаги.
   – Что ты здесь делаешь?
   В голосе – какая-то странная неприязнь и отчуждение.
   – Я не могу…
   – Ты не можешь? Ты думаешь, я могу?
   – Ты там, а я здесь…
   – Чего ты этим хочешь сейчас добиться? Ты его не вернешь. И никто его не вернет.
   Никто его не вернет…
   – Не могу…
   – А о других ты подумал?
   – О ком?
   – Хотя бы обо мне! Или о Син! Или о младшем! Ты не можешь?! Отлично! Тогда возьми лопату и выкопай его – вдруг полегчает!
   Шорох по траве, удаляющиеся шаги.
   Возьми и… что?.. Вот, оказывается, как? Ты меня ненавидишь? За то, что я любил его так же, как тебя, как всех вас, – ты меня ненавидишь?
   Значит, мне нечего тут больше делать.
   Мне тут не место.
   Мне нигде не место.
   Дальше он, кажется, все-таки поцеловал камень – или нет, этого в памяти не осталось. Осталось другое – ощущение одиночества, полного и абсолютного, когда на боль от смерти накладывается боль предательства, многократно усиливая ее, умножая, увеличивая.
   И…
   Я что-то сделал.
   Кажется, я отошел в сторону, чтобы не повредить случайно оба камня.
   Отошел и…
   Я ударил. По себе. Через Сеть. Я хотел только одного – чтобы меня больше нигде не было и чтобы не было этой боли. Она оказалась больше, чем я сам, и я не мог этого вынести… кажется, сейчас тоже не могу.
   Дальше я ничего не помню.
   Простите.
* * *
   – Что такое Сеть? Ит, вы уже упоминали о ней, но до сих пор ни разу не уточнили: что вы вкладываете в это понятие?
   – Это ментально-энергетическое построение… извините, я не хочу говорить.
   – Хорошо, тогда на сегодня все. Один момент, вернее вопрос. Простой, он не относится к… вашей трагедии. Сумеете ответить или лучше завтра?
   – Попробую.
   – Через неделю я буду выступать с докладом по вашему случаю. Тут, в нашем же институте, ехать никуда не надо. Вы согласитесь присутствовать?
   – Это обязательно?
   – Желательно. Работа, которую мы проделали, нуждается в…
   – Можете не продолжать. Если для вас это принципиально, я постараюсь… там быть. Если людей будет не очень много. Мне тяжело… когда много людей, думаю, вы понимаете почему.
   – Нет-нет, что вы! Человек двадцать, ну тридцать – для большой аудитории это капля, там будет почти пустой зал.
   – Я приду. А можно встречный вопрос?
   – Конечно же!
   – Зачем я вам нужен?
   Растерянность. Впервые – самая настоящая растерянность. Он не понял вопрос?
   – Простите, но я несколько…
   – Для чего я вам понадобился? Я умирал, но вы с какой-то целью стали лечить меня. Обычно это делается все-таки не просто так, особенно в мирах, подобных вашему.
   – Эээ… Ит, я не знаю, какие у вас порядки, но у нас есть такое понятие, как оказание помощи. Не имеет значения, о ком идет речь – о госте, таком, как вы, или о любом другом человеке. Если есть возможность, то…
   – Когда я был… в коме, я слышал обрывки разговоров. Из них я сделал вывод, что мне в какой-то степени повезло, если это можно так назвать. Я сейчас был с вами откровенен и теперь прошу быть откровенным со мной.
   – Ну, в таком случае… понимаете ли, само по себе такое явление, как гости, у нас распространено достаточно широко. В одной только России находится около полутора тысяч действующих точек выхода. И за год появляется от сотни до полутора сотен гостей. Но они не выживают. Ни один не выжил за все это время… кроме вас. Мы не знаем природу этого явления, не знаем, откуда они к нам приходят, мы пытаемся изучать, но дело в том, что…
   – Погодите. Вы хотите сказать, что…
   – Да. Именно так. Вы – первый выживший, и поэтому, если, конечно, вас не затруднит… мы были бы рады любой информации, но если вы против… Вы спросили, зачем вы нам нужны, но меня гораздо больше волнует, зачем мы нужны вам, Ит?
   – Мне?
   Так, теперь, кажется, моя очередь растеряться.
   – Я не знаю.
   – Ладно, думаю, что на сегодня все. Отдыхайте. И очень вас прошу, поужинайте. В вашем нынешнем состоянии нельзя есть один раз в день, вам просто не из чего будет восстанавливаться.
   – Спасибо за заботу, но я, с вашего позволения, все-таки сам решу, хочется мне есть или нет.
   – Не могу вам это позволить. Вот когда вы перестанете находиться под опекой нашего отдела, творите, что хотите. А сейчас – выполняйте назначения.
   Наверное, это смешно.
   Только смеяться не хочется.
   Потому что все равно.
* * *
   – …вероятность его потерять. В то же время, свободу волеизъявления никто не отменял. Если он выпрыгнет из окна, мы ему в этом помешать все равно не сумеем.
   – Не думаю. В какой-то степени, возможно, религиозен. Это очень тяжело – когда жить не хочется, а самоубийство – смертельный грех. Может быть, как-то сменить обстановку? Дать провожатого, пустить в город? Новые впечатления и все прочее…
   – Если он согласится. Хотя, знаете, на докладе он вел себя образцово. Какая-то вроде бы даже военная выучка чувствовалась. Собрался, подтянулся… отлично и подробно отвечал, вежливо, объемно. Даже нашим самым отъявленным идиотам, которые ничего умнее не придумали спросить, не инопланетянин ли он.
   – И что ответил? Знаете, коллега, мне жаль, что меня не было, – но конференция, сами понимаете…
   – Он совершенно спокойно ответил, что именно так и есть, а потом добавил, что спрашивающий с его точки зрения – тоже в некотором смысле инопланетянин. Еще один момент мне очень понравился. Прежде чем начать давать ответы, он поблагодарил наш отдел – за то, что сделали для него. За помощь. Такое ощущение, что он… знаете, это похоже то ли действительно на военную, то ли на дипломатическую службу, но он служил, точно служил. Светлая голова, ясный, логичный ум. Конечно, ему большого труда стоило собраться с силами для этого доклада, да и потом он почти сутки просидел в палате, взаперти, видимо, приходил в себя. Но сам факт…
   – Коллега, я считаю, что нужно в город. Сначала с провожатым, который поможет разобраться, потом можно и самостоятельно. У нас тут не тюрьма, а он не узник, согласитесь. Создается впечатление, что мы его насильно тут удерживаем.
   – Да Господь с вами, конечно же, нет!.. – Негодование и легкое возмущение в голосе. – За здоровьем, разумеется, какое-то время следить обязательно придется, но это вовсе не означает, что…
   Какого черта они затеяли этот разговор прямо под моей дверью?
   Нарочно?
   Им надо, чтобы я это все слышал?
   Как меня хвалят, как говорят, что я совершенно свободен, как предлагают что-то…
   Взрослые, умные, доброжелательные люди, вы никак не поймете, что тюрьма у меня внутри; такая крепкая, что никто ни при каких условиях не способен сокрушить этих стен.
   Оставьте мне мою тюрьму.
   Если вы хотите, чтобы я пошел в город, я пойду.
   Но тюрьмы моей вы не трогайте.
   Потому что в самом сердце этой тюрьмы сейчас сижу настоящий я и держу в своей руке руку еще живого Фэба. Фэба, который единственный во всей Вселенной меня любил, принимая с первой секунды встречи таким, какой я есть, и со смертью которого умерла добрая и лучшая часть меня.
* * *
   – Федор Васильевич, я хотел попросить об одном одолжении.
   – Внимательнейшим образом вас слушаю.
   – Я живу тут уже месяц просто так. Мне… мне неприятно, что я задаром ем свой хлеб и ничего не делаю. Я не привык, мне это чуждо, и для меня это против правил. Скажите, я могу получить какую-нибудь работу, не требующую квалификации?
   – По-моему, вам еще рано, Ит. Вы недостаточно окрепли. Вы были в городе?
   – В городе я был, он замечательный, но я не могу больше бездельничать.
   – Ит, повторю, вы еще не в том состоянии, чтобы…
   – Я так не думаю. Если я буду продолжать торчать целый день в палате, я сойду с ума. Вы хотите, чтобы я был в пределах досягаемости, верно?
   – Верно.
   – Вот и подскажите мне, чем я могу заняться, не имея ни одного нужного навыка, но в пределах института.
   – Ит, я бы попросил…
   – Или вы подскажете, или я сделаю это сам. Да, у меня нет натурализации, но для некоторых видов работ она не требуется.
   – Ой, прекратите вы! Сделаю я вам натурализацию, это не проблема, при моих-то связях. Но почему бы вам все-таки не долечиться нормально?
   – На риторические вопросы отвечать сложно. Пожалуйста, дайте мне работу.

02

   Москва, НИИ БВФЖ
   Грузчики
 
   Вместо шестнадцатого этажа – первый. Вместо палаты – комната в общежитии. Только одно он попросил: чтобы разрешили пользоваться душем для лаборантов, внизу было все-таки слишком грязно, и с горячей водой чуть ли не каждый день случались перебои.
   Койка поначалу досталась неудачная, у самой двери, на проходе. Потом он понял – это сделали нарочно, проверить, какая будет реакция. Реакции не оказалось никакой – Ит безропотно сложил в тумбочку свои вещи (всех вещей – кружка, ложка, три книжки, запасное белье и майка со штанами на смену), вежливо поздоровался, взял одну из книг… и замолчал.
   Вечером того же дня заглянул Федор Васильевич и слегка напинал грузчикам, чтобы не трогали нового. Народ оказался на удивление с понятием.
   – Не, ну, Васильич, ну мы ж понимаем…
   – Не «мы понимаем», а чтобы не трогали. Работать он сам захотел, но у нас для него работы оказалось – одно другого хуже. Или в архив, пыль нюхать, или в лабораторию, с химикатами, или к вам. Я выбрал, чтобы сюда. Не он, а я, учтите. Тут он хотя бы на воздухе будет.
   – Васильич, мы поняли, не боись. Проставляться не заставим, темную не устроим. Да и откуда ему наши порядки-то знать, если гость…
   – В общем, рассчитываю на вашу сознательность, товарищи дорогие. Учтите, навещать его буду часто, первое время каждый день. И давайте ему пока полегче что-нибудь. А то мешок с картошкой, уж простите, больше его весит. Пусть оправится немного.
   – Да не вопрос. Васильич, ты бы нам тогда, что ли, того… спиртику, что ли, подогнал бы, а?
   – Подгоню. Ради такого дела – подгоню.
   – А он сам-то… того? Употребляет?
   – Кажется, нет. Я этим вопросом не интересовался. Вы, кстати, по возможности его с собой приглашайте, что ли. В кино по вечерам, как сами пойдете, еще куда.
   – Ох, Васильич, малохольный он с нами по кинам-то ходить. Пусть лучше тут сидит, целее будет. А то у нас кино бывает, которое с правой руки в левый глаз напрямую показывают. Особенно если в пиво кто забодяжит димедрол.
   – Тогда не зовите. Хорошо, будет вам спирт… Не переспрашивай, Володя. Будет.
* * *
   Работа делилась по дням. Был «хавкин день», был «стекляшкин день», был «крыскин день».
   В «хавкин день» привозили еду, и тут грузчикам, конечно, предстояло попотеть. На всю Котельническую высотку было шесть столовых и три буфета. Две столовые – академические, повыше классом и этажами, три – для персонала, в «крыльях» и в «централе», и одна – для обслуги, в дальней части левого крыла, в ней же кормили и грузчиков. Хавку, или, проще, еду, подвозил всегда один и тот же обшарпанный старый речной трамвай, воняющий соляркой так, что вблизи его глаза начинали слезиться. Час – разгрузка, часа два-три – растащить овощи, фрукты и мясо по столовым. Вечером трамвай приходил снова, уже сверху реки, на этот раз он забрасывал сахар и крупы. «Хавкины» дни случались два, а то и три раза в неделю.
   В «стекляшкин день» привозили химическую посуду. Это был день легкий, простой, потому что ящик с пробирками и ящик с помидорами – это все-таки очень разные ящики. Приходила машина, которая везла посуду, реактивы, химикалии. Разгружали ее быстро, а дальше начиналась возня – какая лаборатория что заказала. Но и возня эта была не очень обременительная.
   Зато «крыскин день» всегда получался на редкость нервозным. В этот день привозили лабораторных животных, и обязательно что-нибудь, да случалось. То разбегались белые мыши (к слову сказать, в Котельнической высотке водились мыши очень оригинальных расцветок – некоторые из непойманных беглянок устраивали свою судьбу под ее крышей), то особо шустрая крыса успевала кусануть кого-нибудь за палец, а то и вовсе при погрузке чья-то умная голова умудрялась перепутать заказы, и вместо крыс с мышами приезжали, например, никому не нужные кролики или даже перепелки.
   В высотке квартировали сразу пять институтов, и место это, по общему мнению, считалось престижным и желанным. Попасть на работу в тот же БВФЖ было мечтой многих. Одиноких сразу ставили в очередь на комнату и давали хорошее общежитие. Семейным предоставляли временные квартирки, пусть маленькие, с общей кухней, но все-таки уже почти отдельные. Можно было выбить путевку куда-нибудь – и для себя, и для ребенка. Ведомственный сад, опять же, своя школа, подмосковный профилакторий. А для всяких мэнээсов – шикарная стартовая площадка, потому что после практики в БВФЖ можно было найти отличную работу – научная школа, там существовавшая, давно была признана чуть не во всем мире. Кажется, даже в Америке.
   Грузчиков, впрочем, это все мало касалось.
   Их занимали вопросы куда более простые.
   Вставали рано, в шесть утра, наскоро умывались, съедали в столовке по тарелке вчерашней овсянки или гречки, запивая жидким кофе, и шли встречать первый транспорт, который обычно приходил около семи утра. Чаще всего это была почта в немалом количестве или пресса. Разгрузив, разбредались по своим делам до обеда – после него как раз прибывал основной транспорт. В интервале с двух до четырех приходил или трамвайчик с продуктами, или машина с посудой, или машина с животными. Если день оказывался «стекляшкин» или «крыскин», после разгрузки грузчики были уже свободны и уходили – шляться по городу, отдыхать, развлекаться. Если «хавкин» – делились на группы, одна оставалась до вечера, ждать обратно трамвайчик, другая опять же шла в город.
   Даже Иту, даже после почти полуторалетней комы такая работа показалась совсем уж необременительной. Делать было, если разобраться, нечего. Но он, приученный с детства к пунктуальности и аккуратности, и тут сумел устроить все с максимальным дискомфортом для себя. Есть правила? Отлично. Можно их просто соблюдать. Несмотря на то, что они, по сути дела, идиотские.
   Машину или речной трамвай предписывалось ждать на дебаркадере с двух до четырех часов, в самую жарищу, когда, казалось, даже птицы не летали. Конечно, ни один грузчик этого не делал – все прятались под прохладной сенью высотки и лениво выдвигались только тогда, когда трамвайчик начинал отчаянно орать, возвещая о своем прибытии.
   Все.
   Только не Ит.
   В два часа дня, после обеда, во время которого он выпивал пару стаканов компота, но не ел практически ничего, Ит выходил на улицу, садился в уголке дебаркадера и принимался терпеливо ждать.