Страница:
Все это происходило не потому, конечно, что был апрель, не в силу каких-то природных законов, старинных традиций и не потому, что весна должна была быть обязательно; все это происходило потому, что все мы сильно устали, а у Марианны сильно болела голова.
Солнце неожиданно оттаяло. Оно свалило с себя облако, сидевшее башлыком на волосах, потянулось и расправило плечи.
Потом оттаяли деревья и птицы.
Вечер был большой и гулкий, и колоколоподобный.
Мы бродили в этом вечере, доходили до его конца и возвращались назад, перевязывая вечер улицами.
Говорить нужно было только о "Виктории" и о себе. Так как она знала о том, что я пишу балладу об электрифицированной розе и о рыцаре, то, естественно, считала меня достаточно осведомленным об этих предметах.
- Все мы, ненужноинакодумающие, суть двигатели внутреннего сгорания. Только мы не двигатели, а внутреннее сгорание. Мы - газ. Фу-фу! Ничего! Воздух...
Я возражал ей:
- Полноте, что вы, газ!.. Нечего сказать - газ!.. Максимка-сапожник... Что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо! А что за силища!
- О да, вы правы, - это Мертвые души.
Мы рассмеялись.
- Зачем вы пишете балладу?
- Я не пишу балладу, мой друг, но, конечно, можно бы написать балладу. И думаю даже, что это необходимо сделать. Писать, наверное, обо всем нужно. Даже необходимо обо всем писать. А самое главное? Самое главное, мой друг, это интонация, с которой вы говорите о пустяках. В интонации могут быть рассуждения о звездных судьбах. А писать можно о наволочках.
Но она не соглашалась.
Она во что бы то ни стало хотела знать, о чем стал бы писать я, если бы чужой кусочек сердца, хоть самый маленький кусочек (сентиментальна и мила была она необыкновенно), попал бы в мое собственное сердце, как сорвавшийся в неудержимо быстром вращении куб (и все это рисовалось маленькой варежкой, сделанной из куска огромного медведя) врывается в тело стакана в превосходной композиции Цадкина.
- О чем?
- Не знаю. Вероятно, о суждениях аббата Куаньяра. Или написал бы: плыло облако. Оно действительно было в штанах. И с земли это казалось дурным знаком. Как затмение в Слове об Игоре. На облако выпустили целую стаю разъяренных аэропланов и они, разумеется, тотчас же разорвали и облако, и штаны. И все это побросали на стоящих на улице женщин. И зарифмовал бы: облако - обморок, штанах - Штейнах, женщины - военщины.
Но она хотела серьезного ответа. И было очень трудно убедить ее в том, что я не шучу. Тогда она расстроилась.
Потом она безошибочно спросила:
- Хотите, я расскажу вам про Александра Николаевича?
Я знал, что это очень важно и что этот рассказ неминуемо должен привести к серьезному разговору.
Знал я также о том, что это довольно тривиальная и одновременно довольно редкая в наш век история влюбленного учителя. Но она обещала быть откровенной, и все это могло стать в доста-точной мере занимательным.
- Но мама об этом, кажется, только догадывается.
Это было предупреждением. Я серьезно поднял правую руку. Она осталась очень довольна.
- Итак, во-первых, согласитесь с тем, что это очень лестно. Он совершенно взрослый и, кроме того, может быть, даже способный человек. Конечно, мне это нравилось. Вам это тоже нравится. Вот, пожалуйста, откровенна я до грубости. Боже мой! Что бы сказала мама?! Ужасно! Но все равно. Слушайте дальше. Во-вторых, он сделал меня значительно старше. Из девочки я превратилась в девушку благодаря ему. Произошло это не потому, конечно, что он меня развивал (слово из неприличных кино-фильм), а потому, что в его присутствии я считала себя обязанной быть взрослой. Я становилась кокеткой и предчувствовала всякие любовные утехи. (Так Веселов-ский переводит Боккаччо). И сейчас тоже только предчувствую. (Боже мой! Что я ему говорю...) Слышите, это почти предупреждение. Вот видите - я же обещала быть циничной. Потом он сказал мне про это. Про что - про это?
"В этой теме личной и мелкой, перепетой не раз и не пять, он кружил поэтической белкой и будет кружиться опять". Но я действительно плохо понимала, чего нужно этому женатому учите-лю. По правде сказать, я не думаю, чтобы ему действительно что-нибудь было нужно. В классе он спрашивал: образ большевика по роману Фадеева. Я прекрасно знала, что влюбленный женатый учитель - это отвратительно, но, знаете, мне показалось все это не очень серьезным. А об утехах, по правде сказать, мне не пришло тогда в голову. Только маме не говорите, а то она запретит мне бегать глядеть Форнарину. Вам не скучно?.. В моем голосе, очевидно, чувствуются опыт и размы-шления. Никакого опыта. А тогда даже и размышлений не было. Тогда я была полуграмотной девчонкой и едва-едва только начинала читать Гамсуна. Вы наверное не стали бы водиться со мной. Так вот - размышлений не было. Опыта тоже. Об утехах мне действительно не пришло в голову. И вообще, все это было только лестно. Влюблена я - увы - еще ни разу не была (а тем более в учителя). Аркадий, слышите, я еще ни разу не была влюблена. Не знаю, что чувствовала я к Александру Николаевичу. Вероятно, для того, чтобы сравнивать, нужно полюбить два раза.
Темно было поразительно. Неба не было. Был светлый шар вокруг нас радиусом в метр. Шар передвигался вместе с нами и от дыхания становился то несколько больше, то сжимался.
Я уже знал о том, что сегодня я скажу этой умной, очень красивой девушке о том, что я люблю ее манеру разговаривать, всегда тревожиться, говорить в телефонную трубку "ни-и" и низким оранжевым контральто просить: "Не обижайте Марианну, ну пожалуйста".
Потом, когда мы были уже очень далеко от дома, я растерянно догадался о том, что другая умная и красивая девушка меня действительно любит, и восхищенно вспомнил марианнину утреннюю прогулку и "лейку", висевшую на плече.
Шар сильно затягивался. И только редкий фонарь растягивал его упругие стенки и глядел на нас выпуклым и глупым глазом. Но если бы фонарей было много, мы наверное стеснялись бы друг друга.
Радиус шара был один метр.
Парафраз из "Про это" мне показался восхитительным.
Но сказать ей о том, как дороги стали мне ее манера смотреть картины, набирать телефонный номер, держать в руке плеть, которая стелила по полу передние лапы и уши большой зеленой овчарки, - я никак не мог.
Тогда я подумал и очень коротко рассказал Марианне про войну Алой и Белой Розы: сначала Ричард Йоркский не имел успеха. Потом ему удалось захватить в плен герцога Сомерсета. Но Генрих вскоре освободил пленника. При Сент-Эльбенсе было сражение. Убили Сомерсета. Генрих был ранен и попал в плен. Парламент обвинил Ричарда в измене. Граф Уоррик бежал в Кале. Герцог Йоркский потребовал корону. Разгневанная королева одержала блестящую победу при Уэкфильде. Ричарда все-таки казнили. Эдуард воевал с Маргаритой. Лорд Монтегю помешал Генриху получить престол. Маргарита бежала во Францию. Эдуард женился на Елизавете Уайдвилль.
Дальше я не стал рассказывать. Марианне очень нравился несчастный душевнобольной король Генрих. О любви я ничего не говорил. Очень хорошо было бы рассказать о сорок первом доже Энрико Дондоло. Но я не подумал и со вздохом начал рассказывать об одной красавице-актрисе, написавшей письмо Шоу, в котором была пикантная декларация ее прелестей и заявление о том, что она ищет его, человека удивительного и тонкого писателя, взаимности, в результате которой на свет непременно должен появиться чудесный отпрыск, усвоивший себе все удивите-льные качества родителей... Шутник Шоу написал красавице-актрисе о том, как тронуло и порадовало его это милое письмо, но как одновременно с этим оно посеяло в его душе тягостные сомнения по поводу того, сколь рационально используются упомянутые родительские качества в будущем чудесном ребенке, ибо ему казалась не исключенной грустная возможность Натуры распорядиться вопреки их желаниям, почему у бедного ребенка могут оказаться ум матери при несколько затейливой внешности отца. Затем он извинялся и благодарил.
Теперь мне стало несколько легче. Если бы я захотел, я мог бы рассказать и о себе. Но я вовремя поймал себя на том, что начинаю рассказывать о Пипине Коротком.
Все это было не в ее манере разговаривать, спорить с матерью и читать классические англий-ские стихи.
Потом я убежденно сказал ей:
- Писать можно о наволочках.
Потом помолчал и грустно показал Марианне, какие толстые стекла в моих очках. Но я непременно должен был что-нибудь рассказать, и мне стало еще более грустно, когда я напомнил Марианне Селина:
- Слова! Одни слова! Но даже и они не очень изменились. Так кое-где, два-три, маленьких...
- Хорошо бы завтра пойти смотреть Марке? Ненадолго. Только его одного. Знаете, Мариан-на, у вас, наверное, опять болит голова. У меня не болит. Впрочем, у меня тоже болит. Я очень люблю вас, Марианна.
АНЕКДОТ V
Он начинается с изложения некоторых соображений по истории античной и новых литератур. О том, как пишутся стихи, повести и рассказы. О фонетических эквивалентах семантике. Как Марианна искала панторифму к объяснению в любви. Пастораль.
Шел дождь. И лужи были так полны, что, казалось, если их не выльют, они растекутся и замочут скатерть.
- Вероятно, в классической литературе куда больше иронии, чем мы предполагаем. По-моему, слова Яго об Отелло и Дездемоне, изображающих животное о двух спинах, просто смешные слова, - весело сказал я.
Марианна молчала.
Я с тревогой заметил, что радиус шара стал еще меньше.
Потом она спросила, буду ли я писать поэму. Но меня она не слушала и рассказывала о том, что она ровно ничего не делает и что ей тоже не худо бы написать поэму. Мы постояли под дождем. Потом пошли дальше...
- Я не успеваю ничего делать. Как только я сажусь за стол и вижу голубоватый, как лезвие, отлив прохладной бумаги, в которой отражается скошенный циферблат, я уже думаю о том, что скоро надо кончать. Как мало я научилась! Как трудно извлекать хоть маленький опыт из уже сделанных вещей. Все сделанное мною - это все сделанное сначала. И сделанное раньше ничему меня не научило. Вероятно, поэтому я всегда похожа на свои голос, слова, жест и манеры. Хоро-шо, что всего этого у меня довольно много, и можно делать самые разнообразные картины. Но, знаете, неповторимых калейдоскопических изображений из этого все-таки не сделаешь. По неопытности я даже говорю лучше, чем пишу. А в детстве мама заставляла меня писать какие-то нелепые письма с описаниями и подробно заносить свои впечатления о виденном и прочитанном. Мама знала, что писатели должны сравнивать вещи. Однажды я разозлилась и сравнила облако с тортом. Мама была очень довольна.
Нет, не о любви.
Дождь разрыдался, как девочка, требовательно и громко. Он колотился о стекла и сползал, с дивана, судорожно передергиваясь на булыжниках. Прохожие пытались его успокоить. Откуда-то принесли стакан холодной воды. Но он дернулся, расплескал воду и раздраженно огрызнулся длинной кривой молнией.
Она помолчала. Потом тихо спросила:
- Теперь вы что-нибудь скажите. Пожалуйста.
- Я? О, извольте. Знаете, Марианна, по своей принципиальной сущности фонетическая система русского классического и в значительной степени и современного (даже хорошего) стиха глубоко натуралистична. - Я вспомнил о том, как смешон человек, серьезно оправляющий свой галстук, будучи подвешенным за ноги. Но потом подумал и добавил:
- В этом отношении поэты значительно отстали от лингвистов, давно оставивших праздную затею найти фонетические эквиваленты семантике!
Девушка опять присела на диван и теперь плакала тихо и сосредоточенно. Только молний было больше. Они наотмашь рубили небо, и было ясно, что девушка сердито и серьезно угрожает кому-то.
Марианна спросила:
- Вы действительно меня любите?
Я протер очки и, расстроенный, рассказал Марианне о том, как Галя вчера разлила на моем письменном столе чернила. Потом я сказал Марианне:
- Да. Я люблю вас. Я, наверное, очень люблю вас.
Мне, конечно, нужно было узнать, что же она думает обо всем этом, потому что я действи-тельно очень любил ее, но я был уверен, что об этом не следует спрашивать и что надо говорить только о серьезных вещах. Поэтому я сказал ей:
- Передайте привет вашей милой маме.
Потом подумал и рассказал, как чернила затекли под пишущую машинку и как я испачкал пальцы. Потом еще подумал и тихо сказал:
- Вот теперь вы все знаете, Марианна.
В трамвайную остановку с шумом падали дрожащие освещенные вагоны. Когда женщины с зонтами обходили нас, нам на плечи стекал почти весь тот дождь, который должен был замочить женщин под зонтами.
И вдруг я забыл о том, что нужно говорить только о главном, о том, что это неважно, и главное в том, что ее ответ уже ничего изменить не может, скороговоркой и торопливо спросил, выпадая из шара с двухметровым диаметром, натыкаясь на реку и вспомнив о том, как курит Аня, и что-то еще вспомнив и позабыв опять, быстро спросил, торопясь и растеряв слова по дороге к губам, языку и зубам:
- А вы, наверное, совсем не любите меня?
Я хотел спросить, любит ли она, но язык поскользнулся и вышла какая-то чепуха. Она, наверное, не поняла. Я хотел объяснить. Но, так как я совершенно не любил ее, было в сущности, совершенно не важно, поняла она или нет.
Она сказала:
- Нет, не знаю.
Я придумывал рифмы и невнимательно слушал ее. Потом она подумала и продолжала:
- Не знаю. Зачем вы сказали мне об этом?
Ветер помахал дымом и упал на мостовую. Марианна догадалась и остановилась. Потом сняла перчатку и потрогала дождь. Мы пошли дальше.
- Я не знаю. Но я люблю вас. Просто не знаю. Как я любила вас сегодня у Нади! Вы надоели всем: мой додыр, твой додыр, ваш додыр, их додыр. Мне очень понравилось. Черный костюм вам идет удивительно. Это совершенно ясно. Вот стихи ваши мне нравятся. А вы - я не знаю. По-моему - нет. Наверное, я не люблю вас. То-есть, я определенно не люблю вас! Что вы, Аркадий!
Потом она попросила проводить ее.
- Господи! Какой вы резкий. Скоро вы начнете переругиваться в трамвае. Как хороши тигры!
Потом я вспомнил и сказал:
- Марианна, я люблю вас.
Она рассмеялась:
- Это "Роман биржевого маклера".
Я тоже смеялся. Но любил я ее сильно и уже давно.
И я искренне пожалел о том, что Ван Донген не придумал для нее рамы. О, тогда я ездил бы в Эрмитаж глядеть на нее и делать пометки в записной книжке.
Девушка понемногу успокаивалась, но наверху, в небе, все еще тревожно зажигали спички и били об пол тяжелые стаканы.
АНЕКДОТ VI
Черновик чувств. В Анекдоте утверждается весьма критически встречаемое некоторыми физиками реалистами положение о том, что одно и то же тело в одно и то же время может иметь разные координаты.
Дверь троллейбуса быстро прожевала длинную складнУю очередь. Пятна на жирафе были похожи на отпечатки подошв чьего-то неверного и сбивчивого топтания на одном месте. Дернулся ветерок.
Потом прилег на тротуар, встревожив нахмурившиеся обрывки бумаг и окурки. Смеркалось.
Марианна была очаровательна. Мы пресерьезно говорили о взаимной склонности, опасливо спрягая глагол "любить" в прошедшем времени условного наклонения. Это, в сущности, ни к чему не обязывало. Но достаточно глаголу было обрести иные формы времени и наклонения, как улыбка, очень похожая на зайца в солнечный день, могла сползти с лица, как светлая весенняя перчатка.
Теперь стало очевидным, что думать мы можем только одинаково, что не можем мы делать разных вещей и что полюбить мы в состоянии только одно и то же. Больше я никого не любил. Потом были книги.
Троллейбус уехал. Остановка опустела. Болтался небольшой еще живой огрызок очереди. Мы пошли дальше. Тогда я подумал и начал рассказывать Марианне длинную историю о том, как граф Сен-Симон сочинил опальной г-же Сталь очаровательное письмо, в котором категорически объяв-лялись ее удивительные качества, столь выгодно отличающие писательницу от ее ординарных со-временниц. В post scriptum'e коротко извещалось о том, что он, граф, также обладает некоторыми не лишенными интереса достоинствами, и поэтому он, самый умный из подданных французского императора, предлагает ей, самой умной из подданных, руку, сердце и отцветающие лепестки геральдического древа. Испуганная писательница бежала к Бель-Ильским скалам, куда поспешил за нею эксцентрический граф. И только смехотворное вмешательство полицейских властей спасло бедную женщину от очаровательных ухаживаний утопического графа.
Марианна думала, что я тоже утопически люблю ее как самую умную, самую лучшую и удивительную из подданных.
Не надо было говорить таких легкомысленных слов: они всегда внушают подозрение, как правдивая тень, отбрасываемая самой посредственной ложью. Неясно было, когда я понял это. Но неяснее всего было то, почему я не любил Марианну. Так похожей на Ван Донгена была только Марианна. Только она так читала Пруста. И никто так не мог разговаривать по телефону, покупать цветы, поругивать Аню, уставать и надписывать книги.
Мы прошли уже несколько шагов, когда Марианна, вспомнив, узнала в двух белых кисточ-ках, длинной перчатке и мерцающих калошах, оставшихся позади, Нику Никель.
Ника сказала, что на футбол она не поедет, потому что гораздо важнее пойти на концерт для скрипки и фортепьяно. Но мы сказали, что непременно пойдем на футбол, и растерянно посмотре-ли на отражающие вечерний город маленькие закрытые калоши, в которых уходила неоновая реклама гастрономического магазина.
Я понимал, конечно, что мое соображение об идентичности литературных субъекта и объекта - вещь очень спорная и почти для всей старой литературы, вероятно, неверная. Но я придумал это не для историков изящной словесности, а для нескольких молодых писателей, которым не интересно писать книги, могущие понравиться всем. Марианна тоже очень хорошо знала, что нам с нею литература нужна только во имя ее самой. И что литература не должна помогать нам делать что-либо другое, потому что ничего другого нам делать не надо и мы не умеем ничего более делать.
Марианна была без калош. И толстое гумми ее туфель мягким пресс-папье промокало асфальт. Неоновая реклама не отражалась, а обводила ее следы.
Это было восхитительно. Боже мой, сколько было удивительных вещей, которые можно было в вихре, мотая головой, отмахиваясь руками и бегом, с наклоненным вперед туловищем, полюбить на всю жизнь и вспоминать встречу с женщиной в темной шляпе в маленькой золотистой зале французской экспозиции Старого Эрмитажа.
Истинные отличители счастья - только свидетели. Мы о нем лишь смутно догадывались потому, что были участниками. И сравнивать нам было не с чем.
Я рассказал про калоши с неоновым светом, про маленькую золотистую эрмитажную залу и про то, что через несколько дней я скажу ей о своей любви. Потом я поделился с Марианной пришедшей мне в голову мыслью, заключавшейся в том, что тогда, может быть, мы не сможем так великолепно вспомнить эти удивительные калоши, футбольный матч и концерт для фортепиано, и что несмотря на то, что я еще не люблю ее, лучше я скажу ей об этом сейчас, потому что никаких сомнений в том, что будет со мною через несколько дней, когда уже не будет неоновой рекламы, троллейбусной очереди и дождя, который она трогает пальцем, у меня нет.
Марианна согласилась. И тотчас же первый попавшийся на пути фонарь осветил мое тусклое признание, сделав сразу его выпуклым и светлым.
Все было так. Больше ничего не было.
Галя действительно пролила чернила.
Шар тоже был. Радиус - метр.
Фонарей не было.
"Роман биржевого маклера" был.
Были цитаты.
Был мост. И башмаки с нестоптанными каблуками.
АНЕКДОТ VII
Аркадий убеждается в том, как трудно такому партийному человеку, как он, любить Флобера, который, вероятно, действительно был реалистом, и девушку, на каждом шагу поражавшую его своей беспартийностью. В связи с этим отсутствием партийности, которая в избытке была, наряду с прочими качествами, у других знакомых Аркадия, он утверждается в мнении о том, как глубоко прав был Рафаэль, писавший волосы, плечи и колени Галатеи с различных женщин. Аркадий отлично знает, что любить так, как Рафаэль писал Галатею, он не может. Но ему очень хочется полюбить Марианнину мягкость, которая так раздражает его.
Таможенный чиновник просматривает чемоданы Марианны и Аркадия при отплытии на остров Цитеру. У Аркадия оказывается запрещенная литература. Происходит ряд неприятных разговоров, и ему долго не хотят возвратить паспорт.
Назавтра я пришел к Марианне.
Радостная, она быстро вышла ко мне, отобрала перчатки и долго топтала мою шляпу, упавшую под ноги.
У нее многоугольная и неудобная комната, и такая, точно в ней зараз несколько кусков из различных комнат. Больше всего было окон. Письменный стол отрастал от стены. За шелестящей листвой зеленых ширм раскинулась аккуратно подстриженная красная тахта. Сама Марианна в своей комнате всегда была цветным стеклом в окне, узором на ковре или оранжевым корешком в книжном шкафу.
Еще в передней появилось странное ощущение связанности рук. У меня был какой-то громоздкий пакет, завернутый в потрепавшиеся газеты, за которыми бог весть что скрывалось. Когда узел распаковали, там оказалось ровно никому не нужное очень большое и легкое одеяло.
Это, конечно, не было смущеньем. Я уже начал привыкать к этому дому. Но сегодня знали об этом, тяготившем меня свертке, присутствие которого необходимо было тщательно скрывать. Но я не знал, как можно скрыть такие огромные и неудобные вещи. Я понял, что скрыть мне ничего не удастся и решил сделать хозяек соучастницами.
Потом Евгения Иоаникиевна ушла.
Я спросил Марианну:
- Как вы думаете, мой друг, не провокация ли это?
Марианна улыбнулась.
- Наверное. Мама все знает. Вы ей очень нравитесь. И мне тоже нравитесь.
Я чувствовал себя просто влюбленным.
Становилось важным, что же она, наконец, думает обо всем этом. Она ничего от меня не скрывала, и я знал, что я нравлюсь ей. Я знал, что она, наверное, меня не любит; что она верит в то, что я говорю и пишу; знал, что она, вероятно, любит меня; знал, что многое, с чем она теперь соглашается, в глубине души чуждо ей совершенно. Но самого главного я не знал - чего не любит она. Я позабыл об этом, просто не предполагал, что это может понадобиться. К тому же, я думал, что мне вовсе не нужно знать, любит ли она меня. Я положительно не знал, что с этим можно делать. По-моему совершенно достаточно того, что я был влюблен, а она, в сущности, меня не очень интересовала.
Марианна придвинула к библиотеке стремянку и приглашающе показала на нее рукой. Я быстро поднялся к потолку по ребрам лестницы. Здесь были Шиллер, Тургенев и другие мертвые. Воскресение шло к земле. Я начал медленно спускаться. На уровне согнутой в локте руки стояли все писатели, которых могла любить Марианна от Алкея до Олеши и Селина.
(Примечание автора. Объективность повествования нудит меня к подробному перечислению и комментированию стоящих на Марианниной полке писателей. Однако я не могу этого сделать, потому что не собираюсь сразу всего рассказывать о своей героине и тем самым на этом закончить роман.)
На этой полке Марианна нацарапала гвоздем следующую сентенцию: "Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу, кто ты". Именно для того, чтобы о Марианне ее знакомые не могли узнать сразу все самое интересное и важное, она прицарапала другим гвоздем потоньше к вольтеровско-му обещанию еще несколько слов от себя: "Но здесь не все, что я читаю, и не все я читаю, что здесь".
Андре Жида Марианна еще не знала, но она обещала непременно полюбить его. Это очень серьезно готовилось в качестве будущего свадебного подарка. Я знал, что Жида я люблю так же, как и Марианну: не очень хорошо зная - за что. Меня занимают отнюдь не все вещи, которыми дорожит Марианна, и еще меньше - вещи, дорогие великому писателю. Партийности не было. Было восхищение. И разность потенциалов.
Марианна сказала:
- У нас будет общий письменный стол, и в верхнем ящике будут лежать наши письма. Обязательно вместе, мои и ваши. Туалетный столик тоже будет общий.
Потом она сказала:
- Это неправда, что я не люблю вас, Аркадий. Только я, наверное, не скажу вам об этом. И поспешила прибавить:
- Вы бы хоть почаще спрашивали меня. И уж, пожалуйста не догадывайтесь сами. Но что толку! Ведь вы ужасный человек. Конечно! Милый мой! Милый! Вас непременно, непременно посадят! Конечно, посадят. Господи! Сколько вы говорите лишнего! И с кем? С кем? С половыми о декадентах... Да и потом правы ли вы? Правы ли вы? Вот что!
Я не стал убеждать ее в своей правоте.
ИСТОРИЯ МАЛЕНЬКОЙ БЕЛИЧЬЕЙ МУФТЫ
Трамвай вдребезги разбил глубокую чашу вечера. Весенняя тишина впитывала звуки города и только изредка, раздавленная тяжелым троллейбусом, роняла, как губка, несколько звонких капель. Небо смешивалось с асфальтом. И в переулках пахло теплым, сладким, коричневым молоком.
У нее была положительная программа. Но несчастье ее было в том, что осуществить свою положительную программу она могла только на гладком месте. История Карфагена ее ужасала.
Площадь была похожа на мешок. И темно становилось потому, что мостовая, мотоциклетки, Марианна, Аня и я, фундаменты домов и панели спускались на дно, и у мешка слегка затягивалось горло.
На Моховой маленькая молодая женщина громко закричала и тотчас же начала что-то быстро рассказывать. Трамвай шел по Большой Никитской. Зимой у нее вот точно также пропали перчат-ки. Нет, не эти.
Солнце неожиданно оттаяло. Оно свалило с себя облако, сидевшее башлыком на волосах, потянулось и расправило плечи.
Потом оттаяли деревья и птицы.
Вечер был большой и гулкий, и колоколоподобный.
Мы бродили в этом вечере, доходили до его конца и возвращались назад, перевязывая вечер улицами.
Говорить нужно было только о "Виктории" и о себе. Так как она знала о том, что я пишу балладу об электрифицированной розе и о рыцаре, то, естественно, считала меня достаточно осведомленным об этих предметах.
- Все мы, ненужноинакодумающие, суть двигатели внутреннего сгорания. Только мы не двигатели, а внутреннее сгорание. Мы - газ. Фу-фу! Ничего! Воздух...
Я возражал ей:
- Полноте, что вы, газ!.. Нечего сказать - газ!.. Максимка-сапожник... Что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо! А что за силища!
- О да, вы правы, - это Мертвые души.
Мы рассмеялись.
- Зачем вы пишете балладу?
- Я не пишу балладу, мой друг, но, конечно, можно бы написать балладу. И думаю даже, что это необходимо сделать. Писать, наверное, обо всем нужно. Даже необходимо обо всем писать. А самое главное? Самое главное, мой друг, это интонация, с которой вы говорите о пустяках. В интонации могут быть рассуждения о звездных судьбах. А писать можно о наволочках.
Но она не соглашалась.
Она во что бы то ни стало хотела знать, о чем стал бы писать я, если бы чужой кусочек сердца, хоть самый маленький кусочек (сентиментальна и мила была она необыкновенно), попал бы в мое собственное сердце, как сорвавшийся в неудержимо быстром вращении куб (и все это рисовалось маленькой варежкой, сделанной из куска огромного медведя) врывается в тело стакана в превосходной композиции Цадкина.
- О чем?
- Не знаю. Вероятно, о суждениях аббата Куаньяра. Или написал бы: плыло облако. Оно действительно было в штанах. И с земли это казалось дурным знаком. Как затмение в Слове об Игоре. На облако выпустили целую стаю разъяренных аэропланов и они, разумеется, тотчас же разорвали и облако, и штаны. И все это побросали на стоящих на улице женщин. И зарифмовал бы: облако - обморок, штанах - Штейнах, женщины - военщины.
Но она хотела серьезного ответа. И было очень трудно убедить ее в том, что я не шучу. Тогда она расстроилась.
Потом она безошибочно спросила:
- Хотите, я расскажу вам про Александра Николаевича?
Я знал, что это очень важно и что этот рассказ неминуемо должен привести к серьезному разговору.
Знал я также о том, что это довольно тривиальная и одновременно довольно редкая в наш век история влюбленного учителя. Но она обещала быть откровенной, и все это могло стать в доста-точной мере занимательным.
- Но мама об этом, кажется, только догадывается.
Это было предупреждением. Я серьезно поднял правую руку. Она осталась очень довольна.
- Итак, во-первых, согласитесь с тем, что это очень лестно. Он совершенно взрослый и, кроме того, может быть, даже способный человек. Конечно, мне это нравилось. Вам это тоже нравится. Вот, пожалуйста, откровенна я до грубости. Боже мой! Что бы сказала мама?! Ужасно! Но все равно. Слушайте дальше. Во-вторых, он сделал меня значительно старше. Из девочки я превратилась в девушку благодаря ему. Произошло это не потому, конечно, что он меня развивал (слово из неприличных кино-фильм), а потому, что в его присутствии я считала себя обязанной быть взрослой. Я становилась кокеткой и предчувствовала всякие любовные утехи. (Так Веселов-ский переводит Боккаччо). И сейчас тоже только предчувствую. (Боже мой! Что я ему говорю...) Слышите, это почти предупреждение. Вот видите - я же обещала быть циничной. Потом он сказал мне про это. Про что - про это?
"В этой теме личной и мелкой, перепетой не раз и не пять, он кружил поэтической белкой и будет кружиться опять". Но я действительно плохо понимала, чего нужно этому женатому учите-лю. По правде сказать, я не думаю, чтобы ему действительно что-нибудь было нужно. В классе он спрашивал: образ большевика по роману Фадеева. Я прекрасно знала, что влюбленный женатый учитель - это отвратительно, но, знаете, мне показалось все это не очень серьезным. А об утехах, по правде сказать, мне не пришло тогда в голову. Только маме не говорите, а то она запретит мне бегать глядеть Форнарину. Вам не скучно?.. В моем голосе, очевидно, чувствуются опыт и размы-шления. Никакого опыта. А тогда даже и размышлений не было. Тогда я была полуграмотной девчонкой и едва-едва только начинала читать Гамсуна. Вы наверное не стали бы водиться со мной. Так вот - размышлений не было. Опыта тоже. Об утехах мне действительно не пришло в голову. И вообще, все это было только лестно. Влюблена я - увы - еще ни разу не была (а тем более в учителя). Аркадий, слышите, я еще ни разу не была влюблена. Не знаю, что чувствовала я к Александру Николаевичу. Вероятно, для того, чтобы сравнивать, нужно полюбить два раза.
Темно было поразительно. Неба не было. Был светлый шар вокруг нас радиусом в метр. Шар передвигался вместе с нами и от дыхания становился то несколько больше, то сжимался.
Я уже знал о том, что сегодня я скажу этой умной, очень красивой девушке о том, что я люблю ее манеру разговаривать, всегда тревожиться, говорить в телефонную трубку "ни-и" и низким оранжевым контральто просить: "Не обижайте Марианну, ну пожалуйста".
Потом, когда мы были уже очень далеко от дома, я растерянно догадался о том, что другая умная и красивая девушка меня действительно любит, и восхищенно вспомнил марианнину утреннюю прогулку и "лейку", висевшую на плече.
Шар сильно затягивался. И только редкий фонарь растягивал его упругие стенки и глядел на нас выпуклым и глупым глазом. Но если бы фонарей было много, мы наверное стеснялись бы друг друга.
Радиус шара был один метр.
Парафраз из "Про это" мне показался восхитительным.
Но сказать ей о том, как дороги стали мне ее манера смотреть картины, набирать телефонный номер, держать в руке плеть, которая стелила по полу передние лапы и уши большой зеленой овчарки, - я никак не мог.
Тогда я подумал и очень коротко рассказал Марианне про войну Алой и Белой Розы: сначала Ричард Йоркский не имел успеха. Потом ему удалось захватить в плен герцога Сомерсета. Но Генрих вскоре освободил пленника. При Сент-Эльбенсе было сражение. Убили Сомерсета. Генрих был ранен и попал в плен. Парламент обвинил Ричарда в измене. Граф Уоррик бежал в Кале. Герцог Йоркский потребовал корону. Разгневанная королева одержала блестящую победу при Уэкфильде. Ричарда все-таки казнили. Эдуард воевал с Маргаритой. Лорд Монтегю помешал Генриху получить престол. Маргарита бежала во Францию. Эдуард женился на Елизавете Уайдвилль.
Дальше я не стал рассказывать. Марианне очень нравился несчастный душевнобольной король Генрих. О любви я ничего не говорил. Очень хорошо было бы рассказать о сорок первом доже Энрико Дондоло. Но я не подумал и со вздохом начал рассказывать об одной красавице-актрисе, написавшей письмо Шоу, в котором была пикантная декларация ее прелестей и заявление о том, что она ищет его, человека удивительного и тонкого писателя, взаимности, в результате которой на свет непременно должен появиться чудесный отпрыск, усвоивший себе все удивите-льные качества родителей... Шутник Шоу написал красавице-актрисе о том, как тронуло и порадовало его это милое письмо, но как одновременно с этим оно посеяло в его душе тягостные сомнения по поводу того, сколь рационально используются упомянутые родительские качества в будущем чудесном ребенке, ибо ему казалась не исключенной грустная возможность Натуры распорядиться вопреки их желаниям, почему у бедного ребенка могут оказаться ум матери при несколько затейливой внешности отца. Затем он извинялся и благодарил.
Теперь мне стало несколько легче. Если бы я захотел, я мог бы рассказать и о себе. Но я вовремя поймал себя на том, что начинаю рассказывать о Пипине Коротком.
Все это было не в ее манере разговаривать, спорить с матерью и читать классические англий-ские стихи.
Потом я убежденно сказал ей:
- Писать можно о наволочках.
Потом помолчал и грустно показал Марианне, какие толстые стекла в моих очках. Но я непременно должен был что-нибудь рассказать, и мне стало еще более грустно, когда я напомнил Марианне Селина:
- Слова! Одни слова! Но даже и они не очень изменились. Так кое-где, два-три, маленьких...
- Хорошо бы завтра пойти смотреть Марке? Ненадолго. Только его одного. Знаете, Мариан-на, у вас, наверное, опять болит голова. У меня не болит. Впрочем, у меня тоже болит. Я очень люблю вас, Марианна.
АНЕКДОТ V
Он начинается с изложения некоторых соображений по истории античной и новых литератур. О том, как пишутся стихи, повести и рассказы. О фонетических эквивалентах семантике. Как Марианна искала панторифму к объяснению в любви. Пастораль.
Шел дождь. И лужи были так полны, что, казалось, если их не выльют, они растекутся и замочут скатерть.
- Вероятно, в классической литературе куда больше иронии, чем мы предполагаем. По-моему, слова Яго об Отелло и Дездемоне, изображающих животное о двух спинах, просто смешные слова, - весело сказал я.
Марианна молчала.
Я с тревогой заметил, что радиус шара стал еще меньше.
Потом она спросила, буду ли я писать поэму. Но меня она не слушала и рассказывала о том, что она ровно ничего не делает и что ей тоже не худо бы написать поэму. Мы постояли под дождем. Потом пошли дальше...
- Я не успеваю ничего делать. Как только я сажусь за стол и вижу голубоватый, как лезвие, отлив прохладной бумаги, в которой отражается скошенный циферблат, я уже думаю о том, что скоро надо кончать. Как мало я научилась! Как трудно извлекать хоть маленький опыт из уже сделанных вещей. Все сделанное мною - это все сделанное сначала. И сделанное раньше ничему меня не научило. Вероятно, поэтому я всегда похожа на свои голос, слова, жест и манеры. Хоро-шо, что всего этого у меня довольно много, и можно делать самые разнообразные картины. Но, знаете, неповторимых калейдоскопических изображений из этого все-таки не сделаешь. По неопытности я даже говорю лучше, чем пишу. А в детстве мама заставляла меня писать какие-то нелепые письма с описаниями и подробно заносить свои впечатления о виденном и прочитанном. Мама знала, что писатели должны сравнивать вещи. Однажды я разозлилась и сравнила облако с тортом. Мама была очень довольна.
Нет, не о любви.
Дождь разрыдался, как девочка, требовательно и громко. Он колотился о стекла и сползал, с дивана, судорожно передергиваясь на булыжниках. Прохожие пытались его успокоить. Откуда-то принесли стакан холодной воды. Но он дернулся, расплескал воду и раздраженно огрызнулся длинной кривой молнией.
Она помолчала. Потом тихо спросила:
- Теперь вы что-нибудь скажите. Пожалуйста.
- Я? О, извольте. Знаете, Марианна, по своей принципиальной сущности фонетическая система русского классического и в значительной степени и современного (даже хорошего) стиха глубоко натуралистична. - Я вспомнил о том, как смешон человек, серьезно оправляющий свой галстук, будучи подвешенным за ноги. Но потом подумал и добавил:
- В этом отношении поэты значительно отстали от лингвистов, давно оставивших праздную затею найти фонетические эквиваленты семантике!
Девушка опять присела на диван и теперь плакала тихо и сосредоточенно. Только молний было больше. Они наотмашь рубили небо, и было ясно, что девушка сердито и серьезно угрожает кому-то.
Марианна спросила:
- Вы действительно меня любите?
Я протер очки и, расстроенный, рассказал Марианне о том, как Галя вчера разлила на моем письменном столе чернила. Потом я сказал Марианне:
- Да. Я люблю вас. Я, наверное, очень люблю вас.
Мне, конечно, нужно было узнать, что же она думает обо всем этом, потому что я действи-тельно очень любил ее, но я был уверен, что об этом не следует спрашивать и что надо говорить только о серьезных вещах. Поэтому я сказал ей:
- Передайте привет вашей милой маме.
Потом подумал и рассказал, как чернила затекли под пишущую машинку и как я испачкал пальцы. Потом еще подумал и тихо сказал:
- Вот теперь вы все знаете, Марианна.
В трамвайную остановку с шумом падали дрожащие освещенные вагоны. Когда женщины с зонтами обходили нас, нам на плечи стекал почти весь тот дождь, который должен был замочить женщин под зонтами.
И вдруг я забыл о том, что нужно говорить только о главном, о том, что это неважно, и главное в том, что ее ответ уже ничего изменить не может, скороговоркой и торопливо спросил, выпадая из шара с двухметровым диаметром, натыкаясь на реку и вспомнив о том, как курит Аня, и что-то еще вспомнив и позабыв опять, быстро спросил, торопясь и растеряв слова по дороге к губам, языку и зубам:
- А вы, наверное, совсем не любите меня?
Я хотел спросить, любит ли она, но язык поскользнулся и вышла какая-то чепуха. Она, наверное, не поняла. Я хотел объяснить. Но, так как я совершенно не любил ее, было в сущности, совершенно не важно, поняла она или нет.
Она сказала:
- Нет, не знаю.
Я придумывал рифмы и невнимательно слушал ее. Потом она подумала и продолжала:
- Не знаю. Зачем вы сказали мне об этом?
Ветер помахал дымом и упал на мостовую. Марианна догадалась и остановилась. Потом сняла перчатку и потрогала дождь. Мы пошли дальше.
- Я не знаю. Но я люблю вас. Просто не знаю. Как я любила вас сегодня у Нади! Вы надоели всем: мой додыр, твой додыр, ваш додыр, их додыр. Мне очень понравилось. Черный костюм вам идет удивительно. Это совершенно ясно. Вот стихи ваши мне нравятся. А вы - я не знаю. По-моему - нет. Наверное, я не люблю вас. То-есть, я определенно не люблю вас! Что вы, Аркадий!
Потом она попросила проводить ее.
- Господи! Какой вы резкий. Скоро вы начнете переругиваться в трамвае. Как хороши тигры!
Потом я вспомнил и сказал:
- Марианна, я люблю вас.
Она рассмеялась:
- Это "Роман биржевого маклера".
Я тоже смеялся. Но любил я ее сильно и уже давно.
И я искренне пожалел о том, что Ван Донген не придумал для нее рамы. О, тогда я ездил бы в Эрмитаж глядеть на нее и делать пометки в записной книжке.
Девушка понемногу успокаивалась, но наверху, в небе, все еще тревожно зажигали спички и били об пол тяжелые стаканы.
АНЕКДОТ VI
Черновик чувств. В Анекдоте утверждается весьма критически встречаемое некоторыми физиками реалистами положение о том, что одно и то же тело в одно и то же время может иметь разные координаты.
Дверь троллейбуса быстро прожевала длинную складнУю очередь. Пятна на жирафе были похожи на отпечатки подошв чьего-то неверного и сбивчивого топтания на одном месте. Дернулся ветерок.
Потом прилег на тротуар, встревожив нахмурившиеся обрывки бумаг и окурки. Смеркалось.
Марианна была очаровательна. Мы пресерьезно говорили о взаимной склонности, опасливо спрягая глагол "любить" в прошедшем времени условного наклонения. Это, в сущности, ни к чему не обязывало. Но достаточно глаголу было обрести иные формы времени и наклонения, как улыбка, очень похожая на зайца в солнечный день, могла сползти с лица, как светлая весенняя перчатка.
Теперь стало очевидным, что думать мы можем только одинаково, что не можем мы делать разных вещей и что полюбить мы в состоянии только одно и то же. Больше я никого не любил. Потом были книги.
Троллейбус уехал. Остановка опустела. Болтался небольшой еще живой огрызок очереди. Мы пошли дальше. Тогда я подумал и начал рассказывать Марианне длинную историю о том, как граф Сен-Симон сочинил опальной г-же Сталь очаровательное письмо, в котором категорически объяв-лялись ее удивительные качества, столь выгодно отличающие писательницу от ее ординарных со-временниц. В post scriptum'e коротко извещалось о том, что он, граф, также обладает некоторыми не лишенными интереса достоинствами, и поэтому он, самый умный из подданных французского императора, предлагает ей, самой умной из подданных, руку, сердце и отцветающие лепестки геральдического древа. Испуганная писательница бежала к Бель-Ильским скалам, куда поспешил за нею эксцентрический граф. И только смехотворное вмешательство полицейских властей спасло бедную женщину от очаровательных ухаживаний утопического графа.
Марианна думала, что я тоже утопически люблю ее как самую умную, самую лучшую и удивительную из подданных.
Не надо было говорить таких легкомысленных слов: они всегда внушают подозрение, как правдивая тень, отбрасываемая самой посредственной ложью. Неясно было, когда я понял это. Но неяснее всего было то, почему я не любил Марианну. Так похожей на Ван Донгена была только Марианна. Только она так читала Пруста. И никто так не мог разговаривать по телефону, покупать цветы, поругивать Аню, уставать и надписывать книги.
Мы прошли уже несколько шагов, когда Марианна, вспомнив, узнала в двух белых кисточ-ках, длинной перчатке и мерцающих калошах, оставшихся позади, Нику Никель.
Ника сказала, что на футбол она не поедет, потому что гораздо важнее пойти на концерт для скрипки и фортепьяно. Но мы сказали, что непременно пойдем на футбол, и растерянно посмотре-ли на отражающие вечерний город маленькие закрытые калоши, в которых уходила неоновая реклама гастрономического магазина.
Я понимал, конечно, что мое соображение об идентичности литературных субъекта и объекта - вещь очень спорная и почти для всей старой литературы, вероятно, неверная. Но я придумал это не для историков изящной словесности, а для нескольких молодых писателей, которым не интересно писать книги, могущие понравиться всем. Марианна тоже очень хорошо знала, что нам с нею литература нужна только во имя ее самой. И что литература не должна помогать нам делать что-либо другое, потому что ничего другого нам делать не надо и мы не умеем ничего более делать.
Марианна была без калош. И толстое гумми ее туфель мягким пресс-папье промокало асфальт. Неоновая реклама не отражалась, а обводила ее следы.
Это было восхитительно. Боже мой, сколько было удивительных вещей, которые можно было в вихре, мотая головой, отмахиваясь руками и бегом, с наклоненным вперед туловищем, полюбить на всю жизнь и вспоминать встречу с женщиной в темной шляпе в маленькой золотистой зале французской экспозиции Старого Эрмитажа.
Истинные отличители счастья - только свидетели. Мы о нем лишь смутно догадывались потому, что были участниками. И сравнивать нам было не с чем.
Я рассказал про калоши с неоновым светом, про маленькую золотистую эрмитажную залу и про то, что через несколько дней я скажу ей о своей любви. Потом я поделился с Марианной пришедшей мне в голову мыслью, заключавшейся в том, что тогда, может быть, мы не сможем так великолепно вспомнить эти удивительные калоши, футбольный матч и концерт для фортепиано, и что несмотря на то, что я еще не люблю ее, лучше я скажу ей об этом сейчас, потому что никаких сомнений в том, что будет со мною через несколько дней, когда уже не будет неоновой рекламы, троллейбусной очереди и дождя, который она трогает пальцем, у меня нет.
Марианна согласилась. И тотчас же первый попавшийся на пути фонарь осветил мое тусклое признание, сделав сразу его выпуклым и светлым.
Все было так. Больше ничего не было.
Галя действительно пролила чернила.
Шар тоже был. Радиус - метр.
Фонарей не было.
"Роман биржевого маклера" был.
Были цитаты.
Был мост. И башмаки с нестоптанными каблуками.
АНЕКДОТ VII
Аркадий убеждается в том, как трудно такому партийному человеку, как он, любить Флобера, который, вероятно, действительно был реалистом, и девушку, на каждом шагу поражавшую его своей беспартийностью. В связи с этим отсутствием партийности, которая в избытке была, наряду с прочими качествами, у других знакомых Аркадия, он утверждается в мнении о том, как глубоко прав был Рафаэль, писавший волосы, плечи и колени Галатеи с различных женщин. Аркадий отлично знает, что любить так, как Рафаэль писал Галатею, он не может. Но ему очень хочется полюбить Марианнину мягкость, которая так раздражает его.
Таможенный чиновник просматривает чемоданы Марианны и Аркадия при отплытии на остров Цитеру. У Аркадия оказывается запрещенная литература. Происходит ряд неприятных разговоров, и ему долго не хотят возвратить паспорт.
Назавтра я пришел к Марианне.
Радостная, она быстро вышла ко мне, отобрала перчатки и долго топтала мою шляпу, упавшую под ноги.
У нее многоугольная и неудобная комната, и такая, точно в ней зараз несколько кусков из различных комнат. Больше всего было окон. Письменный стол отрастал от стены. За шелестящей листвой зеленых ширм раскинулась аккуратно подстриженная красная тахта. Сама Марианна в своей комнате всегда была цветным стеклом в окне, узором на ковре или оранжевым корешком в книжном шкафу.
Еще в передней появилось странное ощущение связанности рук. У меня был какой-то громоздкий пакет, завернутый в потрепавшиеся газеты, за которыми бог весть что скрывалось. Когда узел распаковали, там оказалось ровно никому не нужное очень большое и легкое одеяло.
Это, конечно, не было смущеньем. Я уже начал привыкать к этому дому. Но сегодня знали об этом, тяготившем меня свертке, присутствие которого необходимо было тщательно скрывать. Но я не знал, как можно скрыть такие огромные и неудобные вещи. Я понял, что скрыть мне ничего не удастся и решил сделать хозяек соучастницами.
Потом Евгения Иоаникиевна ушла.
Я спросил Марианну:
- Как вы думаете, мой друг, не провокация ли это?
Марианна улыбнулась.
- Наверное. Мама все знает. Вы ей очень нравитесь. И мне тоже нравитесь.
Я чувствовал себя просто влюбленным.
Становилось важным, что же она, наконец, думает обо всем этом. Она ничего от меня не скрывала, и я знал, что я нравлюсь ей. Я знал, что она, наверное, меня не любит; что она верит в то, что я говорю и пишу; знал, что она, вероятно, любит меня; знал, что многое, с чем она теперь соглашается, в глубине души чуждо ей совершенно. Но самого главного я не знал - чего не любит она. Я позабыл об этом, просто не предполагал, что это может понадобиться. К тому же, я думал, что мне вовсе не нужно знать, любит ли она меня. Я положительно не знал, что с этим можно делать. По-моему совершенно достаточно того, что я был влюблен, а она, в сущности, меня не очень интересовала.
Марианна придвинула к библиотеке стремянку и приглашающе показала на нее рукой. Я быстро поднялся к потолку по ребрам лестницы. Здесь были Шиллер, Тургенев и другие мертвые. Воскресение шло к земле. Я начал медленно спускаться. На уровне согнутой в локте руки стояли все писатели, которых могла любить Марианна от Алкея до Олеши и Селина.
(Примечание автора. Объективность повествования нудит меня к подробному перечислению и комментированию стоящих на Марианниной полке писателей. Однако я не могу этого сделать, потому что не собираюсь сразу всего рассказывать о своей героине и тем самым на этом закончить роман.)
На этой полке Марианна нацарапала гвоздем следующую сентенцию: "Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу, кто ты". Именно для того, чтобы о Марианне ее знакомые не могли узнать сразу все самое интересное и важное, она прицарапала другим гвоздем потоньше к вольтеровско-му обещанию еще несколько слов от себя: "Но здесь не все, что я читаю, и не все я читаю, что здесь".
Андре Жида Марианна еще не знала, но она обещала непременно полюбить его. Это очень серьезно готовилось в качестве будущего свадебного подарка. Я знал, что Жида я люблю так же, как и Марианну: не очень хорошо зная - за что. Меня занимают отнюдь не все вещи, которыми дорожит Марианна, и еще меньше - вещи, дорогие великому писателю. Партийности не было. Было восхищение. И разность потенциалов.
Марианна сказала:
- У нас будет общий письменный стол, и в верхнем ящике будут лежать наши письма. Обязательно вместе, мои и ваши. Туалетный столик тоже будет общий.
Потом она сказала:
- Это неправда, что я не люблю вас, Аркадий. Только я, наверное, не скажу вам об этом. И поспешила прибавить:
- Вы бы хоть почаще спрашивали меня. И уж, пожалуйста не догадывайтесь сами. Но что толку! Ведь вы ужасный человек. Конечно! Милый мой! Милый! Вас непременно, непременно посадят! Конечно, посадят. Господи! Сколько вы говорите лишнего! И с кем? С кем? С половыми о декадентах... Да и потом правы ли вы? Правы ли вы? Вот что!
Я не стал убеждать ее в своей правоте.
ИСТОРИЯ МАЛЕНЬКОЙ БЕЛИЧЬЕЙ МУФТЫ
Трамвай вдребезги разбил глубокую чашу вечера. Весенняя тишина впитывала звуки города и только изредка, раздавленная тяжелым троллейбусом, роняла, как губка, несколько звонких капель. Небо смешивалось с асфальтом. И в переулках пахло теплым, сладким, коричневым молоком.
У нее была положительная программа. Но несчастье ее было в том, что осуществить свою положительную программу она могла только на гладком месте. История Карфагена ее ужасала.
Площадь была похожа на мешок. И темно становилось потому, что мостовая, мотоциклетки, Марианна, Аня и я, фундаменты домов и панели спускались на дно, и у мешка слегка затягивалось горло.
На Моховой маленькая молодая женщина громко закричала и тотчас же начала что-то быстро рассказывать. Трамвай шел по Большой Никитской. Зимой у нее вот точно также пропали перчат-ки. Нет, не эти.