Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Белинков Аркадий Викторович
Черновик чувств
АРКАДИЙ БЕЛИНКОВ
Черновик чувств
Роман
Дипломная работа
Аркадию Белинкову, автору романа "Черновик чувств", так непохожего на то, что создавалось в советской литературе военных лет, было 22 года, когда он вынес свое неординарное произведение на суд собратьев по литературному цеху.
Не только его творение, сам Аркадий - студент Литературного института при СП СССР - отличался от своих сверстников. Вызывающе одевался. Носил бородку. Обладал исключительными знаниями в области истории, философии, литературы. Обо всем имел свои, несовместимые с советской идеологией, суждения и не скрывал их. Работал над созданием литературной теории "необарокко". Организовал на дому литературный кружок того же названия.
Как это часто практиковалось в сталинские времена, расправа с неугодными начина-лась с исключения - из партии, из института, из комсомола. Арест Белинкова был тоже предварен исключением его из ВЛКСМ в 1943 году, как раз накануне защиты дипломной работы - романа "Черновик чувств".
В ночь с 29-го на 30-е января 1944 года на квартире Аркадия Белипкова, где он проживал вместе с родителями, был произведен обыск, за которым последовал арест.
Текст романа "Черновик чувств" печатается по первой публикации (с добавлением подзаголовка перед эпиграфами): журнал "Звезда", 1996, № 8.
Показания Белинкова и обвинительное заключение по делу № 71/51 печатаются по ксерокопиям из архива ФСБ. Впервые опубликованы Г. Файманом: газета "Русская мысль", Париж, 1995, № 4095-4099.
Н. Б.
Черновик чувств
КНИГА С ОТЛИЧНЫМИ ПРОТИВОРЕЧИЯМИ
NATURE MORTE В 14 АНЕКДОТАХ С ЭПИГРАФАМИ И ПРЕДИСЛОВИЯМИ, С ПОРТРЕТОМ АВTOPA, А ТАКЖЕ С ПОДЛИННЫМ ИМЕНЕМ ГЕРОИНИ
Странно подумать, что наша жизнь - это повесть
без фабулы и героя, сделанная из пустоты и стекла,
из горячего лепета одних отступлений,
из петер-бургского инфлуэнцного бреда.
Мандельштам
Иль я не знаю, что, в потемки тычась,
Вовек не вышла б к свету темнота,
И я - урод, и счастье сотен тысяч
Не ближе мне пустого счастья ста?
И разве я не мерюсь пятилеткой,
Не падаю, не возвышаюсь с ней?
Но как мне быть с моей грудною клеткой
И с тем, что всякой косности косней?
Напрасно в дни великого совета,
Где высшей страсти отданы места,
Оставлена вакансия поэта:
Она опасна, если не пуста.
Пастернак
ЛИРИЧЕСКОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ
Зелень в Москве подобна концентратам, ибо, впланированная в город, она стала кубиками, шарами и таблетками. В лучшем случае это пища путешественников. Но, если не бояться говорить решительно, то необходимо сказать, что это - солдатская пища. Так сделаны бульвары. Они за решеткой. И в пасмурные дни это похоже на зоологический парк.
Очень может быть, что концентрированная зелень похожа на автограф Тютчева, по невеже-ству секретаря попавший на стол редактора рядом с календарем, на котором означен нынешний год.
Если бы мы не читали Бернардена де Сен-Пьера, то, вероятно, цветы на подзеркальниках и бульварная зелень нас радовали бы и умиляли.
Книгу о любви можно превосходно начать с конфликта между цветами и обществом. К тому же безусловно следует прибавить и то, что общество ломает им же самим возведенные решетки. Комнатные цветы - это отличная цитата из упомянутого писателя, очень похожая на книгу, снятую с полки тихой библиотеки и случайно позабытую на металлургическом заводе.
Несомненно, в книге о любви должны быть подобающие аксессуары. Именно поэтому о цветах в этой книге почти целая глава.
Но когда книга уже была написана, оказалось, что не эта глава - главная в книге.
Главным оказалась изящная словесность, явившаяся истинным содержанием всех без исключения глав.
Кроме рассказа о цветах, на нижеследующих страницах сообщаются весьма странные, но не лишенные приятности соображения касательно Анри Матисса, Ван Донгена, касательно выставок "Мира искусств" и книг Бориса Пастернака.
Выяснилось, что о Ван Донгене, Баксте и Сомове сообщается не только потому, что вопрос об их популяризации в простом народе столь сильно занимает автора. Сообщается об этом преиму-щественно по той причине, что беспокоиться о простом народе на поверку оказалось легче, чем писать искренние книги. Именно в связи с этой трудностью у автора возникла настоятельная потребность заняться странным делом некоторых современных отечественных писателей, и только предостережительные слова Валери о том, что литература очень трудное дело, убедили его продолжить прерванную работу и все-таки сообщить некоторые сведения не для популяризации этих артистов, а для собственного удовольствия.
Итак, автор продолжает думать о том, как приятно писать книги, в которых удается обмануть читателя хорошим поведением героев и автора, выданным за искренность, и чувствовать малень-кую радость победителя.
Искренность это безупречное умение походить на себя самого.
Но обычно мы смутно представляем себе наш истинный облик.
Искренних книг мы не делаем потому, что пишем не о себе, а исторические романы.
Причина наших нечастых удач заключается в том, что мы иногда догадываемся, какими мы могли бы быть, или, лучше, какими мы быть можем.
Если же мы знаем, какими мы можем быть и в состоянии осуществить это, то столь редкая удача, вероятно, и есть гармоническое начало человека в обществе.
О последнем обстоятельстве превосходно рассказано в одной из строф пастернаковского стихотворения Мейерхольдам.
ДРАМАТИЧЕСКОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ
Слова могут делать только две удивительные вещи. Во-первых, они могут не походить на предметы, которые им положено изображать. И во-вторых, начертанные на стенах, звучащие с пластинок, лент и из человеческих уст, они могут вполне притязать на права, подобные правам тончайшей коринфской капители, которой уже очень давно не приходится поддерживать архитрав; голосовой фиоритуры, которая не всегда только имитирует соловья с жаворонком; и орнамента, ставшего уже только украшением.
Слова, по счастью, не образцы товаров, которые предстоит продать большими партиями. Если бы это было так, то мир исчерпал бы себя в тоненьком лексиконе, который не слишком бы увеличился в объеме даже за счет значительного числа перестановок. Но слова похожи на своих родителей так же, как светловолосые дети на брюнетов отца и мать.
Сколько разнообразнейших книг и разговоров получилось благодаря всем этим счастливым обстоятельствам!
В книгах интересны только слова и самые разнообразные положения их.
Герои, коллизии, перипетии - хороши только в письмах.
В книгах достаточно одних метафор.
Если автор интересуется кроме читателя еще и своими близкими - то необходимы декла-рации.
Мы глубоко уверены в том, что интересоваться читателем ни в коем случае не следует. Это дело человека из редакции, устанавливающего тираж.
Если книга напечатана в пяти экземплярах, то в ней может быть все, что угодно.
Как трудно любить старую и в особенности старинную литературу. Для того, чтобы оценить ее несравненные достоинства, необходимо стать ее современником, т. е. героем ее. В большинстве случаев это бывает смешно. Или это маскарад.
Правда, о том, что не все старые книги смешны, мы узнали уже достаточно давно - во времена "Дон-Кихота". Впоследствии лучше всех это знал, вероятно, Франс.
"Дон-Кихот" читался избранному кругу, в конце концов, только потому, что его автору пришлось читать в тюрьме. В более естественных условиях старые книги - это книги больших тиражей.
О том, что читателя нужно развлекать, знали все стареющие писатели. Подобно тому, как все читатели, и чем старше, тем более, знали, что им должно видеть хороший пример. Старым писателям нельзя было быть пьяницами и шулерами. Кроме того, им нельзя было быть в слишком хороших отношениях с государством. В этом случае они теряли доверие покупателя, предпочитав-шего глядеть на личность, натравленную на общество.
Современному писателю легче и куда покойнее. Показывать хорошего примера ему не надо. Напротив, именно такой пример ему самому надо брать. Это так и называется: учиться у расцве-тающей социалистической действительности.
В этой книге весьма обстоятельно повествуется о севрских кофейниках, отлично служащих этой превосходной и благороднейшей цели.
Об отношениях автора с читателем я не пишу, во-первых, потому, что автор не собирается показывать читателям должного примера, специально для этого назидательно занимаясь севрскими кофейниками; во-вторых, потому, что пяти его читательницам последние предметы покажутся куда более занимательными, чем сам автор; и в-третьих, об этих отношениях очень хорошо рассказано в известных двух предисловиях кота Мурра к сочинению, повествующему о житейской философии их вполне респектабельного автора.
АНЕКДОТ I
в котором рассказывается о триптихе, изображающем двух девушек и женщину в темной шляпе. У одной девушки болит голова. Наряду с этим в Анекдоте рассуждается о технике масляной живописи и об интонациях человеческой речи.
О чем еще рассказывается в Анекдоте, читатель может узнать, только прочтя его. Это соображение пришло в голову автору после того, как он уничтожил текст, совершенно тождественный тексту нижеприведенного Анекдота, который мог быть вполне точным и единственно исчерпывающим названием его.
На площади город неожиданно раскрылся, как тело, с которого сполз тяжелый халат.
По начинающимся спереди линиям с легкостью можно было судить о формах задних фаса-дов.
Улица не разворачивалась потому, что была прямой и широкой.
Дома, то кинематографически возрастали, идя навстречу, то вновь уменьшались, уходя за спину.
Стеклышки холода сверкали на тротуарах. На них было скользко, и они обрезали ноги и царапали щеки и лоб.
Тепло вываливалось из темного подъезда. Его было так много, что, когда дверь открывалась, большие желтые буханки тепла легко падали на каменный пол и несколько мгновений со стеклян-ным звоном подпрыгивали. Подъезд был похож на большой черный буфет.
Женщина смотрела сквозь стену из другого зала. Были только шляпа, веки и подбородок. Потом - плечо и грудь. Потом - кусок рукава. И руки, не казавшиеся обломками, как эпические руки классической Афродиты.
Ничего более художнику не было нужно.
- Более ничего не нужно, - эхом отвечала женщина с двумя локонами и классическими руками. Правы были они оба. Особенно женщина, у которой были доказательства.
Женщину можно было любить за веки, шляпу и половину торса. И любить не как любят хромых женщин, а как хорошую рифму в буриме, где, собственно, ничего, кроме рифм - нет.
После шумной книги в роскошном золоченом переплете, быстро перелистанной мелкими шагами, эта тихая комната огромного музея пахнула сосновым московским пригородом.
Обе девушки сидели в креслах, и закрывающий ноги столик делал их висящими на стене в рамах.
У обеих девушек болели ноги. И у одной девушки сильно болела голова.
Девушка была плоской на желто-серой шероховатой стене, и ее обрамлял столик и карниз двери. Потом поднялось плечо и от стены отделилась серо-коричневая прядь. Потом появилась срезанная рамой кисть. Девушка вышла из стены и подошла к окну. У нее болела голова и сильно болели ноги.
То, что они были похожи, эта девушка и женщина, было бесспорно. Даже удивляло то, что они сделаны не одним мастером.
Лоб у девушки был написан одним широким мазком. Кисть его вылепила и осветила. Потом кисть в том же цвете прошла по подбородку, спустилась к шее и, уже почти сухая, оставила розово-серые следы на груди. Губы и брови были сделаны быстрыми небрежными мазками и казались слегка плоскими.
В Ван Донгенову женщину я уже давно был влюблен.
Девушка была значительно младше женщины в темной шляпе. Но женщина была тоньше и насмешливей.
Девушка опиралась на мою руку.
- Это лучше, чем наша московская Антония,- сказала девушка. И еще что-то - о свете.
- Какая у вас чудная интонация! - тихо сказал я девушке, глядя на Ван Донгенову женщи-ну, в которую был влюблен.
- Правильная интонация, мой друг, это не только отлично, по фигуре сшитое платье. Это еще тонкое уменье непринужденно носить его.
Тишина стояла прямо в комнате, прислонившись к чуть-чуть нахмуренным рамам. Изредка она вздыхала, раздавленная чьими-то тяжелыми шагами. Было слегка серо и сыро. И пахло сосновым московским пригородом.
АНЕКДОТ II
Он предлагается читателям потому, что автору жаль, чтобы пропадали эти, уже давно написанные музыкальные впечатления и соображения по поводу нынешней лирической поэзии, пропаганда которой является одной из причин, побудивших автора к написанию этой книги.
Кроме того, из этого Анекдота читатель узнает ряд весьма полезных вещей о Сафо, Васко де Гама и Константине Симонове.
Узнает он также о том, что героя предлагаемого сочинения зовут Аркадием.
Значительная часть Анекдота написана в весьма патетической манере, которая доста-точно хорошо воспитанному читателю может показаться не вполне уместной.
Наконец, при внимательном чтении читатель заметит, что слова героини о боязни соглашаться с автором являются весьма важными словами.
Оркестр высасывал из люстр блистательное ожерелье вальса.
Оркестранты, закусив скрипки, перекидывали с руки на руку, боясь обжечься, круглый кусо-чек музыки.
У оркестра закатывались смычки, и казалось, еще немного - и лопнут тугие груди скрипок и виолончелей.
Маленький шарик стал похож на каплю масла, брошенную на раскаленное железо.
Он вскипал где-то под флейтами и мгновенно испарялся.
На все это, в сущности, было интереснее смотреть, чем слушать.
Слушать, собственно, было нечего.
Скрипки перекидывали матовый кованый шарик гобоям.
Гобои делали его большим мячом и мягко отпихивали к флейтам.
Здесь он становился совсем упругим и маленьким, как шарик из подшипника.
Флейты возвращали его контрабасам.
Причем все это происходило довольно долго.
Потом вздохнула какая-то труба, и сразу оркестр навалился подушками на голову.
Он растекался по залу. Затекал в уши и ноздри. И застывал там.
Дирижер начертил в воздухе сложный рисунок, который старательно выпилили флейты.
Барабан сделал несколько дыр в перепутанном узоре, и сразу стало темней и тише.
Потом совсем тихо.
В челюстях ярусов еще кое-где торчали сгнившими зубами почерневшие люди.
На улице мы испуганно накололись на острый мороз и от неожиданности разбили стеклянные стаканы, полные только что слышанной музыки, которые мы, осторожно держа в руках, выносили из консерваторского зала.
Теперь о музыке уже нельзя было разговаривать. И она сказала:
- Вы знаете, мы, наверное, скоро будем совсем друзьями. Только мы всегда будем друг другу цитировать отрывки из наших программ, дневников и другой художественной словесности. Вот увидите.
Я серьезно предостерег ее:
- Боюсь, что это будет очень трудно: от своих друзей я требую партийности. И конфиденци-ально шепнул:
- Кроме того, в душе я заговорщик и конспиратор.
Потом я сказал ей:
- История искусств - это простенькая история нескольких тем и сложная история их вопло-щений.
- Яблоки писали фламандцы и Сезанн.
- О любви тоже все писали. Сафо и Евгений Долматовский писали.
Она слушала. Потом вспомнила и согласилась. Я продолжал:
- Исследователи шекспировской хронологии прямым источникам предпочитают тексты, не означенные никакими указаниями года и дня, и делают, подчас, безошибочные выводы лишь на основании едва заметных изменений в стилевой концепции автора.
- Наши писатели предпочитают более красноречивые свидетельства, подтверждающие истинность дат, аккуратно означенных на каждой из пьес.
Из аксессуаров они, впрочем, тоже довольствуются немногим. Достаточно ей быть обладате-льницей геэсовского значка, а ему представителем какой-либо импозантной и вполне современной профессии, достаточно натуральную звездную сень, сопутствующую их дурному поведению, заменить вполне эпическим сиянием кремлевских звезд, как вещи и чувства немедленно станут вполне современными и любезными сердцу отзывчивого и чуткого читателя, жаждущего увидеть себя запечатленным в монументальной памятниковости вполне испытанных и проверенных рифм.
Она испуганно глядела на меня, растерянно покусывая мохнатую лапу варежки. Во всю стену был нарисован человек без ноги, которую ему с успехом заменяла толстая красная нога огромного "Я", тяжело покоящаяся на затаившей обиду надписи: "Я не соблюдал правил уличного движе-ния!". Я вначале тоже немного испугался. Потом махнул рукой, оглянулся и продолжал:
- То, что наши отечественные мейстерзингеры вовсе ничего не ищут, стало уже очевидным и для самых упрямых. То, что происходит в нынешнем искусстве, уже не неоклассицизм. Это уже нечто худшее. Это неоклассицизм из вторых рук. Поэтому у нас никогда не будет Анри де Ренье и Андре Жида... На Руси желтая кофта Маяковского была такой же эпатацией, как век назад крас-ный жилет Готье в Париже. Для России это еще не было большим опозданием. Но если сейчас человека, рискнувшего пройтись по литературной улице имени пролетарского писателя Горького в разноцветных штанах, непременно посадят в тюрьму, то во Франции разнолацканному пиджаку усмехнутся, как наскучившей реминисценции.
Я перевел дух после этой тирады и искоса взглянул на нее. Шаги убежденно пода-пода-дакивали моим словам. Воротник ушел в губы. Потом откинулся и тоже согласился.
Я чувствовал, что в этот вечер мы просто прощали друг другу. Даже с удовольствием. Мы понимали, что истину нам придется искать потом. Вначале только кусочки предсердий, ресниц, коленей и слов, похожих на свои или на такие, которые тебе самому бы хотелось иметь.
Ей, вероятно, тоже хотелось так думать, и она сказала:
- Аркадий, вы знаете, дорогой, вам мало быть просто правым. Поймите же, что если я согла-шусь с вами, то через несколько дней мне ничего не останется, как только повторять за вами все остальное. А это скучно и обидно. Но главное - обидно.
И за круглой, ласковой улыбкой на мгновенье показалось острое и уже беспомощное беспо-койство.
Потом мы подошли к огромной глыбе ее дома и долго две стеклянные двери разбивали друг о друга свои хрупкие зимние украшения.
АНЕКДОТ III
Полезные сведения о немецком ученом Отто Вейнингере. Солиптические тенденции автора. Несколько скептических замечаний по поводу истории искусств. Кроме всего этого, автор размышляет о своем весьма странном настроении и приходит к выводу, что ему свойственна тяжелая дореволюционная болезнь rеflexie.
Краткость этого Анекдота весьма недостаточно компенсируется величиной названия.
С непривычки я каждый раз укалывал глаза о чужие созведия. Дома я знал. Тверской бульвар в январе лежит под Драконом. А над моим домом - маленькая звезда, имени которой я не знаю.
Почему мне было грустно, я понимал. Но спокоен я был совершенно. Это сильно удивляло и тревожило. Мне справедливо казалось, что обо всем этом грудной клетке пристало думать больше, чем голове. Но я слишком привык к доказательствам. И апелляция к тому, что у этой девушки поразительно острая восприимчивость, очень тонкий вкус и удивительного тембра голос, показа-лась мне более убедительной, чем рассуждения Отто Вейнингера, в которых косвенное участие принимает сердце, никакой роли не отведено голове и огромное место занимают наши дикие прародители.
Но было все-таки очень тоскливо. И грустно было думать о том, что наша жизнь это не сшитое безупречно платье, которое прекрасно облегает фигуру, меняя ее очертания по своему образу и подобию, вполне соответствующему вашему характеру и разрезу глаз своим покроем и цветом. Если же покрой и цвет не соответствуют вашим глазам и добрым намерениям, то вы можете снять платье и надеть халат, который мало что привносит своего в вашу сутулость и узкоплечесть. Халат, конечно, более искренней и удобен, но - увы! некрасив. Жизнь наша еще хуже халата. Она не скрывает наших природных недостатков. Она вообще не считается с ними. Так же, впрочем, как и с достоинствами. Она не думает о форме и о материале, и потому мы так часто продеваем в рукава ноги, а веки закалываем булавками.
Я с горечью думал о том, в каком безвыходном положении оказались все мы, понявшие, какое надето на нас платье, и, как оно не соответствует разрезу глаз и нашему характеру.
Я думал о том, что, может быть, искусство действительно не только постоянная удивительная выдумка. И о том, что действительно выдумать что-нибудь еще - может быть, уже просто невоз-можно. И, может быть, действительно лучше забыть о том, что искусству уже очень много лет и попробовать начать сначала. Но я с горечью вспомнил о статуе Сухатпу, видении Тнугдала и Ярошенко. Опять сначала!.. Господи! Потом передвижники... Надсон!
Боль Мандельштама, не хотевшего истории поэзии в прошедшем времени, становилась близкой, как собственный пораненный палец.
Но он требовал:
- Итак, ни одного поэта еще не было. Зато сколько радостных предчувствий: Пушкин, Овидий, Гомер!..
Я чувствовал, как эти слова, не цепляясь за острые звезды, проплывали сквозь зубы и, похо-жие на воздух, тщетно сжимаемый в кулаке, растворялись в ушах.
Когда прошел испуг, я подумал о том, что это происходит потому, что эти великие артисты ничего для меня утешительного не написали.
Я рассчитывал поспорить с Мандельштамом и попытаться обмануть себя. Поэтому я громко сказал, чувствуя повисшие на моей спине глаза под острыми ресницами оставшихся позади прохожих:
- По, Лафорг, Блок, Пастернак.
Я знал, что это последняя надежда и что разочарования в ней достаточно для возникновения манифеста о нашем новом искусстве, под которым с радостью подпишутся мои друзья, поставив эпиграфами стихи из только что мною названных поэтов.
Когда, оглянувшись, я увидел несколько срезанных сегментов зрачков, я окончательно утвер-дился в намерении заставить своих друзей все-таки подписаться под декларацией о солиптическом функционализме, в первой части которой будет три основных артикула о форме как функции состояния.
Но я был очень расстроен, и мое огорчение сообщилось прохожим, совсем не удивившимся моему горькому сетованию:
- Но что можно сделать после Достоевского и Пикассо!..
И было действительно очень грустно обо всем этом думать под чужими и незнакомыми созвездиями...
АНЕКДОТ IV
Вполне реалистический Анекдот. В нем рассказывается о дохе, съевшей все конфеты, и о второй девушке, которую зовут Аня. Полезные сведения из области законодательства и теории государства. Об английском империалистическом капитализме. Очаровательные разговоры о погоде. В Анекдоте много красивых пейзажей. Неудачное сватовство графа Сен-С имона. Бегст-во. Полиция. Печальная история ребенка Бернарда Шоу. О любви автор говорит очень немного. Читатель узнает о том, что автор имеет сообщить героине нечто весьма важное. Кроме этого читателю станет известным то, что героиню повести зовут красивым именем Марианна.
Через несколько дней все мы, Аня, Марианна и я, уехали из Ленинграда.
В вагоне Аня изредка выползала из своей сердитой дохи и возмущенно ела конфеты.
Лес быстро кружился под окнами, почти задевая за колеса. Удаляясь от поезда, он замедлял свое движение и шел крупным и круглым шагом.
Вагонные колеса зараз пели все песни и читать под их аккомпанемент можно было стихи любых ритмических конструкций. Лучше всего поезду удавались дактили, перебиваемые хореями. Это правильно заметил Волошин.
Марианна конфет не ела. Сердита она тоже не была. Напротив, она улыбалась по преимуще-ству. Кроме того, она громко рассуждала о том, что после окончания института она поедет в деревню преподавать английский язык в седьмом классе. Деревня будет непременно называться Петушки.
Она понимает, конечно, что для этого не надо кончать отделения германо-романской филоло-гии. Но что делать! В Москве три тысячи способных мальчиков и девочек, и все они занимаются изящной словесностью, своей и чужой, и все эти мальчики и девочки тайно и явно надеются на эстетические лавры, но только три мальчика и одна девочка вырвутся из этих тысяч и с огромным трудом, обрывая кожу на ладонях, разбивая колени и царапая лоб и щеки, действительно прорвут-ся, а на груди их книг будет стоять шифр, похожий на нумер, изображенный на груди кроссмена.
Она, конечно, понимает, что куцые буржуазно-демократические свободы, несмотря на то, что они купцы, буржуазные и демократические, несмотря на то, что они - хилое детище разлагающе-йся буржуазной морали (цитировать, оказывается, можно даже предисловия Анисимова), они все же позволяют говорить о том, что тебе, пускай смешно и наивно, нравится, и даже еще более - что не нравится и кажется дурным. Она, вероятно, никогда не сможет солгать что-нибудь отврати-тельное о балладах о Робин Гуде или о романе Пруста. И, пожалуйста, не уговаривайте ее.
Поезд пил воду. Аня ела конфеты. Пассажиры неудобно спали, косо и быстро, боясь недо-спать, переспать, проспать.
Рука у нее была темная и пористая, почти чугунная, и пальцы были похожи на ржавые гвозди, которые вытащила она из старой покоричневевшей стены. Она хваталась еще по ночам за деревья, и на деревьях вырастал белый мох инея; проводила по оттаявшей днем воде, и лужи затягивались хрупкой, рвущейся корочкой. Но днем она ревматически опухала и была совершенно беспомощна что-либо сделать.
Черновик чувств
Роман
Дипломная работа
Аркадию Белинкову, автору романа "Черновик чувств", так непохожего на то, что создавалось в советской литературе военных лет, было 22 года, когда он вынес свое неординарное произведение на суд собратьев по литературному цеху.
Не только его творение, сам Аркадий - студент Литературного института при СП СССР - отличался от своих сверстников. Вызывающе одевался. Носил бородку. Обладал исключительными знаниями в области истории, философии, литературы. Обо всем имел свои, несовместимые с советской идеологией, суждения и не скрывал их. Работал над созданием литературной теории "необарокко". Организовал на дому литературный кружок того же названия.
Как это часто практиковалось в сталинские времена, расправа с неугодными начина-лась с исключения - из партии, из института, из комсомола. Арест Белинкова был тоже предварен исключением его из ВЛКСМ в 1943 году, как раз накануне защиты дипломной работы - романа "Черновик чувств".
В ночь с 29-го на 30-е января 1944 года на квартире Аркадия Белипкова, где он проживал вместе с родителями, был произведен обыск, за которым последовал арест.
Текст романа "Черновик чувств" печатается по первой публикации (с добавлением подзаголовка перед эпиграфами): журнал "Звезда", 1996, № 8.
Показания Белинкова и обвинительное заключение по делу № 71/51 печатаются по ксерокопиям из архива ФСБ. Впервые опубликованы Г. Файманом: газета "Русская мысль", Париж, 1995, № 4095-4099.
Н. Б.
Черновик чувств
КНИГА С ОТЛИЧНЫМИ ПРОТИВОРЕЧИЯМИ
NATURE MORTE В 14 АНЕКДОТАХ С ЭПИГРАФАМИ И ПРЕДИСЛОВИЯМИ, С ПОРТРЕТОМ АВTOPA, А ТАКЖЕ С ПОДЛИННЫМ ИМЕНЕМ ГЕРОИНИ
Странно подумать, что наша жизнь - это повесть
без фабулы и героя, сделанная из пустоты и стекла,
из горячего лепета одних отступлений,
из петер-бургского инфлуэнцного бреда.
Мандельштам
Иль я не знаю, что, в потемки тычась,
Вовек не вышла б к свету темнота,
И я - урод, и счастье сотен тысяч
Не ближе мне пустого счастья ста?
И разве я не мерюсь пятилеткой,
Не падаю, не возвышаюсь с ней?
Но как мне быть с моей грудною клеткой
И с тем, что всякой косности косней?
Напрасно в дни великого совета,
Где высшей страсти отданы места,
Оставлена вакансия поэта:
Она опасна, если не пуста.
Пастернак
ЛИРИЧЕСКОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ
Зелень в Москве подобна концентратам, ибо, впланированная в город, она стала кубиками, шарами и таблетками. В лучшем случае это пища путешественников. Но, если не бояться говорить решительно, то необходимо сказать, что это - солдатская пища. Так сделаны бульвары. Они за решеткой. И в пасмурные дни это похоже на зоологический парк.
Очень может быть, что концентрированная зелень похожа на автограф Тютчева, по невеже-ству секретаря попавший на стол редактора рядом с календарем, на котором означен нынешний год.
Если бы мы не читали Бернардена де Сен-Пьера, то, вероятно, цветы на подзеркальниках и бульварная зелень нас радовали бы и умиляли.
Книгу о любви можно превосходно начать с конфликта между цветами и обществом. К тому же безусловно следует прибавить и то, что общество ломает им же самим возведенные решетки. Комнатные цветы - это отличная цитата из упомянутого писателя, очень похожая на книгу, снятую с полки тихой библиотеки и случайно позабытую на металлургическом заводе.
Несомненно, в книге о любви должны быть подобающие аксессуары. Именно поэтому о цветах в этой книге почти целая глава.
Но когда книга уже была написана, оказалось, что не эта глава - главная в книге.
Главным оказалась изящная словесность, явившаяся истинным содержанием всех без исключения глав.
Кроме рассказа о цветах, на нижеследующих страницах сообщаются весьма странные, но не лишенные приятности соображения касательно Анри Матисса, Ван Донгена, касательно выставок "Мира искусств" и книг Бориса Пастернака.
Выяснилось, что о Ван Донгене, Баксте и Сомове сообщается не только потому, что вопрос об их популяризации в простом народе столь сильно занимает автора. Сообщается об этом преиму-щественно по той причине, что беспокоиться о простом народе на поверку оказалось легче, чем писать искренние книги. Именно в связи с этой трудностью у автора возникла настоятельная потребность заняться странным делом некоторых современных отечественных писателей, и только предостережительные слова Валери о том, что литература очень трудное дело, убедили его продолжить прерванную работу и все-таки сообщить некоторые сведения не для популяризации этих артистов, а для собственного удовольствия.
Итак, автор продолжает думать о том, как приятно писать книги, в которых удается обмануть читателя хорошим поведением героев и автора, выданным за искренность, и чувствовать малень-кую радость победителя.
Искренность это безупречное умение походить на себя самого.
Но обычно мы смутно представляем себе наш истинный облик.
Искренних книг мы не делаем потому, что пишем не о себе, а исторические романы.
Причина наших нечастых удач заключается в том, что мы иногда догадываемся, какими мы могли бы быть, или, лучше, какими мы быть можем.
Если же мы знаем, какими мы можем быть и в состоянии осуществить это, то столь редкая удача, вероятно, и есть гармоническое начало человека в обществе.
О последнем обстоятельстве превосходно рассказано в одной из строф пастернаковского стихотворения Мейерхольдам.
ДРАМАТИЧЕСКОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ
Слова могут делать только две удивительные вещи. Во-первых, они могут не походить на предметы, которые им положено изображать. И во-вторых, начертанные на стенах, звучащие с пластинок, лент и из человеческих уст, они могут вполне притязать на права, подобные правам тончайшей коринфской капители, которой уже очень давно не приходится поддерживать архитрав; голосовой фиоритуры, которая не всегда только имитирует соловья с жаворонком; и орнамента, ставшего уже только украшением.
Слова, по счастью, не образцы товаров, которые предстоит продать большими партиями. Если бы это было так, то мир исчерпал бы себя в тоненьком лексиконе, который не слишком бы увеличился в объеме даже за счет значительного числа перестановок. Но слова похожи на своих родителей так же, как светловолосые дети на брюнетов отца и мать.
Сколько разнообразнейших книг и разговоров получилось благодаря всем этим счастливым обстоятельствам!
В книгах интересны только слова и самые разнообразные положения их.
Герои, коллизии, перипетии - хороши только в письмах.
В книгах достаточно одних метафор.
Если автор интересуется кроме читателя еще и своими близкими - то необходимы декла-рации.
Мы глубоко уверены в том, что интересоваться читателем ни в коем случае не следует. Это дело человека из редакции, устанавливающего тираж.
Если книга напечатана в пяти экземплярах, то в ней может быть все, что угодно.
Как трудно любить старую и в особенности старинную литературу. Для того, чтобы оценить ее несравненные достоинства, необходимо стать ее современником, т. е. героем ее. В большинстве случаев это бывает смешно. Или это маскарад.
Правда, о том, что не все старые книги смешны, мы узнали уже достаточно давно - во времена "Дон-Кихота". Впоследствии лучше всех это знал, вероятно, Франс.
"Дон-Кихот" читался избранному кругу, в конце концов, только потому, что его автору пришлось читать в тюрьме. В более естественных условиях старые книги - это книги больших тиражей.
О том, что читателя нужно развлекать, знали все стареющие писатели. Подобно тому, как все читатели, и чем старше, тем более, знали, что им должно видеть хороший пример. Старым писателям нельзя было быть пьяницами и шулерами. Кроме того, им нельзя было быть в слишком хороших отношениях с государством. В этом случае они теряли доверие покупателя, предпочитав-шего глядеть на личность, натравленную на общество.
Современному писателю легче и куда покойнее. Показывать хорошего примера ему не надо. Напротив, именно такой пример ему самому надо брать. Это так и называется: учиться у расцве-тающей социалистической действительности.
В этой книге весьма обстоятельно повествуется о севрских кофейниках, отлично служащих этой превосходной и благороднейшей цели.
Об отношениях автора с читателем я не пишу, во-первых, потому, что автор не собирается показывать читателям должного примера, специально для этого назидательно занимаясь севрскими кофейниками; во-вторых, потому, что пяти его читательницам последние предметы покажутся куда более занимательными, чем сам автор; и в-третьих, об этих отношениях очень хорошо рассказано в известных двух предисловиях кота Мурра к сочинению, повествующему о житейской философии их вполне респектабельного автора.
АНЕКДОТ I
в котором рассказывается о триптихе, изображающем двух девушек и женщину в темной шляпе. У одной девушки болит голова. Наряду с этим в Анекдоте рассуждается о технике масляной живописи и об интонациях человеческой речи.
О чем еще рассказывается в Анекдоте, читатель может узнать, только прочтя его. Это соображение пришло в голову автору после того, как он уничтожил текст, совершенно тождественный тексту нижеприведенного Анекдота, который мог быть вполне точным и единственно исчерпывающим названием его.
На площади город неожиданно раскрылся, как тело, с которого сполз тяжелый халат.
По начинающимся спереди линиям с легкостью можно было судить о формах задних фаса-дов.
Улица не разворачивалась потому, что была прямой и широкой.
Дома, то кинематографически возрастали, идя навстречу, то вновь уменьшались, уходя за спину.
Стеклышки холода сверкали на тротуарах. На них было скользко, и они обрезали ноги и царапали щеки и лоб.
Тепло вываливалось из темного подъезда. Его было так много, что, когда дверь открывалась, большие желтые буханки тепла легко падали на каменный пол и несколько мгновений со стеклян-ным звоном подпрыгивали. Подъезд был похож на большой черный буфет.
Женщина смотрела сквозь стену из другого зала. Были только шляпа, веки и подбородок. Потом - плечо и грудь. Потом - кусок рукава. И руки, не казавшиеся обломками, как эпические руки классической Афродиты.
Ничего более художнику не было нужно.
- Более ничего не нужно, - эхом отвечала женщина с двумя локонами и классическими руками. Правы были они оба. Особенно женщина, у которой были доказательства.
Женщину можно было любить за веки, шляпу и половину торса. И любить не как любят хромых женщин, а как хорошую рифму в буриме, где, собственно, ничего, кроме рифм - нет.
После шумной книги в роскошном золоченом переплете, быстро перелистанной мелкими шагами, эта тихая комната огромного музея пахнула сосновым московским пригородом.
Обе девушки сидели в креслах, и закрывающий ноги столик делал их висящими на стене в рамах.
У обеих девушек болели ноги. И у одной девушки сильно болела голова.
Девушка была плоской на желто-серой шероховатой стене, и ее обрамлял столик и карниз двери. Потом поднялось плечо и от стены отделилась серо-коричневая прядь. Потом появилась срезанная рамой кисть. Девушка вышла из стены и подошла к окну. У нее болела голова и сильно болели ноги.
То, что они были похожи, эта девушка и женщина, было бесспорно. Даже удивляло то, что они сделаны не одним мастером.
Лоб у девушки был написан одним широким мазком. Кисть его вылепила и осветила. Потом кисть в том же цвете прошла по подбородку, спустилась к шее и, уже почти сухая, оставила розово-серые следы на груди. Губы и брови были сделаны быстрыми небрежными мазками и казались слегка плоскими.
В Ван Донгенову женщину я уже давно был влюблен.
Девушка была значительно младше женщины в темной шляпе. Но женщина была тоньше и насмешливей.
Девушка опиралась на мою руку.
- Это лучше, чем наша московская Антония,- сказала девушка. И еще что-то - о свете.
- Какая у вас чудная интонация! - тихо сказал я девушке, глядя на Ван Донгенову женщи-ну, в которую был влюблен.
- Правильная интонация, мой друг, это не только отлично, по фигуре сшитое платье. Это еще тонкое уменье непринужденно носить его.
Тишина стояла прямо в комнате, прислонившись к чуть-чуть нахмуренным рамам. Изредка она вздыхала, раздавленная чьими-то тяжелыми шагами. Было слегка серо и сыро. И пахло сосновым московским пригородом.
АНЕКДОТ II
Он предлагается читателям потому, что автору жаль, чтобы пропадали эти, уже давно написанные музыкальные впечатления и соображения по поводу нынешней лирической поэзии, пропаганда которой является одной из причин, побудивших автора к написанию этой книги.
Кроме того, из этого Анекдота читатель узнает ряд весьма полезных вещей о Сафо, Васко де Гама и Константине Симонове.
Узнает он также о том, что героя предлагаемого сочинения зовут Аркадием.
Значительная часть Анекдота написана в весьма патетической манере, которая доста-точно хорошо воспитанному читателю может показаться не вполне уместной.
Наконец, при внимательном чтении читатель заметит, что слова героини о боязни соглашаться с автором являются весьма важными словами.
Оркестр высасывал из люстр блистательное ожерелье вальса.
Оркестранты, закусив скрипки, перекидывали с руки на руку, боясь обжечься, круглый кусо-чек музыки.
У оркестра закатывались смычки, и казалось, еще немного - и лопнут тугие груди скрипок и виолончелей.
Маленький шарик стал похож на каплю масла, брошенную на раскаленное железо.
Он вскипал где-то под флейтами и мгновенно испарялся.
На все это, в сущности, было интереснее смотреть, чем слушать.
Слушать, собственно, было нечего.
Скрипки перекидывали матовый кованый шарик гобоям.
Гобои делали его большим мячом и мягко отпихивали к флейтам.
Здесь он становился совсем упругим и маленьким, как шарик из подшипника.
Флейты возвращали его контрабасам.
Причем все это происходило довольно долго.
Потом вздохнула какая-то труба, и сразу оркестр навалился подушками на голову.
Он растекался по залу. Затекал в уши и ноздри. И застывал там.
Дирижер начертил в воздухе сложный рисунок, который старательно выпилили флейты.
Барабан сделал несколько дыр в перепутанном узоре, и сразу стало темней и тише.
Потом совсем тихо.
В челюстях ярусов еще кое-где торчали сгнившими зубами почерневшие люди.
На улице мы испуганно накололись на острый мороз и от неожиданности разбили стеклянные стаканы, полные только что слышанной музыки, которые мы, осторожно держа в руках, выносили из консерваторского зала.
Теперь о музыке уже нельзя было разговаривать. И она сказала:
- Вы знаете, мы, наверное, скоро будем совсем друзьями. Только мы всегда будем друг другу цитировать отрывки из наших программ, дневников и другой художественной словесности. Вот увидите.
Я серьезно предостерег ее:
- Боюсь, что это будет очень трудно: от своих друзей я требую партийности. И конфиденци-ально шепнул:
- Кроме того, в душе я заговорщик и конспиратор.
Потом я сказал ей:
- История искусств - это простенькая история нескольких тем и сложная история их вопло-щений.
- Яблоки писали фламандцы и Сезанн.
- О любви тоже все писали. Сафо и Евгений Долматовский писали.
Она слушала. Потом вспомнила и согласилась. Я продолжал:
- Исследователи шекспировской хронологии прямым источникам предпочитают тексты, не означенные никакими указаниями года и дня, и делают, подчас, безошибочные выводы лишь на основании едва заметных изменений в стилевой концепции автора.
- Наши писатели предпочитают более красноречивые свидетельства, подтверждающие истинность дат, аккуратно означенных на каждой из пьес.
Из аксессуаров они, впрочем, тоже довольствуются немногим. Достаточно ей быть обладате-льницей геэсовского значка, а ему представителем какой-либо импозантной и вполне современной профессии, достаточно натуральную звездную сень, сопутствующую их дурному поведению, заменить вполне эпическим сиянием кремлевских звезд, как вещи и чувства немедленно станут вполне современными и любезными сердцу отзывчивого и чуткого читателя, жаждущего увидеть себя запечатленным в монументальной памятниковости вполне испытанных и проверенных рифм.
Она испуганно глядела на меня, растерянно покусывая мохнатую лапу варежки. Во всю стену был нарисован человек без ноги, которую ему с успехом заменяла толстая красная нога огромного "Я", тяжело покоящаяся на затаившей обиду надписи: "Я не соблюдал правил уличного движе-ния!". Я вначале тоже немного испугался. Потом махнул рукой, оглянулся и продолжал:
- То, что наши отечественные мейстерзингеры вовсе ничего не ищут, стало уже очевидным и для самых упрямых. То, что происходит в нынешнем искусстве, уже не неоклассицизм. Это уже нечто худшее. Это неоклассицизм из вторых рук. Поэтому у нас никогда не будет Анри де Ренье и Андре Жида... На Руси желтая кофта Маяковского была такой же эпатацией, как век назад крас-ный жилет Готье в Париже. Для России это еще не было большим опозданием. Но если сейчас человека, рискнувшего пройтись по литературной улице имени пролетарского писателя Горького в разноцветных штанах, непременно посадят в тюрьму, то во Франции разнолацканному пиджаку усмехнутся, как наскучившей реминисценции.
Я перевел дух после этой тирады и искоса взглянул на нее. Шаги убежденно пода-пода-дакивали моим словам. Воротник ушел в губы. Потом откинулся и тоже согласился.
Я чувствовал, что в этот вечер мы просто прощали друг другу. Даже с удовольствием. Мы понимали, что истину нам придется искать потом. Вначале только кусочки предсердий, ресниц, коленей и слов, похожих на свои или на такие, которые тебе самому бы хотелось иметь.
Ей, вероятно, тоже хотелось так думать, и она сказала:
- Аркадий, вы знаете, дорогой, вам мало быть просто правым. Поймите же, что если я согла-шусь с вами, то через несколько дней мне ничего не останется, как только повторять за вами все остальное. А это скучно и обидно. Но главное - обидно.
И за круглой, ласковой улыбкой на мгновенье показалось острое и уже беспомощное беспо-койство.
Потом мы подошли к огромной глыбе ее дома и долго две стеклянные двери разбивали друг о друга свои хрупкие зимние украшения.
АНЕКДОТ III
Полезные сведения о немецком ученом Отто Вейнингере. Солиптические тенденции автора. Несколько скептических замечаний по поводу истории искусств. Кроме всего этого, автор размышляет о своем весьма странном настроении и приходит к выводу, что ему свойственна тяжелая дореволюционная болезнь rеflexie.
Краткость этого Анекдота весьма недостаточно компенсируется величиной названия.
С непривычки я каждый раз укалывал глаза о чужие созведия. Дома я знал. Тверской бульвар в январе лежит под Драконом. А над моим домом - маленькая звезда, имени которой я не знаю.
Почему мне было грустно, я понимал. Но спокоен я был совершенно. Это сильно удивляло и тревожило. Мне справедливо казалось, что обо всем этом грудной клетке пристало думать больше, чем голове. Но я слишком привык к доказательствам. И апелляция к тому, что у этой девушки поразительно острая восприимчивость, очень тонкий вкус и удивительного тембра голос, показа-лась мне более убедительной, чем рассуждения Отто Вейнингера, в которых косвенное участие принимает сердце, никакой роли не отведено голове и огромное место занимают наши дикие прародители.
Но было все-таки очень тоскливо. И грустно было думать о том, что наша жизнь это не сшитое безупречно платье, которое прекрасно облегает фигуру, меняя ее очертания по своему образу и подобию, вполне соответствующему вашему характеру и разрезу глаз своим покроем и цветом. Если же покрой и цвет не соответствуют вашим глазам и добрым намерениям, то вы можете снять платье и надеть халат, который мало что привносит своего в вашу сутулость и узкоплечесть. Халат, конечно, более искренней и удобен, но - увы! некрасив. Жизнь наша еще хуже халата. Она не скрывает наших природных недостатков. Она вообще не считается с ними. Так же, впрочем, как и с достоинствами. Она не думает о форме и о материале, и потому мы так часто продеваем в рукава ноги, а веки закалываем булавками.
Я с горечью думал о том, в каком безвыходном положении оказались все мы, понявшие, какое надето на нас платье, и, как оно не соответствует разрезу глаз и нашему характеру.
Я думал о том, что, может быть, искусство действительно не только постоянная удивительная выдумка. И о том, что действительно выдумать что-нибудь еще - может быть, уже просто невоз-можно. И, может быть, действительно лучше забыть о том, что искусству уже очень много лет и попробовать начать сначала. Но я с горечью вспомнил о статуе Сухатпу, видении Тнугдала и Ярошенко. Опять сначала!.. Господи! Потом передвижники... Надсон!
Боль Мандельштама, не хотевшего истории поэзии в прошедшем времени, становилась близкой, как собственный пораненный палец.
Но он требовал:
- Итак, ни одного поэта еще не было. Зато сколько радостных предчувствий: Пушкин, Овидий, Гомер!..
Я чувствовал, как эти слова, не цепляясь за острые звезды, проплывали сквозь зубы и, похо-жие на воздух, тщетно сжимаемый в кулаке, растворялись в ушах.
Когда прошел испуг, я подумал о том, что это происходит потому, что эти великие артисты ничего для меня утешительного не написали.
Я рассчитывал поспорить с Мандельштамом и попытаться обмануть себя. Поэтому я громко сказал, чувствуя повисшие на моей спине глаза под острыми ресницами оставшихся позади прохожих:
- По, Лафорг, Блок, Пастернак.
Я знал, что это последняя надежда и что разочарования в ней достаточно для возникновения манифеста о нашем новом искусстве, под которым с радостью подпишутся мои друзья, поставив эпиграфами стихи из только что мною названных поэтов.
Когда, оглянувшись, я увидел несколько срезанных сегментов зрачков, я окончательно утвер-дился в намерении заставить своих друзей все-таки подписаться под декларацией о солиптическом функционализме, в первой части которой будет три основных артикула о форме как функции состояния.
Но я был очень расстроен, и мое огорчение сообщилось прохожим, совсем не удивившимся моему горькому сетованию:
- Но что можно сделать после Достоевского и Пикассо!..
И было действительно очень грустно обо всем этом думать под чужими и незнакомыми созвездиями...
АНЕКДОТ IV
Вполне реалистический Анекдот. В нем рассказывается о дохе, съевшей все конфеты, и о второй девушке, которую зовут Аня. Полезные сведения из области законодательства и теории государства. Об английском империалистическом капитализме. Очаровательные разговоры о погоде. В Анекдоте много красивых пейзажей. Неудачное сватовство графа Сен-С имона. Бегст-во. Полиция. Печальная история ребенка Бернарда Шоу. О любви автор говорит очень немного. Читатель узнает о том, что автор имеет сообщить героине нечто весьма важное. Кроме этого читателю станет известным то, что героиню повести зовут красивым именем Марианна.
Через несколько дней все мы, Аня, Марианна и я, уехали из Ленинграда.
В вагоне Аня изредка выползала из своей сердитой дохи и возмущенно ела конфеты.
Лес быстро кружился под окнами, почти задевая за колеса. Удаляясь от поезда, он замедлял свое движение и шел крупным и круглым шагом.
Вагонные колеса зараз пели все песни и читать под их аккомпанемент можно было стихи любых ритмических конструкций. Лучше всего поезду удавались дактили, перебиваемые хореями. Это правильно заметил Волошин.
Марианна конфет не ела. Сердита она тоже не была. Напротив, она улыбалась по преимуще-ству. Кроме того, она громко рассуждала о том, что после окончания института она поедет в деревню преподавать английский язык в седьмом классе. Деревня будет непременно называться Петушки.
Она понимает, конечно, что для этого не надо кончать отделения германо-романской филоло-гии. Но что делать! В Москве три тысячи способных мальчиков и девочек, и все они занимаются изящной словесностью, своей и чужой, и все эти мальчики и девочки тайно и явно надеются на эстетические лавры, но только три мальчика и одна девочка вырвутся из этих тысяч и с огромным трудом, обрывая кожу на ладонях, разбивая колени и царапая лоб и щеки, действительно прорвут-ся, а на груди их книг будет стоять шифр, похожий на нумер, изображенный на груди кроссмена.
Она, конечно, понимает, что куцые буржуазно-демократические свободы, несмотря на то, что они купцы, буржуазные и демократические, несмотря на то, что они - хилое детище разлагающе-йся буржуазной морали (цитировать, оказывается, можно даже предисловия Анисимова), они все же позволяют говорить о том, что тебе, пускай смешно и наивно, нравится, и даже еще более - что не нравится и кажется дурным. Она, вероятно, никогда не сможет солгать что-нибудь отврати-тельное о балладах о Робин Гуде или о романе Пруста. И, пожалуйста, не уговаривайте ее.
Поезд пил воду. Аня ела конфеты. Пассажиры неудобно спали, косо и быстро, боясь недо-спать, переспать, проспать.
Рука у нее была темная и пористая, почти чугунная, и пальцы были похожи на ржавые гвозди, которые вытащила она из старой покоричневевшей стены. Она хваталась еще по ночам за деревья, и на деревьях вырастал белый мох инея; проводила по оттаявшей днем воде, и лужи затягивались хрупкой, рвущейся корочкой. Но днем она ревматически опухала и была совершенно беспомощна что-либо сделать.