Страница:
Рассмотрели мы как-то и попытались осветить исторические корни и причины такого прискорбного факта, как разгон Учредительного Собрания.
Но все перечисленное можно считать лишь начатками политических представлений, которым суждено было развиться на следующем этапе моей жизни, когда мы с Тарасовым попытались продумать вопрос "Что делать?". Во времена "пятиэтажной философии" этот вопрос всерьез как-то не ставился, сходились на том, что все как-то изменится, но как - непонятно. Может быть, сам Сталин, во всемогуществе которого никто не сомневался, одумается...
Между тем, бесконечно все это продолжаться не могло. У меня в особенности была наклонность восторженно воспринимать любое положение, до которого удавалось додуматься, и делиться с кем ни попадя. Формально (да, в общем, и неформально) никакой организации не существовало, и блюсти конспирацию мы не обязывались. Но, с точки зрения сталинской "юстиции", самого факта "сборищ", на которых говорились вышеперечисленные вещи, было более чем достаточно, чтобы посадить всех участников по статье 58 п.п. 10 и 11 (агитация и организация). Однако странным образом этого не произошло. Дело свели к мальчишеским выходкам (в сущности, тогда это было близко к истине, но сталинскому правопорядку не свойственно). Директор института Ю. П. Францев, известный египтолог, во время блокады Ленинграда ставший партийным и военно-политическим работником, а затем возглавивший ИМО, сделал все именно для такой трактовки. Меня, как самого шумного и, вероятно, самого глупого, два месяца мытарили по всяким бюро и комитетам, сначала исключили из комсомола (что в те времена часто предшествовало "посадке"), но затем на заседании бюро МГК все же восстановили, влепив "строгача", что интересно, "без занесения". После этого заседания МГК Францев позвал меня к себе, поздравил с тем, что я легко отделался, что "передо мной по-прежнему открыты все двери", и рекомендовал забрать без шума документы из института. Он был, конечно, как я понял лишь потом, тысячу раз прав. Но тогда я заартачился... и был через три дня отчислен из института "по состоянию здоровья"! При этом в течение всего разбирательства причина моего изъятия из ИМО в процессе разбирательства сильно менялась день ото дня. На первый же план выходили вещи, так сказать, бытовые или полубытовые: пропуски занятий, выдавание себя за капитана Советской Армии (никаких официальных "выдаваний" не было и не могло быть, так как в институте имелись подлинные мои документы, а все дело сводилось к мистификациям и "розыгрышам" компанейского характера: унылым нравом и паймальчиковым характером я никогда не отличался), пение нацистских песен (мы изучали немецкий язык, для тренировок нам рекомендовалось и пение, иногда же мы, в том числе и я, дурачились и таким образом).
За все пострадал, насколько мне известно, я один, хотя есть сведения, может быть неточные, что и остальные участники (из тех, что не сели впоследствии) "пятиэтажной философии" не были допущены к загранработе, что для международников означало профессиональную смерть. Тарасов остался в институте.
Благодаря чему мы отделались так легко - непонятно до сих пор. Мне хотелось и хочется верить, что Ю. П. Францев, легко выудивший все содержание нашей крамолы и, в то же время, выяснивший наш (в том числе и мой) интеллектуальный потенциал, сознательно пытался уберечь нас от гибели. С позиции "подлости людской", может быть, он хотел замять дело из каких-то политико-карьерных соображений. Второй вариант представляется мне, однако, менее вероятным, ибо был, пожалуй, более рискован в тех условиях - а ну как недруги его (которых в нашей богоспасаемой стране у каждого заметного человека хоть пруд пруди) доложат куда следует, что он покрывает врагов!
Так что благородство человека в данном случае более вероятно, даже на основании учета чисто шкурных соображений.
Время моего первого в жизни мученичества (трудно подобрать другое слово), несмотря на смехотворную малость, по тем временам, полученного воздаяния - самое тяжелое для меня в жизни. Хотя свой статус того времени мне удалось впоследствии вернуть лишь в конце оттепели, при снятии с меня судимости, да и то не полностью (окончательное чувство юридического полноправия пришло лишь с перестройкой), я был в отчаянии и какое-то время даже испытывал страх и нечто вроде искреннего раскаяния. Впоследствии, когда меня действительно стали таскать по тюрьмам (ни на Лубянке, ни, тем более, в Воркутинских следственных изоляторах, куда я попадал во время Воркутинской лагерной революции, о которой ниже) ничего подобного со мной не было, хотя и лишения, и риск были совершенно несопоставимы. Но такой же (либо гораздо больший) ужас я видел в своих товарищах по несчастью, втащенных гулаговской мясорубкой без всякой вины с их стороны. Чтобы душевно комфортно, хоть в самой малой мере, чувствовать себя в тюрьме, надо сидеть за что-то, сознавать себя профессионалом, в число отрицательных сторон деятельности которого входит тюрьма, лагерь и связанные с этим лишения. Именно потому тюрьма совершенно не страшит профессиональных преступников. Лагерь и тюрьма также не должны страшить настоящего революционера. Единственное, что может его сломать, - это пытки. Против этого лома нет приема. Но и здесь гораздо легче, если ты как-то отбиваешься, кусаешься, хотя бы силы были неравны. Физически тебе будет гораздо больней, морально гораздо легче. Эта наука дается тяжкими страданиями, но она правильная. При всем этом приходится преодолевать самый мощный инстинкт, который только есть у всех живых существ, - инстинкт самосохранения. Это возможно лишь на какой-то краткий момент душевного напряжения. Но самое главное - суметь вызывать в себе такое напряжение волевым актом. Даром, конечно, ничто это не проходит. Мне кажется, что именно вследствие этого, уже на излете застоя, меня хватанули подряд два инфаркта: укатали-таки сивку крутые горки! Но все это потом. А сейчас осень 1947 г. Я студент III курса историко-философского факультета в родном Воронеже. Медленно поправляюсь от полученной травмы. Сначала я как бы "завязал". Учиться мне не составляет ни малейшего труда, я отличник, меня с ходу избирают членом бюро ВЛКСМ по научному сектору. Я организую на факультете СНО, что в те времена редкая роскошь для ВУЗов. Они только что возникли в МГУ. Для Воронежа это серьезная новация. Чуть не во всех созданных кружках председательствую. Но продолжают занимать ум прежние проблемы. Теперь я не так легкомыслен, душа - не нараспашку. Из прежних друзей связь сохранилась только с Тарасовым. Мы встречаемся на каникулах. Переписываемся. Теперь мы уже настоящие враги системы. Но чтобы бороться с ней, надо ее понять. Понять на настоящем научном уровне, а не на том расхожем полупопулистском, о котором я писал выше и на котором задержались до сих пор многие "интеллектуалы".
Прежде всего, надо было преодолеть чрезвычайно распространенный и простой соблазн: если ненавидишь нечто, надо оттолкнуться от знамени (т.е. официальных опознавательных признаков ненавидимого) и преклониться перед символами противоположной идеологии. Иными словами, если враг поет "Интернационал" - петь "Боже, царя храни" или "Хорста Весселя", серпу и молоту противопоставить корону с двуглавым орлом или свастику. Если враг крушит церкви и иконы - значит, надо расшибить лоб в поклонах. Вздорность подобного "символистского" подхода очевидна для каждого, кто дает себе труд задуматься. Взять хотя бы тот общеизвестный нумизматам факт, что в новое время свастику впервые ввели в геральдику не кто иной, как "жидо-большевики" в самый "жидо-большевистский" период Советской власти - в 1918 г. Правда, подобный простой подход часто очень соблазнителен в смысле понятности для наиболее подвижной части масс, не обремененных ни имуществом, ни знаниями, ни трудовыми навыками. Можно легко стать популярными. Но это - путь заведомых политических авантюристов. Интересно, что никто никогда не становился на него, когда его адепту, скорее всего, предстояло мученичество. Напротив того, на этот путь всегда становились некие субъекты в моменты, когда такая политическая позиция делалась либо высоко поощряемой, либо, по меньшей мере, терпимой. Заведомо мошенническая позиция приемлема лишь тогда и для тех, кто собрался нажиться с возможно меньшими издержками, но не для тех, кто решил добиваться положительных изменений в общественной жизни, хотя бы ценой страданий или мученической смерти.
У нас никогда не возникала мысль страшными усилиями добиваться лишь перекраски тирании.
Издревле существуют два способа постижения истины: с помощью разума и с помощью откровения. У нас никогда не возникало сомнения в примате разума. Самым естественным при этом было использование марксистской методологии. В сущности, именно марксизм (а никак не фейербахианство) был последней универсальной философской системой, одновременно дающей картину мироздания и методы его познания, принципы гносеологии и философию партии, а в какой-то мере и этики. Все это в стройном логическом единстве. После утверждения марксизма ни одна школа целостной системы мировоззрения не предлагала. Картина мира как таковая теперь целиком вошла в область положительных наук. Вопрос о физической картине мира стал решаться физикой, биологической биологией, социологической (что нас тогда больше всего интересовало) конкретными социологическими исследованиями.
Позднейшие мыслители либо разрабатывали в подробностях различные аспекты философских наук (таких, как логика), либо целиком уходили в сферу этической философии, где продвигались наиболее крупные философы самого конца XIX и ХХ в.в.: Ницше, Бергсон, экзистенциалисты, франкфуртская школа и т.д. В большинстве случаев об этих новейших учениях мы почти ничего не знали, а когда узнавали, все их построения казались неинтересными, скучными, явно надуманными, чем-то вроде казенных нравоучений типа "уходя, гасите свет". Они ничего не отвечали на вопрос: как устроен тот несправедливый мир, который мы хотим изменить? Как добиться его изменения? Все ответы на эти вопросы мы могли найти только в марксизме, который брал сразу быка за рога и объяснял мир, и показывал пути к его переустройству. Мне кажется, что именно энциклопедичность и логичная стройность марксизма до сих пор привлекают к нему множество людей после всех страшных фиаско, которыми заканчивались многочисленные опыты по практическому воплощению его идей. Все последующие учения кажутся плоскими, ненаучными, поверхностными и вымученными одновременно. Критика марксизма, скажем, бергеонианцами кажется безграмотной, тогда как 2-3 аргумента, взятые из "устаревшего" марксова арсенала, оказываются убийственными для каких-либо современных неоплатоников.
Но, сказать по правде, в описываемое мною время у нас и не было другого идеологического оружия, кроме марксизма, и еще трудов таких русских мыслителей и писателей, как Белинский, Герцен, Чернышевский, Добролюбов, Писарев. Но последние, вместе с русскими и зарубежными писателями, составляли для нас своего рода интеллектуальный и эмоциональный фон. Само же мировоззрение формировалось под непосредственным марксистским влиянием.
Я впервые прочел Маркса в очень раннем возрасте. Мне было всего 13 лет, когда в маленькой поселковой библиотеке деревни Сосновка под Воронежем я подросток, только что закончивший семилетку и обожавший историю, - нашел "18 брюмера Луи Бонапарта" и "Классовая борьба во Франции в 1948-1850 г .г." Я прочел эти книги запоем, снова перечитал и запомнил на всю жизнь в подробностях. Каждое событие в них объяснялось без малейших (как сейчас бы сказали) проколов с замечательной логичностью и последовательностью.
Спустя 7 лет, уже наученный первым столкновением с "марксистским" государством, я вновь с какой-то даже яростью принялся штудировать основоположников - вначале "Капитал". Теперь мы - и я, и Саша Тарасов, с которым, как уже писал, мы оставались в деятельной переписке, - поняли, что марксизм, несмотря на обширнейшую марксистскую литературу, на все бесконечные "марксистские штудии", и в Германии, и у нас очень сильно недоработан. Например, у Маркса практически отсутствует теория кризисов. Почти все феномены экономики и политики ХХ века (после его первой четверти) не получили в марксистской литературе никакого освещения. В национальном вопросе марксизм во многом унаследовал слабость своих предшественников просветителей и демократов XVIII-XIX вв., вопросу этому внимания почти не уделявшим. Традиционно национальный аспект марксизма вызывал повышенный интерес и у фашистов ХХ века.
Тем не менее, даже недоработанные марксистские труды, развиваемые главным образом младшим поколением марксистских теоретиков: Лениным, Плехановым, Каутским, Гильфердингом - как нам представлялось, на голову превосходили все немарксистские реакционные измышления. Общее развитие экономики, а следовательно, и идеологической надстройки, ведет к федерации и интеграции народов через все большее развитие рынка, все большее проникновение культур. Альтернатива - гибель мира в результате ядерной войны. Национализм есть порождение монополий, особенно монополий , сросшихся с государством. Это следствие доведенного до логического предела протекционизма, переходящего в монополию внешней торговли, плюс желание стравить между собой угнетенные и порабощенные народы, их трудящиеся классы. Поэтому, когда мы стали окончательно формулировать свою идеологию, мы подчеркнули в своем "Манифесте" верность идее пролетарского интернационализма в его первоначальном принципиальном виде, как и всем остальным исходным положениям марксизма как конечного продукта всей суммы прогрессивных революционных и либерально-демократических движений, развивавшихся с позднего средневековья. И сами классики, и многие прогрессивные литераторы либерального и демократического лагеря неоднократно подчеркивали идеологическое сродство всех освободительных движений при всем их многообразии. Да мы это вполне чувствовали сами. У этого направления, которое и в сегодняшнем Советском Союзе обозначается как левое, можно назвать ряд общих признаков:
- вера в прогресс и оптимизм: "золотой век находится впереди нас"
- преклонение перед свободой и правами человека
- примат разума над инстинктами, т.е. рационализм, интеллектуализм, пиетет перед наукой
- интернационализм или космополитизм
Противопоставление этих понятий мы уже тогда посчитали не чем иным, как типичной сталинской казуистикой. Другое дело, что эти понятия никогда, на мой взгляд, не отменяют национальной гордости, любви к родному народу и его культуре, да просто к родной природе; к тому, что у нас зелень зеленее, вода мокрее, что русский язык и русская шутка приятнее звучат для уха, и к многому другому, о чем уместнее рассказать уже при описании весьма интернационального советского лагерно-тюремного мира.
В противоположность вышеприведенному катехизису выстраивался свод иных, для нас вражеских понятий:
преклонение перед авторитетом, культ вождя, царя или кого угодно в этом же роде
примат инстинкта над разумом, предания над наукой
антиинтеллектуализм: "на дураках мир держится"
национализм, который, однако, легко оборачивается национальной изменой, антипатриотизмом. (Этот феномен часто наблюдался в ХХ в., случалось и мне видеть его воочию)
непризнание за людьми никаких прав, за исключением "права" быть послушным быдлом в руках неких избранных
Оба выделяемых генеральных направления легко прослеживаются через всю историю человечества. Либеральное учение слышится уже в речах Солона, Перикла и Демосфена, в проповедях пророка Исайи и апостола Павла, в лозунгах Гракхов и популяров начала римских гражданских войн. Умерев вместе с Катоном Утиченским и Цицероном, оно возрождается в рационалистических ересях и республиканских трактатах гуманистов, например Колюччо Солютати, а уже с XVII века закрепляется в освободительных движениях гёзов в Нидерландах и вигов в Англии, в философии Просвещения, в идеалах и декларациях Американской и Французской революции. В Лиге борьбы против войны и хлебных законов Кобдена и Брайта и Альянсе Социалистической Демократии Бакунина, и, наконец, в марксизме и Интернационалах.
Второе - реакционное - направление тоже известно от века, т.е. с начала времен, о которых мы имеет письменные свидетельства. Оно в апологетических текстах всего Древнего Востока, в христианской патристике (особенно у Тертуллиана). В императорском Риме реакционная литература еще словно стыдится оправдывать гнуснейшую политическую практику, зато расцветает полным цветом в Византии (Иоанн Дамаскин, Кекавмен). В Западной Европе их идеологические эквиваленты - Бернард Клервоский, доминиканцы, а затем иезуиты и другие герои контрреформации. Прямая ветвь развития от них идет к реакционерам XIX в. де Местру, Бональду, к реакционерам "конца века", все более приобретающим фашистский облик (черносотенство, нацизм, на новом этапе - фундаментализм и "Память").
Обрисованное разграничение крайне просто и ясно. Нужно, стало быть, твердо встать на сторону добра, правды, свободы и разума против зла, лжи, угнетения и мракобесия. Надо бороться с ними до полной победы, чем полнее тем лучше. Однако более тщательный анализ показывает странную закономерность. Когда силы добра, свободы и разума приближались к полной победе, они начинали зловеще приобретать черты своих врагов, иногда только по существу, с сохранением внешнего "левого" декорума, а иногда, если "перевертывание" длится достаточно долго, с постепенной идеологической перекраской в противоположные политические цвета. Например, что, казалось бы, более враждебно авторитарному деспотизму, чем популярское движение в консульстве Тиберия Гракха (139 г. до н.э.). Между тем, именно это движение в течение последующих 100 лет превратило гордую республику в гнусную цезаристскую деспотию, пролив при этом реки крови. Правда, еще долго (целые столетия!) тираны, стоявшие у власти в Римской империи, прятали свою деспотическую "праворадикальную" власть за республиканскими декорациями и лишь к моменту распада страны расхрабрились на принятие откровенно монархических внешних форм. Сходную эволюцию проделала практически все средневековые итальянские городские тираны, вначале выдвигавшиеся как борцы с патрициатом, затем - как "вожди народа" (capitano del popolo), и в конце концов приобретавшие титулы герцогов и роднившиеся со старой знатью (типичный пример: флорентийские Медичи).
В конце 40-х г.г. было уже совершенно ясно, что сталинский режим окончательно покидает идеологическую почву марксизма, с тем чтобы перекочевать на позиции нацизма и фашизма. Бурные националистические (в том числе крайне глупые приоритетческие), антисемитские, а затем и антимасонские выступления не оставляли в этом сомнений. Очевидно, фашистские тенденции устраивали Сталина больше, чем старый традиционный большевизм. Лежащим на поверхности объяснением этой тенденции было то, что к концу 40-х гг. все прежние козлы отпущения: буржуазия, помещики, попы, кулаки - свою роль до конца выполнили. Срочно нужны были новые враги, и легче всего было позаимствовать их у побежденного противника. Но в этом объяснении была лишь часть правды. Хотя она и помогла нам найти параллели между сталинским и гитлеровским режимами, но проблему не сняла.
Учитывая вышеприведенные исторические примеры, можно легко повторить известную фразу: "крайности сходятся". Но почему они сходятся? И почему именно на позициях рабства, а не на позициях свободы?
Возникла задача: применив марксистскую методологию, дать правильный анализ социальной и экономической структуры противостоящего нам общества. Для этого, однако, потребовалось дорабатывать марксистскую методологию, ибо для анализа тоталитарных систем она изначально приспособлена не была.
Всякое движение должно иметь классовые формы. Фашизм и нацизм явно не укладывались в представление об их буржуазной или хотя бы мелкобуржуазной природе, обычно даваемое в нашей официальной и официозной литературе. Решая поставленную задачу, мы убедились, что понятие о классовой структуре в социологии Маркса до крайности упрощенное. Это, видимо, оказалось следствием гегелевского влияния, требовавшего до предела обострить и упростить ("поляризовать") противоречия. С этой точки зрения, необходимой предпосылкой рассуждений являлась идея об "абсолютном обнищании" пролетариата, исчезновении всех промежуточных слоев между "60 семействами" и полностью обнищавшими пролетариями. Эта идея, во-первых, противоречила всеобщему закону усложнения любых биологических и социальных структур в связи с их развитием (еще в прошлом веке этот вопрос был предметом спора между Г. Спенсером и Н. Михайловским). Во-вторых, эта идея противоречила хорошо известным фактам.
Занимал нас и другой вопрос, обладающий решающей важностью. Классический марксизм придал огромное значение отношениям собственности при решении проблем классовых противоречий, одновременно умалив значение отношения к труду. Нам представилось, что это был шаг назад по сравнению с учением физиократов, деливших общество на производительные и непроизводительные (т.е. паразитические) классы. Действительно, можно ли считать организатора производства, капиталиста-функционера, как его называет Маркс, менеджера, как его называют сейчас на Западе, паразитом только на том основании, что он - человек небедный? Можно ли считать, что источник его доходов - прибавочная стоимость, а не необходимый продукт сложного труда, оплачиваемого высоко в силу его сложности и относительной редкости?
С другой стороны (и это сделалось краеугольным камнем нашей концепции), можно ли сравнивать социально-политическую роль рабочего класса - творца всех ценностей на Земле и люмпен-пролетариата - массы паразитов, вовсе ни в каком труде не заинтересованных? Роль люмпенов не игнорировалась классиками, но они говорили об этом слое вскользь, от случая к случаю, а между тем, социальное качество люмпенов и настоящих рабочих фактически противоположно. Рабочий класс и буржуазия равно являются необходимыми элементами капиталистического производства (особенно, если буржуа капиталист-функционер). Они борются между собой за долю общественного продукта, это вполне естественно: чем меньше достается одним, тем больше другим. Но оба класса заинтересованы в сохранении и приумножении производительных сил - больше будет чего делить! Люмпены же занимают некое внешнее положение по отношению к производственным силам. Их, например, не могут интересовать условия труда, в котором они не участвуют. Единственное, что может их привлекать - это ограбление, а при случае и порабощение производителей. Под этим углом зрения мы проанализировали (разумеется, лишь в самых общих чертах) весь ход истории. Везде обнаруживалась гигантская политическая роль деклассированных элементов, скажем, греческого охлоса или римского пролетариата. Мы обнаружили массу литературы по этому вопросу. Следствием изысканий явилось понимание, что с господством люмпенов органически связан деспотизм, так же как с господством феодальной аристократии - монархия и олигархия, с господством буржуазии парламентская демократия, а с властью рабочего класса - демократия социалистическая. Но что же собой представляет в социально-экономическом плане деспотизм, являющийся следствием охлократии?[2] Здесь ответ совершенно ясен: классовая форма господства люмпен-пролетариата тоталитарно-государственно-монополистическая система с внеэкономической формой принуждения. Весь образ жизни люмпенов - чисто паразитический. Они могут быть выходцами из любых общественных слоев, их отбросами именно в силу неспособности играть какую-либо роль, кроме преступной. Поэтому они являются очень удобным орудием в руках любого кровавого авантюриста. Их господство не может не быть террористическим. Из их среды легко вербуется бюрократия, причем не полезная часть ее, сведущая в производительных (спецы-управленцы) и производственных силах или других, например в общественных отношениях (юристы), а именно "номенклатурная" часть, которую сегодня можно бросить (используя терминологию К. Маркса) на внутренний грабеж - сбор податей и даней, завтра - на внешний грабеж - то же самое, только за пределами страны плюс собственно грабеж в прямом смысле слова. Казалось бы, не годятся люмпены на роли хранителей племенных верований и морали (жрецов и священников), чему вроде бы мешает их профессионально необходимая аморальность. Но на деле играть любую подобную роль представителям данного общественного слоя оказывалось вполне по плечу, опять таки в силу их профессиональной лживости.
Мы попытались проследить судьбу люмпенства в историческом прошлом.
Описанные выше персонажи легко узнаются в цезарианских бандах I века до нашей эры. Они же в роли так называемых "санитаров" христианской церкви, убивших в начале V века Ипатию и уничтоживших бесценные интеллектуальные сокровища античности, хранившиеся в языческих школах. Они же лаццарони, разгромившие в 1799 г. Пантекапейскую республику и вылавливавшие карбонариев и патриотов Италии вплоть до победы Рисорджименто. Это уже прямые предшественники фашистов, у них фашистские ухватки и фашистская идеология.
Само собой, наибольший интерес для нас представляла собой новейшая история Отечества, в первую очередь история Революции, и тут мы обнаружили очень неутешительные закономерности. В царской России люмпенов-босяков было гораздо больше, чем постоянных промышленных рабочих и интеллигентов вместе взятых. Босяки же, за редчайшими исключениями, находились в рядах контрреволюции, причем именно царская охранка выработала в основных чертах идеологическую парадигму, до сих пор лежащую в основе всех "праворадикальных" люмпенских движений. Лозунги крайне левых, в большой степени заимствованные, по русскому обычаю, у далеко ушедшего вперед Запада, способны были лишь оттолкнуть буржуазию (включая мелкую) и крестьянство, составлявшее большинство русской нации. Учитывая большую численность дворян, духовенства, чиновничества, против которых направлялось движение даже на его первом, чисто демократическом (или буржуазно-демократическом) этапе, нетрудно было предсказать крах революции. То, что победа в 1905-1907 гг. досталась царизму не так уж легко, можно объяснить двумя факторами. Во-первых, и крестьянство (грамотная его часть), и значительное большинство буржуазии ненавидели царизм и обращали очень малое внимание на лозунги социалистов. Вероятно, по западному примеру считали, что в действительности социалисты будут умереннее своих лозунгов. Во-вторых, на помощь русской революции пришла интенсивная поддержка практически всех "инородцев" без разделения по классовому признаку, за исключением лишь единичных, лично связанных с царизмом представителей инородческой социальной верхушки (всевозможные мусульманские ханы, беки, горские и грузинские князья, остзейские бароны, некоторая очень небольшая часть высшей польской аристократии). Да и эти немногочисленные "квислинги" , за исключением, пожалуй, остзейских баронов, содействовали царизму не безусловно, но лишь до известных пределов, норовя сойтись с либеральной оппозицией.
Но все перечисленное можно считать лишь начатками политических представлений, которым суждено было развиться на следующем этапе моей жизни, когда мы с Тарасовым попытались продумать вопрос "Что делать?". Во времена "пятиэтажной философии" этот вопрос всерьез как-то не ставился, сходились на том, что все как-то изменится, но как - непонятно. Может быть, сам Сталин, во всемогуществе которого никто не сомневался, одумается...
Между тем, бесконечно все это продолжаться не могло. У меня в особенности была наклонность восторженно воспринимать любое положение, до которого удавалось додуматься, и делиться с кем ни попадя. Формально (да, в общем, и неформально) никакой организации не существовало, и блюсти конспирацию мы не обязывались. Но, с точки зрения сталинской "юстиции", самого факта "сборищ", на которых говорились вышеперечисленные вещи, было более чем достаточно, чтобы посадить всех участников по статье 58 п.п. 10 и 11 (агитация и организация). Однако странным образом этого не произошло. Дело свели к мальчишеским выходкам (в сущности, тогда это было близко к истине, но сталинскому правопорядку не свойственно). Директор института Ю. П. Францев, известный египтолог, во время блокады Ленинграда ставший партийным и военно-политическим работником, а затем возглавивший ИМО, сделал все именно для такой трактовки. Меня, как самого шумного и, вероятно, самого глупого, два месяца мытарили по всяким бюро и комитетам, сначала исключили из комсомола (что в те времена часто предшествовало "посадке"), но затем на заседании бюро МГК все же восстановили, влепив "строгача", что интересно, "без занесения". После этого заседания МГК Францев позвал меня к себе, поздравил с тем, что я легко отделался, что "передо мной по-прежнему открыты все двери", и рекомендовал забрать без шума документы из института. Он был, конечно, как я понял лишь потом, тысячу раз прав. Но тогда я заартачился... и был через три дня отчислен из института "по состоянию здоровья"! При этом в течение всего разбирательства причина моего изъятия из ИМО в процессе разбирательства сильно менялась день ото дня. На первый же план выходили вещи, так сказать, бытовые или полубытовые: пропуски занятий, выдавание себя за капитана Советской Армии (никаких официальных "выдаваний" не было и не могло быть, так как в институте имелись подлинные мои документы, а все дело сводилось к мистификациям и "розыгрышам" компанейского характера: унылым нравом и паймальчиковым характером я никогда не отличался), пение нацистских песен (мы изучали немецкий язык, для тренировок нам рекомендовалось и пение, иногда же мы, в том числе и я, дурачились и таким образом).
За все пострадал, насколько мне известно, я один, хотя есть сведения, может быть неточные, что и остальные участники (из тех, что не сели впоследствии) "пятиэтажной философии" не были допущены к загранработе, что для международников означало профессиональную смерть. Тарасов остался в институте.
Благодаря чему мы отделались так легко - непонятно до сих пор. Мне хотелось и хочется верить, что Ю. П. Францев, легко выудивший все содержание нашей крамолы и, в то же время, выяснивший наш (в том числе и мой) интеллектуальный потенциал, сознательно пытался уберечь нас от гибели. С позиции "подлости людской", может быть, он хотел замять дело из каких-то политико-карьерных соображений. Второй вариант представляется мне, однако, менее вероятным, ибо был, пожалуй, более рискован в тех условиях - а ну как недруги его (которых в нашей богоспасаемой стране у каждого заметного человека хоть пруд пруди) доложат куда следует, что он покрывает врагов!
Так что благородство человека в данном случае более вероятно, даже на основании учета чисто шкурных соображений.
Время моего первого в жизни мученичества (трудно подобрать другое слово), несмотря на смехотворную малость, по тем временам, полученного воздаяния - самое тяжелое для меня в жизни. Хотя свой статус того времени мне удалось впоследствии вернуть лишь в конце оттепели, при снятии с меня судимости, да и то не полностью (окончательное чувство юридического полноправия пришло лишь с перестройкой), я был в отчаянии и какое-то время даже испытывал страх и нечто вроде искреннего раскаяния. Впоследствии, когда меня действительно стали таскать по тюрьмам (ни на Лубянке, ни, тем более, в Воркутинских следственных изоляторах, куда я попадал во время Воркутинской лагерной революции, о которой ниже) ничего подобного со мной не было, хотя и лишения, и риск были совершенно несопоставимы. Но такой же (либо гораздо больший) ужас я видел в своих товарищах по несчастью, втащенных гулаговской мясорубкой без всякой вины с их стороны. Чтобы душевно комфортно, хоть в самой малой мере, чувствовать себя в тюрьме, надо сидеть за что-то, сознавать себя профессионалом, в число отрицательных сторон деятельности которого входит тюрьма, лагерь и связанные с этим лишения. Именно потому тюрьма совершенно не страшит профессиональных преступников. Лагерь и тюрьма также не должны страшить настоящего революционера. Единственное, что может его сломать, - это пытки. Против этого лома нет приема. Но и здесь гораздо легче, если ты как-то отбиваешься, кусаешься, хотя бы силы были неравны. Физически тебе будет гораздо больней, морально гораздо легче. Эта наука дается тяжкими страданиями, но она правильная. При всем этом приходится преодолевать самый мощный инстинкт, который только есть у всех живых существ, - инстинкт самосохранения. Это возможно лишь на какой-то краткий момент душевного напряжения. Но самое главное - суметь вызывать в себе такое напряжение волевым актом. Даром, конечно, ничто это не проходит. Мне кажется, что именно вследствие этого, уже на излете застоя, меня хватанули подряд два инфаркта: укатали-таки сивку крутые горки! Но все это потом. А сейчас осень 1947 г. Я студент III курса историко-философского факультета в родном Воронеже. Медленно поправляюсь от полученной травмы. Сначала я как бы "завязал". Учиться мне не составляет ни малейшего труда, я отличник, меня с ходу избирают членом бюро ВЛКСМ по научному сектору. Я организую на факультете СНО, что в те времена редкая роскошь для ВУЗов. Они только что возникли в МГУ. Для Воронежа это серьезная новация. Чуть не во всех созданных кружках председательствую. Но продолжают занимать ум прежние проблемы. Теперь я не так легкомыслен, душа - не нараспашку. Из прежних друзей связь сохранилась только с Тарасовым. Мы встречаемся на каникулах. Переписываемся. Теперь мы уже настоящие враги системы. Но чтобы бороться с ней, надо ее понять. Понять на настоящем научном уровне, а не на том расхожем полупопулистском, о котором я писал выше и на котором задержались до сих пор многие "интеллектуалы".
Прежде всего, надо было преодолеть чрезвычайно распространенный и простой соблазн: если ненавидишь нечто, надо оттолкнуться от знамени (т.е. официальных опознавательных признаков ненавидимого) и преклониться перед символами противоположной идеологии. Иными словами, если враг поет "Интернационал" - петь "Боже, царя храни" или "Хорста Весселя", серпу и молоту противопоставить корону с двуглавым орлом или свастику. Если враг крушит церкви и иконы - значит, надо расшибить лоб в поклонах. Вздорность подобного "символистского" подхода очевидна для каждого, кто дает себе труд задуматься. Взять хотя бы тот общеизвестный нумизматам факт, что в новое время свастику впервые ввели в геральдику не кто иной, как "жидо-большевики" в самый "жидо-большевистский" период Советской власти - в 1918 г. Правда, подобный простой подход часто очень соблазнителен в смысле понятности для наиболее подвижной части масс, не обремененных ни имуществом, ни знаниями, ни трудовыми навыками. Можно легко стать популярными. Но это - путь заведомых политических авантюристов. Интересно, что никто никогда не становился на него, когда его адепту, скорее всего, предстояло мученичество. Напротив того, на этот путь всегда становились некие субъекты в моменты, когда такая политическая позиция делалась либо высоко поощряемой, либо, по меньшей мере, терпимой. Заведомо мошенническая позиция приемлема лишь тогда и для тех, кто собрался нажиться с возможно меньшими издержками, но не для тех, кто решил добиваться положительных изменений в общественной жизни, хотя бы ценой страданий или мученической смерти.
У нас никогда не возникала мысль страшными усилиями добиваться лишь перекраски тирании.
Издревле существуют два способа постижения истины: с помощью разума и с помощью откровения. У нас никогда не возникало сомнения в примате разума. Самым естественным при этом было использование марксистской методологии. В сущности, именно марксизм (а никак не фейербахианство) был последней универсальной философской системой, одновременно дающей картину мироздания и методы его познания, принципы гносеологии и философию партии, а в какой-то мере и этики. Все это в стройном логическом единстве. После утверждения марксизма ни одна школа целостной системы мировоззрения не предлагала. Картина мира как таковая теперь целиком вошла в область положительных наук. Вопрос о физической картине мира стал решаться физикой, биологической биологией, социологической (что нас тогда больше всего интересовало) конкретными социологическими исследованиями.
Позднейшие мыслители либо разрабатывали в подробностях различные аспекты философских наук (таких, как логика), либо целиком уходили в сферу этической философии, где продвигались наиболее крупные философы самого конца XIX и ХХ в.в.: Ницше, Бергсон, экзистенциалисты, франкфуртская школа и т.д. В большинстве случаев об этих новейших учениях мы почти ничего не знали, а когда узнавали, все их построения казались неинтересными, скучными, явно надуманными, чем-то вроде казенных нравоучений типа "уходя, гасите свет". Они ничего не отвечали на вопрос: как устроен тот несправедливый мир, который мы хотим изменить? Как добиться его изменения? Все ответы на эти вопросы мы могли найти только в марксизме, который брал сразу быка за рога и объяснял мир, и показывал пути к его переустройству. Мне кажется, что именно энциклопедичность и логичная стройность марксизма до сих пор привлекают к нему множество людей после всех страшных фиаско, которыми заканчивались многочисленные опыты по практическому воплощению его идей. Все последующие учения кажутся плоскими, ненаучными, поверхностными и вымученными одновременно. Критика марксизма, скажем, бергеонианцами кажется безграмотной, тогда как 2-3 аргумента, взятые из "устаревшего" марксова арсенала, оказываются убийственными для каких-либо современных неоплатоников.
Но, сказать по правде, в описываемое мною время у нас и не было другого идеологического оружия, кроме марксизма, и еще трудов таких русских мыслителей и писателей, как Белинский, Герцен, Чернышевский, Добролюбов, Писарев. Но последние, вместе с русскими и зарубежными писателями, составляли для нас своего рода интеллектуальный и эмоциональный фон. Само же мировоззрение формировалось под непосредственным марксистским влиянием.
Я впервые прочел Маркса в очень раннем возрасте. Мне было всего 13 лет, когда в маленькой поселковой библиотеке деревни Сосновка под Воронежем я подросток, только что закончивший семилетку и обожавший историю, - нашел "18 брюмера Луи Бонапарта" и "Классовая борьба во Франции в 1948-1850 г .г." Я прочел эти книги запоем, снова перечитал и запомнил на всю жизнь в подробностях. Каждое событие в них объяснялось без малейших (как сейчас бы сказали) проколов с замечательной логичностью и последовательностью.
Спустя 7 лет, уже наученный первым столкновением с "марксистским" государством, я вновь с какой-то даже яростью принялся штудировать основоположников - вначале "Капитал". Теперь мы - и я, и Саша Тарасов, с которым, как уже писал, мы оставались в деятельной переписке, - поняли, что марксизм, несмотря на обширнейшую марксистскую литературу, на все бесконечные "марксистские штудии", и в Германии, и у нас очень сильно недоработан. Например, у Маркса практически отсутствует теория кризисов. Почти все феномены экономики и политики ХХ века (после его первой четверти) не получили в марксистской литературе никакого освещения. В национальном вопросе марксизм во многом унаследовал слабость своих предшественников просветителей и демократов XVIII-XIX вв., вопросу этому внимания почти не уделявшим. Традиционно национальный аспект марксизма вызывал повышенный интерес и у фашистов ХХ века.
Тем не менее, даже недоработанные марксистские труды, развиваемые главным образом младшим поколением марксистских теоретиков: Лениным, Плехановым, Каутским, Гильфердингом - как нам представлялось, на голову превосходили все немарксистские реакционные измышления. Общее развитие экономики, а следовательно, и идеологической надстройки, ведет к федерации и интеграции народов через все большее развитие рынка, все большее проникновение культур. Альтернатива - гибель мира в результате ядерной войны. Национализм есть порождение монополий, особенно монополий , сросшихся с государством. Это следствие доведенного до логического предела протекционизма, переходящего в монополию внешней торговли, плюс желание стравить между собой угнетенные и порабощенные народы, их трудящиеся классы. Поэтому, когда мы стали окончательно формулировать свою идеологию, мы подчеркнули в своем "Манифесте" верность идее пролетарского интернационализма в его первоначальном принципиальном виде, как и всем остальным исходным положениям марксизма как конечного продукта всей суммы прогрессивных революционных и либерально-демократических движений, развивавшихся с позднего средневековья. И сами классики, и многие прогрессивные литераторы либерального и демократического лагеря неоднократно подчеркивали идеологическое сродство всех освободительных движений при всем их многообразии. Да мы это вполне чувствовали сами. У этого направления, которое и в сегодняшнем Советском Союзе обозначается как левое, можно назвать ряд общих признаков:
- вера в прогресс и оптимизм: "золотой век находится впереди нас"
- преклонение перед свободой и правами человека
- примат разума над инстинктами, т.е. рационализм, интеллектуализм, пиетет перед наукой
- интернационализм или космополитизм
Противопоставление этих понятий мы уже тогда посчитали не чем иным, как типичной сталинской казуистикой. Другое дело, что эти понятия никогда, на мой взгляд, не отменяют национальной гордости, любви к родному народу и его культуре, да просто к родной природе; к тому, что у нас зелень зеленее, вода мокрее, что русский язык и русская шутка приятнее звучат для уха, и к многому другому, о чем уместнее рассказать уже при описании весьма интернационального советского лагерно-тюремного мира.
В противоположность вышеприведенному катехизису выстраивался свод иных, для нас вражеских понятий:
преклонение перед авторитетом, культ вождя, царя или кого угодно в этом же роде
примат инстинкта над разумом, предания над наукой
антиинтеллектуализм: "на дураках мир держится"
национализм, который, однако, легко оборачивается национальной изменой, антипатриотизмом. (Этот феномен часто наблюдался в ХХ в., случалось и мне видеть его воочию)
непризнание за людьми никаких прав, за исключением "права" быть послушным быдлом в руках неких избранных
Оба выделяемых генеральных направления легко прослеживаются через всю историю человечества. Либеральное учение слышится уже в речах Солона, Перикла и Демосфена, в проповедях пророка Исайи и апостола Павла, в лозунгах Гракхов и популяров начала римских гражданских войн. Умерев вместе с Катоном Утиченским и Цицероном, оно возрождается в рационалистических ересях и республиканских трактатах гуманистов, например Колюччо Солютати, а уже с XVII века закрепляется в освободительных движениях гёзов в Нидерландах и вигов в Англии, в философии Просвещения, в идеалах и декларациях Американской и Французской революции. В Лиге борьбы против войны и хлебных законов Кобдена и Брайта и Альянсе Социалистической Демократии Бакунина, и, наконец, в марксизме и Интернационалах.
Второе - реакционное - направление тоже известно от века, т.е. с начала времен, о которых мы имеет письменные свидетельства. Оно в апологетических текстах всего Древнего Востока, в христианской патристике (особенно у Тертуллиана). В императорском Риме реакционная литература еще словно стыдится оправдывать гнуснейшую политическую практику, зато расцветает полным цветом в Византии (Иоанн Дамаскин, Кекавмен). В Западной Европе их идеологические эквиваленты - Бернард Клервоский, доминиканцы, а затем иезуиты и другие герои контрреформации. Прямая ветвь развития от них идет к реакционерам XIX в. де Местру, Бональду, к реакционерам "конца века", все более приобретающим фашистский облик (черносотенство, нацизм, на новом этапе - фундаментализм и "Память").
Обрисованное разграничение крайне просто и ясно. Нужно, стало быть, твердо встать на сторону добра, правды, свободы и разума против зла, лжи, угнетения и мракобесия. Надо бороться с ними до полной победы, чем полнее тем лучше. Однако более тщательный анализ показывает странную закономерность. Когда силы добра, свободы и разума приближались к полной победе, они начинали зловеще приобретать черты своих врагов, иногда только по существу, с сохранением внешнего "левого" декорума, а иногда, если "перевертывание" длится достаточно долго, с постепенной идеологической перекраской в противоположные политические цвета. Например, что, казалось бы, более враждебно авторитарному деспотизму, чем популярское движение в консульстве Тиберия Гракха (139 г. до н.э.). Между тем, именно это движение в течение последующих 100 лет превратило гордую республику в гнусную цезаристскую деспотию, пролив при этом реки крови. Правда, еще долго (целые столетия!) тираны, стоявшие у власти в Римской империи, прятали свою деспотическую "праворадикальную" власть за республиканскими декорациями и лишь к моменту распада страны расхрабрились на принятие откровенно монархических внешних форм. Сходную эволюцию проделала практически все средневековые итальянские городские тираны, вначале выдвигавшиеся как борцы с патрициатом, затем - как "вожди народа" (capitano del popolo), и в конце концов приобретавшие титулы герцогов и роднившиеся со старой знатью (типичный пример: флорентийские Медичи).
В конце 40-х г.г. было уже совершенно ясно, что сталинский режим окончательно покидает идеологическую почву марксизма, с тем чтобы перекочевать на позиции нацизма и фашизма. Бурные националистические (в том числе крайне глупые приоритетческие), антисемитские, а затем и антимасонские выступления не оставляли в этом сомнений. Очевидно, фашистские тенденции устраивали Сталина больше, чем старый традиционный большевизм. Лежащим на поверхности объяснением этой тенденции было то, что к концу 40-х гг. все прежние козлы отпущения: буржуазия, помещики, попы, кулаки - свою роль до конца выполнили. Срочно нужны были новые враги, и легче всего было позаимствовать их у побежденного противника. Но в этом объяснении была лишь часть правды. Хотя она и помогла нам найти параллели между сталинским и гитлеровским режимами, но проблему не сняла.
Учитывая вышеприведенные исторические примеры, можно легко повторить известную фразу: "крайности сходятся". Но почему они сходятся? И почему именно на позициях рабства, а не на позициях свободы?
Возникла задача: применив марксистскую методологию, дать правильный анализ социальной и экономической структуры противостоящего нам общества. Для этого, однако, потребовалось дорабатывать марксистскую методологию, ибо для анализа тоталитарных систем она изначально приспособлена не была.
Всякое движение должно иметь классовые формы. Фашизм и нацизм явно не укладывались в представление об их буржуазной или хотя бы мелкобуржуазной природе, обычно даваемое в нашей официальной и официозной литературе. Решая поставленную задачу, мы убедились, что понятие о классовой структуре в социологии Маркса до крайности упрощенное. Это, видимо, оказалось следствием гегелевского влияния, требовавшего до предела обострить и упростить ("поляризовать") противоречия. С этой точки зрения, необходимой предпосылкой рассуждений являлась идея об "абсолютном обнищании" пролетариата, исчезновении всех промежуточных слоев между "60 семействами" и полностью обнищавшими пролетариями. Эта идея, во-первых, противоречила всеобщему закону усложнения любых биологических и социальных структур в связи с их развитием (еще в прошлом веке этот вопрос был предметом спора между Г. Спенсером и Н. Михайловским). Во-вторых, эта идея противоречила хорошо известным фактам.
Занимал нас и другой вопрос, обладающий решающей важностью. Классический марксизм придал огромное значение отношениям собственности при решении проблем классовых противоречий, одновременно умалив значение отношения к труду. Нам представилось, что это был шаг назад по сравнению с учением физиократов, деливших общество на производительные и непроизводительные (т.е. паразитические) классы. Действительно, можно ли считать организатора производства, капиталиста-функционера, как его называет Маркс, менеджера, как его называют сейчас на Западе, паразитом только на том основании, что он - человек небедный? Можно ли считать, что источник его доходов - прибавочная стоимость, а не необходимый продукт сложного труда, оплачиваемого высоко в силу его сложности и относительной редкости?
С другой стороны (и это сделалось краеугольным камнем нашей концепции), можно ли сравнивать социально-политическую роль рабочего класса - творца всех ценностей на Земле и люмпен-пролетариата - массы паразитов, вовсе ни в каком труде не заинтересованных? Роль люмпенов не игнорировалась классиками, но они говорили об этом слое вскользь, от случая к случаю, а между тем, социальное качество люмпенов и настоящих рабочих фактически противоположно. Рабочий класс и буржуазия равно являются необходимыми элементами капиталистического производства (особенно, если буржуа капиталист-функционер). Они борются между собой за долю общественного продукта, это вполне естественно: чем меньше достается одним, тем больше другим. Но оба класса заинтересованы в сохранении и приумножении производительных сил - больше будет чего делить! Люмпены же занимают некое внешнее положение по отношению к производственным силам. Их, например, не могут интересовать условия труда, в котором они не участвуют. Единственное, что может их привлекать - это ограбление, а при случае и порабощение производителей. Под этим углом зрения мы проанализировали (разумеется, лишь в самых общих чертах) весь ход истории. Везде обнаруживалась гигантская политическая роль деклассированных элементов, скажем, греческого охлоса или римского пролетариата. Мы обнаружили массу литературы по этому вопросу. Следствием изысканий явилось понимание, что с господством люмпенов органически связан деспотизм, так же как с господством феодальной аристократии - монархия и олигархия, с господством буржуазии парламентская демократия, а с властью рабочего класса - демократия социалистическая. Но что же собой представляет в социально-экономическом плане деспотизм, являющийся следствием охлократии?[2] Здесь ответ совершенно ясен: классовая форма господства люмпен-пролетариата тоталитарно-государственно-монополистическая система с внеэкономической формой принуждения. Весь образ жизни люмпенов - чисто паразитический. Они могут быть выходцами из любых общественных слоев, их отбросами именно в силу неспособности играть какую-либо роль, кроме преступной. Поэтому они являются очень удобным орудием в руках любого кровавого авантюриста. Их господство не может не быть террористическим. Из их среды легко вербуется бюрократия, причем не полезная часть ее, сведущая в производительных (спецы-управленцы) и производственных силах или других, например в общественных отношениях (юристы), а именно "номенклатурная" часть, которую сегодня можно бросить (используя терминологию К. Маркса) на внутренний грабеж - сбор податей и даней, завтра - на внешний грабеж - то же самое, только за пределами страны плюс собственно грабеж в прямом смысле слова. Казалось бы, не годятся люмпены на роли хранителей племенных верований и морали (жрецов и священников), чему вроде бы мешает их профессионально необходимая аморальность. Но на деле играть любую подобную роль представителям данного общественного слоя оказывалось вполне по плечу, опять таки в силу их профессиональной лживости.
Мы попытались проследить судьбу люмпенства в историческом прошлом.
Описанные выше персонажи легко узнаются в цезарианских бандах I века до нашей эры. Они же в роли так называемых "санитаров" христианской церкви, убивших в начале V века Ипатию и уничтоживших бесценные интеллектуальные сокровища античности, хранившиеся в языческих школах. Они же лаццарони, разгромившие в 1799 г. Пантекапейскую республику и вылавливавшие карбонариев и патриотов Италии вплоть до победы Рисорджименто. Это уже прямые предшественники фашистов, у них фашистские ухватки и фашистская идеология.
Само собой, наибольший интерес для нас представляла собой новейшая история Отечества, в первую очередь история Революции, и тут мы обнаружили очень неутешительные закономерности. В царской России люмпенов-босяков было гораздо больше, чем постоянных промышленных рабочих и интеллигентов вместе взятых. Босяки же, за редчайшими исключениями, находились в рядах контрреволюции, причем именно царская охранка выработала в основных чертах идеологическую парадигму, до сих пор лежащую в основе всех "праворадикальных" люмпенских движений. Лозунги крайне левых, в большой степени заимствованные, по русскому обычаю, у далеко ушедшего вперед Запада, способны были лишь оттолкнуть буржуазию (включая мелкую) и крестьянство, составлявшее большинство русской нации. Учитывая большую численность дворян, духовенства, чиновничества, против которых направлялось движение даже на его первом, чисто демократическом (или буржуазно-демократическом) этапе, нетрудно было предсказать крах революции. То, что победа в 1905-1907 гг. досталась царизму не так уж легко, можно объяснить двумя факторами. Во-первых, и крестьянство (грамотная его часть), и значительное большинство буржуазии ненавидели царизм и обращали очень малое внимание на лозунги социалистов. Вероятно, по западному примеру считали, что в действительности социалисты будут умереннее своих лозунгов. Во-вторых, на помощь русской революции пришла интенсивная поддержка практически всех "инородцев" без разделения по классовому признаку, за исключением лишь единичных, лично связанных с царизмом представителей инородческой социальной верхушки (всевозможные мусульманские ханы, беки, горские и грузинские князья, остзейские бароны, некоторая очень небольшая часть высшей польской аристократии). Да и эти немногочисленные "квислинги" , за исключением, пожалуй, остзейских баронов, содействовали царизму не безусловно, но лишь до известных пределов, норовя сойтись с либеральной оппозицией.