Страница:
Белкин Виктор
Против Сталина при Сталине
Виктор Белкин
Против Сталина при Сталине
Заметки участника и очевидца
В последний год, когда участие в антисталинском сопротивлении перестало быть "темным пятном в биографии", время от времени стали появляться крайне разрозненные, буквально единичные сообщения участников. Пожалуй, наибольший резонанс приобрела автобиографическая повесть А. Жигулина "Черные камни". Ничтожное количество публикаций, посвященных антисталинскому сопротивлению, особенно в послевоенную эпоху сталинской эры, порождало представление о том, что такого сопротивления вовсе не было. По крайней мере, якобы не было в самой России - об отчаянном сопротивлении вновь присоединенных на западных окраинах страны народов (особенно западных украинцев и литовцев) было достаточно хорошо известно. Мне лично довелось хорошо познакомиться с их представителями в лагерях 1949-1955 гг., и я, как мне кажется, сумел составить объективное суждение об их сильных и слабых сторонах. Эти движения отличались разрозненностью и крайним национализмом. Каждое из них намеревалось (по крайней мере, на уровне сознания рядовых членов) бороться лишь за самих себя, чем они заранее обрекали себя на разгром.
Однако ходячее представление об отсутствии антисталинского сопротивления на самой Руси Великой - той самой, что сплотила вокруг себя народы в единый могучий Советской Союз, как говорил в свое время Марк Твен, - сильно преувеличено, хотя этих преувеличенных представлений придерживаются такие глубоко мною уважаемые писатели, как Ю. Нагибин.
Не знаю, как обстояло дело в 30-х предвоенных годах, но после войны, по крайней мере начиная с 1946 голодного года, антисталинские настроения были широко разлиты в народе. Они, насколько я помню, на бытовом уровне без особой даже опаски, хотя и сдержанно, высказывались в бесконечных очередях, всяких запланированных и незапланированных сборищах вроде митингов, активов, воскресников или просто толп, скажем, ждущих поезда.
Приведу только два характерных примера. Однажды я сидел на многолюдном активе в Воронеже, насколько я помню, в актовом зале Университета. Все яростно боролись со сном. В очередной раз прогремела здравица в честь Вождя. Все (большинство с полупросонья), разумеется, встали. И вдруг я услышал сзади чей-то иронический голос: "Все в едином порыве встают".
Другой актив в Воронежском театре. Выступал какой-то такой нудник, с такой дикцией и голосом, что его почти не было никому слышно. Когда он завершил обычной здравницей свою речь, большинство мирно дремавших не только в зале, но и в президиуме не заметили это. Несколько заметивших и там, и там вскочили и зааплодировали, но, увидев, что все остальные сидят смирно и сонно, сели сами. Потом мысль о необходимости вскочить дошла до других, но и они, не получив поддержки, тоже сели. Так повторилось несколько раз, пока ситуация не распространилась на основную массу сидевших в зале. И тогда вместо запланированной овации в зале раздался гомерический хохот, не утихавший несколько минут.
Количество аналогичных примеров можно многократно увеличить. Но если таковой была реакция на благоглупости режима в публичных местах, что было достаточно опасно, то в личных разговорах, особенно с глазу на глаз, люди часто говорили весьма смелые вещи, которые и сейчас, в век гласности, могут показаться, скажем так, неординарными. Конечно, это зависит от того, какие люди и каков у них уровень мышления. Однако крамольные разговоры в той или иной мере позволяло себе вести большинство. Не всем это сходило с рук. Лагеря буквально забиты "болтунами" или "балалаечниками" (жаргонные лагерные термины, обозначавшие лиц, сидевших по статье 5810, каравшей "антисоветскую агитацию"). При этом, однако, огромный процент "балалаечников" на самом деле был абсолютно ни в чем (даже с точки зрения сталинской "юстиции") не виноват. Они просто являлись жертвами поклепов, основанием которых были либо какие-то корыстные цели (вроде овладения жилой площадью), либо личная антипатия самого различного происхождения. Однако основную массу вовсе невинных узников поставляла, насколько я мог вспомнить из многочисленных расспросов, своего рода социологических исследований, которые я упорно вел в лагерные, а отчасти и послелагерные годы, поставляла сеть стукачей. (Используя известные строки А. Твардовского, ее правильно назвать "вовсе необъятной"). Каждый стукач должен был показывать некоторую результативность своей работы (не знаю, был ли у них конкретный план в цифрах, но какие-то критерии такого рода, несомненно, были). Вопреки многим противоположным высказываниям смею утверждать, что подавляющее большинство стукачей по крайней мере подозревалось окружающими в этом малопочтенном занятии. Вероятно, по той причине, что народу (в отличие от начальства) все окружающие подонки обычно хорошо известны. Так вот, приходя на очередное рандеву к резиденту, стукач должен ему нечто преподнести, а у него по понятным причинам ничего нет. И вот в муках творчества рождается облыжная клевета на некоего имярек. Таким образом торжествовала "обоснованность обвинения!"). Ну а тут уже для стукачей была подсказка, им не нужно было испытывать "мук творчества". Так что несчастный обыватель оказывался полностью, и притом "вполне закономерно", изобличен и ввергнут "во лузя". Иногда, впрочем, некоторая тень "виновности" у этих несчастных была. Помню, например, в 1949 г. в Бутырке одного неграмотного пожарника, просившего многочисленных присутствовавших тут же в камере интеллигентов написать ему жалобу. Сел он за то, что попрекнул при свидетеле, видимо оказавшемся стукачом, что жена брала помидоры не на базаре, а в Центросоюзе, отчего помидоры оказались гнилыми. Дали ему семь лет "за клевету на советскую торговлю".
В то же время огромному большинству критически настроенных по отношению к режиму людей, допускавших куда более серьезные негативные высказывания, но достаточно осторожных в выборе собеседников, все сошло с рук. Многие из них впоследствии даже сделали неплохую карьеру.
Таким образом, общее настроение вовсе не стало фанатично-восторженным, каким оно представлялось в 30-е годы. Впрочем, возможно, что такое мое восприятие 30-х годов просто результат детского его характера.
Настроение конца 40-х годов представляется в основном мрачно-скептическим в подавляющем большинстве общественных групп. Конечно, не везде, но об этом и особый разговор. Однако от мрачного скепсиса, и даже активного недовольства, до создания подпольной организации, поставившей себе целью бескомпромиссную борьбу против существующей системы, лежит, поистине, дистанция огромного размера. Тем не менее, такая организация была. Время ее создания - июнь 1948 г. Просуществовала она всего около полугода. Но уже к моменту своего возникновения она имела четкую и достаточно оригинальную политическую программу, вполне определенные политические цели. Этим она отличалась от множества организационно и идеологически неоформленных молодежных компаний, появлявшихся, вероятно, и тогда, и, особенно, в последующие годы, когда особого мужества для этого уже не требовалось.
Наши идеологические установки являлись в основном продуктом творчества двух лиц - моего друга Александра Тарасова и меня.
С А. Тарасовым мы познакомились в 1945 г., когда вместе поступили в московский институт международных отношений (МГИМО или ИМО - кому как нравится).
Сейчас, в эпоху гласности, об ИМО пишут как о питомнике детей высшей бюрократии. В наше время означенных детей тоже хватало, хотя в основном это были дети не из самых верхов (за исключением, пожалуй, С. Молотовой), а слоя пониже, министерско-цекистско-генеральско-обкомовского, но все же для нас, безродных, это было весьма высоко. Впрочем, надо признать, что никто из "высокородных" своим происхождением особенно не кичился и, хотя своими связями сплошь и рядом пользовались, но открыто этим не хвастались. Мало того, в институте вообще не было принято распространяться про свои родственные связи, так что я до сих пор не уверен в высокородности или, наоборот, простонародности многих своих бывших однокашников.
Была в институте довольно большая прослойка людей, обладавших уже собственными заслугами, бывших фронтовиков, но так как в институт принимали в возрасте только до 25 лет, эта группа также не преобладала по численности.
Наконец, была масса просто вчерашних школьников, аналогичная подавляющему большинству сегодняшних студентов, без каких-либо связей и родства, но с резко повышенным интересом к общественным наукам. Собственно, нам правильнее было бы идти в Университет, но тогда престиж учителя, скажем, истории стоял крайне низко, гораздо ниже, чем теперь, а престиж ИМО, вероятно, гораздо выше, чем теперь. Так что я, как многие мои сверстники, двинулся именно в ИМО.
Хотя родственные связи при поступлении в ИМО были в ту пору необязательны, зато, как водится, был произведен тщательный отбор с точки зрения политической благонадежности, т.е. анкетных данных. При этом, поскольку речь шла о 17-18летних юнцах, собственной политической биографии не имевших, речь могла идти только о "наличии темных пятен" в биографии родителей и других родственников. Составление анкет было настоящим священнодействием. Благодушная дородная дама (кажется, секретарь приемной комиссии: ее фамилию и точное название постоянной должности в институте, где она была чем-то вроде зав. кадрами, я, к сожалению, не помню) говорила торжественным голосом своим подручным девицам: "Дайте ему большую анкету!" и действительно, вручалась какая-то чудовищная анкета, насколько я помню, на 28-ми листах, затем еще анкета на 8-ми листах, затем обыкновенный листок для учета кадров, затем еще какие-то бумажки, просвечивающие генеалогическое древо и поведение всех его ветвей под любым ракурсом. Анкеты в вышеуказанном порядке составлялись не только при поступлении, но и с не совсем запомнившейся мне периодичностью через каждые несколько месяцев, на что уходил полный рабочий день в отдельной, специально для этого предназначенной комнате. Иногда, если ты не укладывался в один день, на следующий день приходилось являться в ту же комнату, поскольку выносить за ее пределы заполняемые документы не разрешалось. Сам прием осуществлялся по результатам собеседования после "рентгена" (используя известную юмореску А. Райкина) комиссией во главе с Силиным, нач. управления кадров НКИД, а затем МИД, "прославившимся" впоследствии в своей роли советского посла в Праге во время переворота в феврале 1948 г. Ко мне он отнесся благосклонно, судя по переданным мне репликам, скорее из-за моей мощной физической комплекции, чем по другим причинам, ибо никакими родственными связями, или даже знакомствами с сильными мира сего, я не обладал.
В целом институт оказался очень хорошим. Во-первых, по всем или по крайней мере по многим предметам были первоклассные профессора и преподаватели, прекрасная библиотека с читальным залом, работавшим почти до полуночи. Для нас нередко вызывали лекторов - специалистов из других институтов по вопросам, не входившим в учебный план. Так, например, об атомной проблеме, в то время очень таинственной, мы услышали в подробностях еще в начале 1946 г. от генерал-майора Покровского, прочитавшего нам весьма подробную по тем временам лекцию. Об ИМО того времени можно рассказывать очень много интересного, но это несколько уводит в сторону от темы настоящего сообщения. К тому же об этом знают очень многие, в том числе и достаточно известные ныне личности, учившиеся там же одновременно со мной или же несколько старше, или несколько позже. Одно полное перечисление нынешних знаменитостей вроде Г. Арбатова В. Зорина, С. Меньшикова, Э. Араблы, М. Стуруа и прочих заняло бы слишком много места, не имея прямого отношения к теме. (Это нимало не умаляет моего уважения к перечисленным и весьма многим неперечисленным лицам). Впрочем, некоторое отношение к теме затронутый вопрос все же имеет. Все эти люди, никакой оппозиционной деятельностью никогда не занимавшиеся, демонстрируют очень высокий уровень интеллектуального развития студентов-гуманитариев из ИМО того времени по сравнению с их коллегами из других вузов, причем не только тогда, но, к сожалению, и в гораздо более позднее время, включая, как это ни печально, нынешнее. В этом я имел случай не раз убедиться впоследствии. ИМО был, по-видимому, первым вузом, где сложилось СНО, где начал выходить студенческий научный журнал ("Международная жизнь").
И еще одно. Повсеместно в то уже время почти от всех общественных организаций, в частности таких, как комсомол и профсоюзы, ощущался сильнейший запах мертвечины. Не то в ИМО. Большое общеинститутское комсомольское собрание института было событием. Оно начиналось с утра и продолжалось целый день почти до ночи. Шли бурные прения. Помню случай, когда студент Сальковский поднялся на трибуну и под бурные аплодисменты зала потребовал вынесения выговора присутствующему на собрании секретарю МГК ВЛКСМ, перед эти оборвавшему оратора, "за барское поведение на комсомольском собрании". Разветвленная стенная печать института помещала репортажи о собраниях. Вот запомнившийся пример. На профсоюзном собрании обсуждалась судьба специальных купонов на потребительские товары, позволявших приобрести, скажем, пальто, штаны или калоши вне карточных норм. Впрочем, кажется, нормы этого и не предусматривали. Как назывались точно эти купоны, я не помню. После собрания в одной из стенгазет появился примерно такой (пишу по памяти) репортаж: "Вопрос из зала председателю профкома имярек: "Сколько и на какие предметы вы взяли купонов?". Имярек перечисляет. Голос из зала: "А жена?" Имярек: "Если будут продолжаться враждебные выкрики, я закрою заседание!" Крики в зале: "Демократия!"" Только тот, кто жил в мрачные годы сталинщины да и в сравнительно недалекие времена застоя, когда на всех собраниях от скуки дохли мухи, может понять юношеский восторг от всех этих проявлений демократии, ныне совершенно ординарных.
Итак, вот в этой атмосфере началось радостное одоление общественных наук, прежде всего истории, которую я очень любил с детства, а затем и сопряженных с ней дисциплин - философии и политэкономии, а также курсы страноведения (экономической географии) зарубежных стран, которые могли бы послужить ареной профессиональной деятельности, к которой нас готовили. Все, что мы узнавали, так или иначе преломлялось в наших головах через призму той повседневности, с которой мы сталкивались. А она была самой неприглядной, вернее, делалась все непригляднее с каждым месяцем. Эйфория, обусловленная Победой, насколько мне помнится, не дотянула до конца 1945 г. В стране становилось все голодней и холодней. Сами по себе лишения не смогли бы нас удивить. За исключением отпрысков знати, которых было меньшинство, мы были народ весьма закаленный, вряд ли чем-то отличавшийся в этом отношении от среднестатистического "простого советского человека". Но если этот последний пребывал в спасительном убеждении, что "там" еще хуже, мы были вполне убеждены в обратном. Во-первых, среди нас было множество участников "заграничных походов", способных связно изложить свои впечатления. Во-вторых, мы в ходе учебы так или иначе знакомились с литературой, освещавшей экономическое положение зарубежных стран. В очень незначительной степени это были зарубежные статистические сборники. В основе же своей советская экономическая литература с массой статистического материала, которую сопровождал написанный явно "для отмазки" текст, этой статистике противоречивший. Мы довольно быстро выучились на сопровождающий текст никакого внимания не обращать.
В-третьих, лекции. В большинстве случаев из них трудно было что-либо извлечь. Но были такие исключения, как лекции Н. Н. Баранского. Этот замечательный человек, в прошлом один из создателей сибирской социал-демократии, согласно легенде, ходившей в ИМО, проверить которую мне не удалось, в 1937 г. послал лично Сталину мотивированное заявление о выходе из партии в знак протеста против террора. Из партии он был исключен, но все свои научные регалии сохранил. У нас он читал спецкурс по страноведению США, где с совершенно неслыханной для того времени объективностью осветил экономическую и социальную жизнь этой страны на бытовом уровне.
Нельзя сказать, чтобы нас баловали зарубежными газетами или журналами. Даже продававшийся в ларьках "Союзпечать" английский еженедельник "Британский союзник" у нас в библиотеке отсутствовал. С другой стороны, там можно было прочесть, пусть не первой свежести, номера "Нойе Цюрихер Цайтунг". Степень свежести печатного слова, особенно когда оно служит для выработки мировоззрения, не играет, однако, такой роли, как степень свежести семги. Чтение это было весьма полезно.
Короче говоря, мировоззрение мое и многих окружающих товарищей уже очень скоро сошло с ортодоксальной стези. Появилось желание понять на самом деле все видимые противоречия. Как и многие другие мои однокашники, я стал много читать. Литературу же достать в то время было не так уж трудно. И далеко не в спецхранах. Такая тотальная интеллектуальная блокада русского народа, как предпринятая в 70-х - начале 80х годов Трапезниковым, Стукалиным, их соучастниками и холуями, доныне в большинстве своем благоденствующими, ни Сталину, ни его подручным и в голову не приходила. Возможно, для этого они были слишком интеллигентны. В книжных магазинах, особенно букинистических, можно было купить (притом по сравнительно низкой цене) множество хороших книг, по которым легко было бы соотнести жизненные уровни в СССР и в странах Запада, по крайней мере, в историческом плане.
Еще легче, пользуясь вышеперечисленными источниками, было установить истинное соотношение между духовной свободой и всеми связанными с этим благами у нас и на Западе. Сравнение с самого начала выходило не в нашу пользу. А тут еще быстро нарастающее изуверство нашей послевоенной идеологической политики. Травля Зощенко и Ахматовой, безобидного кинофильма "Большая жизнь", совершенно изуверская философская дискуссия весны 1947 г. вносили элемент какой-то удушливой атмосферы. Все надежды на то, что победа улучшит жизнь, что моря крови и страданий, которые в народе (я не говорю о выродках) были достаточно хорошо известны, не привели ни к чему. Стала теряться надежда, что и приведут к чему-нибудь когда-либо. Особенно возмущало явное торжество самой беспардонной лживости любого официального сообщения, любого тезиса новой пропаганды, насаждаемой науки, литературы, искусства. Все прекрасно знали о страшном голоде 1946-1947 гг. В официальных сообщениях фигурировало полное благополучие, абсолютная сытость и довольство, что фигурировало и в одобряемых книгах и фильмах. В науке в этот момент пошла война приоритетничества. Лживость его носила просто анекдотический характер. Сообщалось, например, что Фейербах заимствовал свою философскую систему у Чернышевского, а дизель был изобретен инженерами завода "Русский дизель" (!?) в Петербурге. Сведения, получаемые нами на лекциях, таких например, как лекции Баранского, также совершенно не вязались с газетно-журнальными публикациями. Поскольку никто из нас вроде бы к числу дебилов не принадлежал, крайняя лживость нашей официальной пропаганды незамеченной не оставалась. Мало того, появлялась привычка верить на слово информации из лагеря идеологического противника. Ее, в общем, хватало. Не стоит забывать, что мы интенсивно изучали иностранные языки, а число радиоприемников, хоть и медленно, но увеличивалось.
Щедринский градоначальник Бородавкин рекомендовал запретить жителям города Глупова восхищение деятельностью начальства, ибо наряду с восхищением возможно и "невосхищение". Сталинско-ждановское руководство в 1946 г. требовало именно "восхищения", категорически осудив просто "лояльность", и вслед за этим и "объективизм". И при этом обнаружило свою крайнюю лживость. Что могло отсюда произрасти? Для людей, не связавших себя профессионально с существенной деятельностью или общественными науками (коих, конечно, подавляющее большинство), - сильнейшее желание уйти от всего этого еще дальше, чисто формально, обрядно засвидетельствовав свой конформизм. Для людей, вступивших на общественную стезю, не оставлялось другого выхода, кроме трех следующих превращений:
стать настоящим, полностью циничным перевертышем, готовым служить в семи ордах семи царям, верящих только в сумму прописью, неспособных остановиться перед любым преступлением, если оно сулит выгоду, не уравновешиваемую соответствующей опасностью. Впрочем, хватит авантюристов, готовых и слегка рискнуть. И мы потом еще удивляемся количеству негодяев в общественных сферах.
стать трусливым обывателем без всяких убеждений, всего боящимся, готовым на любые унижения лишь ради того, чтобы его оставили в покое
стать активным борцом против лжи и насилия, а следовательно, и против существовавшей системы. В этой формуле лишь отрицание. Но одно голое отрицание не может двигать человеком. Мне думается, что именно в этом (наряду, конечно, с чудовищным террором) заключена причина провалов всех попыток нашего общества освободиться от административно-командной системы (АКС). Все мы отлично знали, чего мы хотим. Но до самого последнего времени лишь очень немногие задавались вопросом: к чему же следует стремиться? Ответов, естественно, прозвучало еще меньше.
В эти первые послевоенные годы среди студентов ИМО и появились пытавшиеся найти серьезные ответы. Как уже указывалось, достаточные возможности как для того, чтобы усомниться в абсолютной правильности и даже святости сталинизма, так и для выработки альтернативной идеологии, имелись. Первая часть умственной работы для любого интеллектуально не кастрированного человека, тем более изучающего общественные науки, всегда заключалась в дискуссионной выработке такого мнения. Вначале мы использовали для этого вполне официальные учебные семинары. На I курсе семинары по истории ВКП(б) вел некто Морев - добродушный человек в серой дипломатической форме. Придя на семинар и назвав тему, он обычно говорил: "Ну, открывайте дебаты", - в которые он в дальнейшем почти не вмешивался. Вскоре, однако, наши дискуссии стали выходить за легальные рамки. К тому же на II курсе Морева сменила злобная старуха, быстро введшая семинары в обычные казенные рамки. Но еще до этого мы, т.е. некоторые студенты нашего курса, перенесли наши прения на неучебное время. Собирались мы на пятом этаже (отчего эти сборища получили название "пятиэтажная философия") нашего учебного корпуса, где было множество мелких аудиторий, предназначенных для так называемых языковых групп, объединявших не более десятка студентов. Бдения наши шли обычно до полуночи. Мы сумерничали, света не зажигали. Делалось это не из конспиративных целей (нелегальность наших действий нами, в общем, не осознавалась), а просто некоторой романтики ради. В силу этого на заседаниях ничего не читалось, а просто шел свободный обмен мнениями. Состав участников "пятиэтажной философии" менялся совершенно непринужденно, что свидетельствовало о нашей полной беззаботности и отсутствии каких-либо целей, кроме чисто познавательных. Постоянными участниками прений были лишь Саша Тарасов и я.
С удивительной быстротой мы достигли такого уровня "оппозиционности" наших представлений, какой примерно соответствует среднему для "интеллигента" пятого года перестройки и эдак третьего (тут начальный отсчет труднее) года гласности. Мы полностью осознали тоталитарно-деспотический характер нашего режима. Не то чтобы мы просто возненавидели Сталина (напомню, что к тому времени он не успел сделать ничего плохого лично никому из нас и наших близких), но диктаторский и притом террористический характер его власти констатировался. Установление единоличной сталинской диктатуры приписывалось царистским традициям русского народа. Оказывалась вполне осознанной экономическая бесперспективность системы, особенно в сельском хозяйстве. Осознана полная никчемность колхозов и тесная связь именно с колхозами неудовлетворительного продовольственного положения в стране. (Напомню, что все это было уже ясно в те годы, когда можно было вполне правдоподобно ссылаться, скажем, на последствия только что закончившейся страшной войны). Впрочем, за всю свою жизнь, за исключением уже годов перестройки, мне ни разу не пришлось услышать что-либо хорошее о колхозах, кроме случаев, когда речи произносились с официальной трибуны. Но речи с трибуны вплоть эдак до года 1988, в крайнем случае до 1987, воспринимались всеми в качестве некоего сакрального ритуала, над содержанием которого никогда не задумывался и сам священнодействующий.
Уже в те годы "пятиэтажной философии" мы совершенно отчетливо понимали колоссальную разницу жизненного уровня в СССР и США, а также степень нашего бесправия по сравнению с гражданами "собственной страны бога" и других демократических стран.
Существенными (сравнительно с нынешними усредненными представлениями) были и наши познания в истории русской революции. Один из нас (он не прошел по нашему делу, его дальнейшая судьба мне неизвестна; может быть, сейчас он вовсе не хочет, чтобы вспоминали об этом факте его биографии, поэтому я его не называю) как-то обосновал мысль, что Октябрьская революция была просто солдатским бунтом, направленным против отправки петроградского гарнизона на фронт. Резкого отпора эта концепция у нас тогда не вызвала.
Против Сталина при Сталине
Заметки участника и очевидца
В последний год, когда участие в антисталинском сопротивлении перестало быть "темным пятном в биографии", время от времени стали появляться крайне разрозненные, буквально единичные сообщения участников. Пожалуй, наибольший резонанс приобрела автобиографическая повесть А. Жигулина "Черные камни". Ничтожное количество публикаций, посвященных антисталинскому сопротивлению, особенно в послевоенную эпоху сталинской эры, порождало представление о том, что такого сопротивления вовсе не было. По крайней мере, якобы не было в самой России - об отчаянном сопротивлении вновь присоединенных на западных окраинах страны народов (особенно западных украинцев и литовцев) было достаточно хорошо известно. Мне лично довелось хорошо познакомиться с их представителями в лагерях 1949-1955 гг., и я, как мне кажется, сумел составить объективное суждение об их сильных и слабых сторонах. Эти движения отличались разрозненностью и крайним национализмом. Каждое из них намеревалось (по крайней мере, на уровне сознания рядовых членов) бороться лишь за самих себя, чем они заранее обрекали себя на разгром.
Однако ходячее представление об отсутствии антисталинского сопротивления на самой Руси Великой - той самой, что сплотила вокруг себя народы в единый могучий Советской Союз, как говорил в свое время Марк Твен, - сильно преувеличено, хотя этих преувеличенных представлений придерживаются такие глубоко мною уважаемые писатели, как Ю. Нагибин.
Не знаю, как обстояло дело в 30-х предвоенных годах, но после войны, по крайней мере начиная с 1946 голодного года, антисталинские настроения были широко разлиты в народе. Они, насколько я помню, на бытовом уровне без особой даже опаски, хотя и сдержанно, высказывались в бесконечных очередях, всяких запланированных и незапланированных сборищах вроде митингов, активов, воскресников или просто толп, скажем, ждущих поезда.
Приведу только два характерных примера. Однажды я сидел на многолюдном активе в Воронеже, насколько я помню, в актовом зале Университета. Все яростно боролись со сном. В очередной раз прогремела здравица в честь Вождя. Все (большинство с полупросонья), разумеется, встали. И вдруг я услышал сзади чей-то иронический голос: "Все в едином порыве встают".
Другой актив в Воронежском театре. Выступал какой-то такой нудник, с такой дикцией и голосом, что его почти не было никому слышно. Когда он завершил обычной здравницей свою речь, большинство мирно дремавших не только в зале, но и в президиуме не заметили это. Несколько заметивших и там, и там вскочили и зааплодировали, но, увидев, что все остальные сидят смирно и сонно, сели сами. Потом мысль о необходимости вскочить дошла до других, но и они, не получив поддержки, тоже сели. Так повторилось несколько раз, пока ситуация не распространилась на основную массу сидевших в зале. И тогда вместо запланированной овации в зале раздался гомерический хохот, не утихавший несколько минут.
Количество аналогичных примеров можно многократно увеличить. Но если таковой была реакция на благоглупости режима в публичных местах, что было достаточно опасно, то в личных разговорах, особенно с глазу на глаз, люди часто говорили весьма смелые вещи, которые и сейчас, в век гласности, могут показаться, скажем так, неординарными. Конечно, это зависит от того, какие люди и каков у них уровень мышления. Однако крамольные разговоры в той или иной мере позволяло себе вести большинство. Не всем это сходило с рук. Лагеря буквально забиты "болтунами" или "балалаечниками" (жаргонные лагерные термины, обозначавшие лиц, сидевших по статье 5810, каравшей "антисоветскую агитацию"). При этом, однако, огромный процент "балалаечников" на самом деле был абсолютно ни в чем (даже с точки зрения сталинской "юстиции") не виноват. Они просто являлись жертвами поклепов, основанием которых были либо какие-то корыстные цели (вроде овладения жилой площадью), либо личная антипатия самого различного происхождения. Однако основную массу вовсе невинных узников поставляла, насколько я мог вспомнить из многочисленных расспросов, своего рода социологических исследований, которые я упорно вел в лагерные, а отчасти и послелагерные годы, поставляла сеть стукачей. (Используя известные строки А. Твардовского, ее правильно назвать "вовсе необъятной"). Каждый стукач должен был показывать некоторую результативность своей работы (не знаю, был ли у них конкретный план в цифрах, но какие-то критерии такого рода, несомненно, были). Вопреки многим противоположным высказываниям смею утверждать, что подавляющее большинство стукачей по крайней мере подозревалось окружающими в этом малопочтенном занятии. Вероятно, по той причине, что народу (в отличие от начальства) все окружающие подонки обычно хорошо известны. Так вот, приходя на очередное рандеву к резиденту, стукач должен ему нечто преподнести, а у него по понятным причинам ничего нет. И вот в муках творчества рождается облыжная клевета на некоего имярек. Таким образом торжествовала "обоснованность обвинения!"). Ну а тут уже для стукачей была подсказка, им не нужно было испытывать "мук творчества". Так что несчастный обыватель оказывался полностью, и притом "вполне закономерно", изобличен и ввергнут "во лузя". Иногда, впрочем, некоторая тень "виновности" у этих несчастных была. Помню, например, в 1949 г. в Бутырке одного неграмотного пожарника, просившего многочисленных присутствовавших тут же в камере интеллигентов написать ему жалобу. Сел он за то, что попрекнул при свидетеле, видимо оказавшемся стукачом, что жена брала помидоры не на базаре, а в Центросоюзе, отчего помидоры оказались гнилыми. Дали ему семь лет "за клевету на советскую торговлю".
В то же время огромному большинству критически настроенных по отношению к режиму людей, допускавших куда более серьезные негативные высказывания, но достаточно осторожных в выборе собеседников, все сошло с рук. Многие из них впоследствии даже сделали неплохую карьеру.
Таким образом, общее настроение вовсе не стало фанатично-восторженным, каким оно представлялось в 30-е годы. Впрочем, возможно, что такое мое восприятие 30-х годов просто результат детского его характера.
Настроение конца 40-х годов представляется в основном мрачно-скептическим в подавляющем большинстве общественных групп. Конечно, не везде, но об этом и особый разговор. Однако от мрачного скепсиса, и даже активного недовольства, до создания подпольной организации, поставившей себе целью бескомпромиссную борьбу против существующей системы, лежит, поистине, дистанция огромного размера. Тем не менее, такая организация была. Время ее создания - июнь 1948 г. Просуществовала она всего около полугода. Но уже к моменту своего возникновения она имела четкую и достаточно оригинальную политическую программу, вполне определенные политические цели. Этим она отличалась от множества организационно и идеологически неоформленных молодежных компаний, появлявшихся, вероятно, и тогда, и, особенно, в последующие годы, когда особого мужества для этого уже не требовалось.
Наши идеологические установки являлись в основном продуктом творчества двух лиц - моего друга Александра Тарасова и меня.
С А. Тарасовым мы познакомились в 1945 г., когда вместе поступили в московский институт международных отношений (МГИМО или ИМО - кому как нравится).
Сейчас, в эпоху гласности, об ИМО пишут как о питомнике детей высшей бюрократии. В наше время означенных детей тоже хватало, хотя в основном это были дети не из самых верхов (за исключением, пожалуй, С. Молотовой), а слоя пониже, министерско-цекистско-генеральско-обкомовского, но все же для нас, безродных, это было весьма высоко. Впрочем, надо признать, что никто из "высокородных" своим происхождением особенно не кичился и, хотя своими связями сплошь и рядом пользовались, но открыто этим не хвастались. Мало того, в институте вообще не было принято распространяться про свои родственные связи, так что я до сих пор не уверен в высокородности или, наоборот, простонародности многих своих бывших однокашников.
Была в институте довольно большая прослойка людей, обладавших уже собственными заслугами, бывших фронтовиков, но так как в институт принимали в возрасте только до 25 лет, эта группа также не преобладала по численности.
Наконец, была масса просто вчерашних школьников, аналогичная подавляющему большинству сегодняшних студентов, без каких-либо связей и родства, но с резко повышенным интересом к общественным наукам. Собственно, нам правильнее было бы идти в Университет, но тогда престиж учителя, скажем, истории стоял крайне низко, гораздо ниже, чем теперь, а престиж ИМО, вероятно, гораздо выше, чем теперь. Так что я, как многие мои сверстники, двинулся именно в ИМО.
Хотя родственные связи при поступлении в ИМО были в ту пору необязательны, зато, как водится, был произведен тщательный отбор с точки зрения политической благонадежности, т.е. анкетных данных. При этом, поскольку речь шла о 17-18летних юнцах, собственной политической биографии не имевших, речь могла идти только о "наличии темных пятен" в биографии родителей и других родственников. Составление анкет было настоящим священнодействием. Благодушная дородная дама (кажется, секретарь приемной комиссии: ее фамилию и точное название постоянной должности в институте, где она была чем-то вроде зав. кадрами, я, к сожалению, не помню) говорила торжественным голосом своим подручным девицам: "Дайте ему большую анкету!" и действительно, вручалась какая-то чудовищная анкета, насколько я помню, на 28-ми листах, затем еще анкета на 8-ми листах, затем обыкновенный листок для учета кадров, затем еще какие-то бумажки, просвечивающие генеалогическое древо и поведение всех его ветвей под любым ракурсом. Анкеты в вышеуказанном порядке составлялись не только при поступлении, но и с не совсем запомнившейся мне периодичностью через каждые несколько месяцев, на что уходил полный рабочий день в отдельной, специально для этого предназначенной комнате. Иногда, если ты не укладывался в один день, на следующий день приходилось являться в ту же комнату, поскольку выносить за ее пределы заполняемые документы не разрешалось. Сам прием осуществлялся по результатам собеседования после "рентгена" (используя известную юмореску А. Райкина) комиссией во главе с Силиным, нач. управления кадров НКИД, а затем МИД, "прославившимся" впоследствии в своей роли советского посла в Праге во время переворота в феврале 1948 г. Ко мне он отнесся благосклонно, судя по переданным мне репликам, скорее из-за моей мощной физической комплекции, чем по другим причинам, ибо никакими родственными связями, или даже знакомствами с сильными мира сего, я не обладал.
В целом институт оказался очень хорошим. Во-первых, по всем или по крайней мере по многим предметам были первоклассные профессора и преподаватели, прекрасная библиотека с читальным залом, работавшим почти до полуночи. Для нас нередко вызывали лекторов - специалистов из других институтов по вопросам, не входившим в учебный план. Так, например, об атомной проблеме, в то время очень таинственной, мы услышали в подробностях еще в начале 1946 г. от генерал-майора Покровского, прочитавшего нам весьма подробную по тем временам лекцию. Об ИМО того времени можно рассказывать очень много интересного, но это несколько уводит в сторону от темы настоящего сообщения. К тому же об этом знают очень многие, в том числе и достаточно известные ныне личности, учившиеся там же одновременно со мной или же несколько старше, или несколько позже. Одно полное перечисление нынешних знаменитостей вроде Г. Арбатова В. Зорина, С. Меньшикова, Э. Араблы, М. Стуруа и прочих заняло бы слишком много места, не имея прямого отношения к теме. (Это нимало не умаляет моего уважения к перечисленным и весьма многим неперечисленным лицам). Впрочем, некоторое отношение к теме затронутый вопрос все же имеет. Все эти люди, никакой оппозиционной деятельностью никогда не занимавшиеся, демонстрируют очень высокий уровень интеллектуального развития студентов-гуманитариев из ИМО того времени по сравнению с их коллегами из других вузов, причем не только тогда, но, к сожалению, и в гораздо более позднее время, включая, как это ни печально, нынешнее. В этом я имел случай не раз убедиться впоследствии. ИМО был, по-видимому, первым вузом, где сложилось СНО, где начал выходить студенческий научный журнал ("Международная жизнь").
И еще одно. Повсеместно в то уже время почти от всех общественных организаций, в частности таких, как комсомол и профсоюзы, ощущался сильнейший запах мертвечины. Не то в ИМО. Большое общеинститутское комсомольское собрание института было событием. Оно начиналось с утра и продолжалось целый день почти до ночи. Шли бурные прения. Помню случай, когда студент Сальковский поднялся на трибуну и под бурные аплодисменты зала потребовал вынесения выговора присутствующему на собрании секретарю МГК ВЛКСМ, перед эти оборвавшему оратора, "за барское поведение на комсомольском собрании". Разветвленная стенная печать института помещала репортажи о собраниях. Вот запомнившийся пример. На профсоюзном собрании обсуждалась судьба специальных купонов на потребительские товары, позволявших приобрести, скажем, пальто, штаны или калоши вне карточных норм. Впрочем, кажется, нормы этого и не предусматривали. Как назывались точно эти купоны, я не помню. После собрания в одной из стенгазет появился примерно такой (пишу по памяти) репортаж: "Вопрос из зала председателю профкома имярек: "Сколько и на какие предметы вы взяли купонов?". Имярек перечисляет. Голос из зала: "А жена?" Имярек: "Если будут продолжаться враждебные выкрики, я закрою заседание!" Крики в зале: "Демократия!"" Только тот, кто жил в мрачные годы сталинщины да и в сравнительно недалекие времена застоя, когда на всех собраниях от скуки дохли мухи, может понять юношеский восторг от всех этих проявлений демократии, ныне совершенно ординарных.
Итак, вот в этой атмосфере началось радостное одоление общественных наук, прежде всего истории, которую я очень любил с детства, а затем и сопряженных с ней дисциплин - философии и политэкономии, а также курсы страноведения (экономической географии) зарубежных стран, которые могли бы послужить ареной профессиональной деятельности, к которой нас готовили. Все, что мы узнавали, так или иначе преломлялось в наших головах через призму той повседневности, с которой мы сталкивались. А она была самой неприглядной, вернее, делалась все непригляднее с каждым месяцем. Эйфория, обусловленная Победой, насколько мне помнится, не дотянула до конца 1945 г. В стране становилось все голодней и холодней. Сами по себе лишения не смогли бы нас удивить. За исключением отпрысков знати, которых было меньшинство, мы были народ весьма закаленный, вряд ли чем-то отличавшийся в этом отношении от среднестатистического "простого советского человека". Но если этот последний пребывал в спасительном убеждении, что "там" еще хуже, мы были вполне убеждены в обратном. Во-первых, среди нас было множество участников "заграничных походов", способных связно изложить свои впечатления. Во-вторых, мы в ходе учебы так или иначе знакомились с литературой, освещавшей экономическое положение зарубежных стран. В очень незначительной степени это были зарубежные статистические сборники. В основе же своей советская экономическая литература с массой статистического материала, которую сопровождал написанный явно "для отмазки" текст, этой статистике противоречивший. Мы довольно быстро выучились на сопровождающий текст никакого внимания не обращать.
В-третьих, лекции. В большинстве случаев из них трудно было что-либо извлечь. Но были такие исключения, как лекции Н. Н. Баранского. Этот замечательный человек, в прошлом один из создателей сибирской социал-демократии, согласно легенде, ходившей в ИМО, проверить которую мне не удалось, в 1937 г. послал лично Сталину мотивированное заявление о выходе из партии в знак протеста против террора. Из партии он был исключен, но все свои научные регалии сохранил. У нас он читал спецкурс по страноведению США, где с совершенно неслыханной для того времени объективностью осветил экономическую и социальную жизнь этой страны на бытовом уровне.
Нельзя сказать, чтобы нас баловали зарубежными газетами или журналами. Даже продававшийся в ларьках "Союзпечать" английский еженедельник "Британский союзник" у нас в библиотеке отсутствовал. С другой стороны, там можно было прочесть, пусть не первой свежести, номера "Нойе Цюрихер Цайтунг". Степень свежести печатного слова, особенно когда оно служит для выработки мировоззрения, не играет, однако, такой роли, как степень свежести семги. Чтение это было весьма полезно.
Короче говоря, мировоззрение мое и многих окружающих товарищей уже очень скоро сошло с ортодоксальной стези. Появилось желание понять на самом деле все видимые противоречия. Как и многие другие мои однокашники, я стал много читать. Литературу же достать в то время было не так уж трудно. И далеко не в спецхранах. Такая тотальная интеллектуальная блокада русского народа, как предпринятая в 70-х - начале 80х годов Трапезниковым, Стукалиным, их соучастниками и холуями, доныне в большинстве своем благоденствующими, ни Сталину, ни его подручным и в голову не приходила. Возможно, для этого они были слишком интеллигентны. В книжных магазинах, особенно букинистических, можно было купить (притом по сравнительно низкой цене) множество хороших книг, по которым легко было бы соотнести жизненные уровни в СССР и в странах Запада, по крайней мере, в историческом плане.
Еще легче, пользуясь вышеперечисленными источниками, было установить истинное соотношение между духовной свободой и всеми связанными с этим благами у нас и на Западе. Сравнение с самого начала выходило не в нашу пользу. А тут еще быстро нарастающее изуверство нашей послевоенной идеологической политики. Травля Зощенко и Ахматовой, безобидного кинофильма "Большая жизнь", совершенно изуверская философская дискуссия весны 1947 г. вносили элемент какой-то удушливой атмосферы. Все надежды на то, что победа улучшит жизнь, что моря крови и страданий, которые в народе (я не говорю о выродках) были достаточно хорошо известны, не привели ни к чему. Стала теряться надежда, что и приведут к чему-нибудь когда-либо. Особенно возмущало явное торжество самой беспардонной лживости любого официального сообщения, любого тезиса новой пропаганды, насаждаемой науки, литературы, искусства. Все прекрасно знали о страшном голоде 1946-1947 гг. В официальных сообщениях фигурировало полное благополучие, абсолютная сытость и довольство, что фигурировало и в одобряемых книгах и фильмах. В науке в этот момент пошла война приоритетничества. Лживость его носила просто анекдотический характер. Сообщалось, например, что Фейербах заимствовал свою философскую систему у Чернышевского, а дизель был изобретен инженерами завода "Русский дизель" (!?) в Петербурге. Сведения, получаемые нами на лекциях, таких например, как лекции Баранского, также совершенно не вязались с газетно-журнальными публикациями. Поскольку никто из нас вроде бы к числу дебилов не принадлежал, крайняя лживость нашей официальной пропаганды незамеченной не оставалась. Мало того, появлялась привычка верить на слово информации из лагеря идеологического противника. Ее, в общем, хватало. Не стоит забывать, что мы интенсивно изучали иностранные языки, а число радиоприемников, хоть и медленно, но увеличивалось.
Щедринский градоначальник Бородавкин рекомендовал запретить жителям города Глупова восхищение деятельностью начальства, ибо наряду с восхищением возможно и "невосхищение". Сталинско-ждановское руководство в 1946 г. требовало именно "восхищения", категорически осудив просто "лояльность", и вслед за этим и "объективизм". И при этом обнаружило свою крайнюю лживость. Что могло отсюда произрасти? Для людей, не связавших себя профессионально с существенной деятельностью или общественными науками (коих, конечно, подавляющее большинство), - сильнейшее желание уйти от всего этого еще дальше, чисто формально, обрядно засвидетельствовав свой конформизм. Для людей, вступивших на общественную стезю, не оставлялось другого выхода, кроме трех следующих превращений:
стать настоящим, полностью циничным перевертышем, готовым служить в семи ордах семи царям, верящих только в сумму прописью, неспособных остановиться перед любым преступлением, если оно сулит выгоду, не уравновешиваемую соответствующей опасностью. Впрочем, хватит авантюристов, готовых и слегка рискнуть. И мы потом еще удивляемся количеству негодяев в общественных сферах.
стать трусливым обывателем без всяких убеждений, всего боящимся, готовым на любые унижения лишь ради того, чтобы его оставили в покое
стать активным борцом против лжи и насилия, а следовательно, и против существовавшей системы. В этой формуле лишь отрицание. Но одно голое отрицание не может двигать человеком. Мне думается, что именно в этом (наряду, конечно, с чудовищным террором) заключена причина провалов всех попыток нашего общества освободиться от административно-командной системы (АКС). Все мы отлично знали, чего мы хотим. Но до самого последнего времени лишь очень немногие задавались вопросом: к чему же следует стремиться? Ответов, естественно, прозвучало еще меньше.
В эти первые послевоенные годы среди студентов ИМО и появились пытавшиеся найти серьезные ответы. Как уже указывалось, достаточные возможности как для того, чтобы усомниться в абсолютной правильности и даже святости сталинизма, так и для выработки альтернативной идеологии, имелись. Первая часть умственной работы для любого интеллектуально не кастрированного человека, тем более изучающего общественные науки, всегда заключалась в дискуссионной выработке такого мнения. Вначале мы использовали для этого вполне официальные учебные семинары. На I курсе семинары по истории ВКП(б) вел некто Морев - добродушный человек в серой дипломатической форме. Придя на семинар и назвав тему, он обычно говорил: "Ну, открывайте дебаты", - в которые он в дальнейшем почти не вмешивался. Вскоре, однако, наши дискуссии стали выходить за легальные рамки. К тому же на II курсе Морева сменила злобная старуха, быстро введшая семинары в обычные казенные рамки. Но еще до этого мы, т.е. некоторые студенты нашего курса, перенесли наши прения на неучебное время. Собирались мы на пятом этаже (отчего эти сборища получили название "пятиэтажная философия") нашего учебного корпуса, где было множество мелких аудиторий, предназначенных для так называемых языковых групп, объединявших не более десятка студентов. Бдения наши шли обычно до полуночи. Мы сумерничали, света не зажигали. Делалось это не из конспиративных целей (нелегальность наших действий нами, в общем, не осознавалась), а просто некоторой романтики ради. В силу этого на заседаниях ничего не читалось, а просто шел свободный обмен мнениями. Состав участников "пятиэтажной философии" менялся совершенно непринужденно, что свидетельствовало о нашей полной беззаботности и отсутствии каких-либо целей, кроме чисто познавательных. Постоянными участниками прений были лишь Саша Тарасов и я.
С удивительной быстротой мы достигли такого уровня "оппозиционности" наших представлений, какой примерно соответствует среднему для "интеллигента" пятого года перестройки и эдак третьего (тут начальный отсчет труднее) года гласности. Мы полностью осознали тоталитарно-деспотический характер нашего режима. Не то чтобы мы просто возненавидели Сталина (напомню, что к тому времени он не успел сделать ничего плохого лично никому из нас и наших близких), но диктаторский и притом террористический характер его власти констатировался. Установление единоличной сталинской диктатуры приписывалось царистским традициям русского народа. Оказывалась вполне осознанной экономическая бесперспективность системы, особенно в сельском хозяйстве. Осознана полная никчемность колхозов и тесная связь именно с колхозами неудовлетворительного продовольственного положения в стране. (Напомню, что все это было уже ясно в те годы, когда можно было вполне правдоподобно ссылаться, скажем, на последствия только что закончившейся страшной войны). Впрочем, за всю свою жизнь, за исключением уже годов перестройки, мне ни разу не пришлось услышать что-либо хорошее о колхозах, кроме случаев, когда речи произносились с официальной трибуны. Но речи с трибуны вплоть эдак до года 1988, в крайнем случае до 1987, воспринимались всеми в качестве некоего сакрального ритуала, над содержанием которого никогда не задумывался и сам священнодействующий.
Уже в те годы "пятиэтажной философии" мы совершенно отчетливо понимали колоссальную разницу жизненного уровня в СССР и США, а также степень нашего бесправия по сравнению с гражданами "собственной страны бога" и других демократических стран.
Существенными (сравнительно с нынешними усредненными представлениями) были и наши познания в истории русской революции. Один из нас (он не прошел по нашему делу, его дальнейшая судьба мне неизвестна; может быть, сейчас он вовсе не хочет, чтобы вспоминали об этом факте его биографии, поэтому я его не называю) как-то обосновал мысль, что Октябрьская революция была просто солдатским бунтом, направленным против отправки петроградского гарнизона на фронт. Резкого отпора эта концепция у нас тогда не вызвала.