Наследник герцогского трона Георг Людвиг превзошел даже своего папашу. Манерами, вульгарностью и тупостью он смахивал на неотесанного немецкого дворянчика, был вечно пьян и не скрывал, что тоже имеет любовницу, в роли которой выступала сестрица «этой Платен», Катарина фон Буш… «Свиное рыло», как «ласково» прозвали Георга Людвига его будущие подданные, не расставался с ней не только ночами, но и днем.
   Немного в стороне от всей этой мерзости стояла жена курфюрста София, дочь свергнутого короля Богемии, в жилах которой текла толика английской крови, ведь она приходилась внучкой Якову I. Высокомерие ее было так велико, что она презирала скопом всех германских князьков, в особенности же своего свояка герцога Целльского, посмевшего взять в жены «эту д’Ольбрёз, настоящее ничтожество, кучу грязи». «Пыль под ногами» – как она величала свою невестку, бедняжку Софию Доротею. Ей было всего шестнадцать, когда ей пришлось пойти под венец, так что несчастной суждено было испить до дна ненависть этой худшей из свекровей.
   Правда, начиналось все обнадеживающе. Оценив прелесть этой восхитительной куколки с лицом цвета камелии, с огромными серыми глазами, с густыми шелковистыми волосами светло-каштанового оттенка, Георг Людвиг прогнал любовницу ради длинного медового месяца с юной женой, «ласково» прозванной им «Физеттой». На свет появились один за другим двое очаровательных младенцев. Увы, рождение второго ребенка погасило чувства Свиного рыла: он потерял к жене всякий интерес, увлекшись семнадцатилетней особой огромных размеров по имени Мелюзина фон Шуленбург, которую ему подсунула все та же графиня Платен.
   Вот как обстояли дела, когда ноябрьским вечером 1688 года паркет ганноверского дворца на берегу реки Лайне скрипел под каблуками Филиппа. С порога огромного зала, где собрались придворные, камергер провозгласил:
   – Граф Филипп Кристоф фон Кенигсмарк!
   София Доротея знала, что рано или поздно он появится, и была готова к встрече. И все же при звуке его имени ее сердце затрепетало с неожиданной силой. Ее смятение усилилось, когда она увидела, как он уверенно шагает к трону ее свекра сквозь толпу царедворцев, тихо расступавшихся перед ним и шептавших ему вслед льстивые слова. Минуло шесть лет: теперь Филипп был мужчиной в расцвете сил, осознавшим свои достоинства, и молодая женщина немедленно ощутила всем своим существом его притягательность. В считаные мгновения плохо затянувшаяся рана вновь обнажилась и стала кровоточить, не позволив юной даме вкусить счастье оттого, что он предстал перед ней еще более гордым и неотразимым, чем прежде.
   Сам Кенигсмарк умело скрыл охватившую его при виде принцессы бурю чувств. Ему понадобилось всего несколько секунд, чтобы понять, что властвующий при этом дворе удушливый этикет служит прикрытием для самых гнусных похотей и что София Доротея подвергается здесь неусыпной слежке, за ней шпионят все эти ревнивцы и ревнивицы, которым она мешает и которые презирают ее или попросту ей завидуют. И немудрено: она стала еще очаровательней, чем раньше, еще трогательнее с этой ее уязвимостью прекрасного растения, задыхающегося в затхлой атмосфере. При виде Софии Доротеи в Филиппе не только ожили давние чувства, но и пробудилось желание, острота которого стала для него неожиданностью; все это окрашивалось состраданием, какого не может не испытать порядочный человек при виде чужого несчастья.
   Конечно, ощущая угрозу, исходившую от грубых физиономий ее мужа и свекра, Филипп тщательно скрывал свои чувства. В этом ему помогало разочарование: в тот вечер, как и потом, София Доротея в его присутствии не поднимала глаз. Это внушало ему подозрение, не забыла ли она его, как обещала в том ужасном письме, которым разрывала с ним отношения.
   Раз так, то новый полковник не мог не заскучать при этом дворе, где лучшим и самым невинным развлечением – не считая, правда, театра! – были пиршества, на которых торжествовало чревоугодие и опорожнение огромных бочек спиртного, словно то были куриные яйца. Отдавая должное своим привычкам и потребностям, молодой граф не чуждался мимолетных связей с придворными дамами и актрисами. Окончательно развеяла его скуку гибель дяди, Конисмарко: Филипп помчался в Венецию, за дядюшкиным прахом и немалым наследством. Если бы он не был обязан доставить останки в Агатенбург – а также подписать контракт с Ганновером! – то он охотно остался бы на берегу Адриатики.
   Итак, он воротился назад, но на сей раз с деньгами, поэтому приобрел милый домик близ летнего дворца Херренхаузен, немного в стороне от города, чьей главной жемчужиной был парк во французском стиле. Помочь ему устроиться Филипп попросил младшую сестру, к многочисленным талантам которой – образованности, музыкальности и артистичности – добавлялся тонкий вкус и достоинства хозяйки дома, чему вовсе не мешал ее юный возраст. Аврора откликнулась на зов брата и взяла с собой Ульрику.
   Она провела у него почти два года, за которые успела прочувствовать сгущавшуюся вокруг него драму. Вернувшись из Венеции, Филипп быстро обратил внимание на интерес, который проявляла к нему графиня Платен. Фаворитка курфюрста ясно дала ему понять, что не прочь повстречаться с ним подальше от сквозняков, хозяйничающих в гостиных и галереях дворца. От праздности, от любопытства – уж больно скандальной была у этой особы репутация! – а также из желания украсить увитую париком голову своего государя новыми рогами Кенигсмарк откликнулся на этот зов и стал иногда навещать «эту Платен» в пышной спальне ее имения Монплезир.
   Она была уже не молода, но сохранила красоту, а также пыл и изощренность в любовных играх. Ради этого мужчины, нравившегося ей, как никакой другой, она пустила в ход весь свой арсенал соблазнения, все уловки, при помощи которых надеялась навсегда его околдовать. Но добилась совсем другого: мимолетный каприз перерос у нее самой в жгучую страсть. Она так влюбилась в красавца полковника, что проявляла теперь невероятную чувственную разнузданность.
   Страсть, которую он вызвал у возлюбленной Эрнста Августа, льстила Филиппу, и он не без удовольствия позволял бесстыднице его любить. «Эта Платен» не замедлила проявить свои чувства с такой дерзостью и презрением к приличиям, что если бы не ее общеизвестное всесилие, то скандал был бы неминуем.
   Аврора с отвращением вспоминала сцены, которые ей доводилось тогда наблюдать. Например, во время прогулок в карете «эта Платен» нередко усаживалась на своего любовника верхом и придавалась усладам, не имевшим ничего общего с правилами хорошего тона. Запомнился Авроре и другой эпизод: как-то вечером, явившись в Херренхаузен в обществе нескольких дам, она застала пару на диване. При их появлении Филипп поспешил попросить принести графине нюхательной соли, «ибо она лишилась чувств». Это никого не ввело в заблуждение, и дамы, со смехом выбежавшие вон, не преминули все рассказать курфюрстине, вызвав у той взрыв хохота. Аврора не скрывала от брата своего возмущения:
   – Ты, верно, сошел с ума, раз не стесняешься этой женщины, почти годящейся тебе в матери! Хочешь попасть в тюрьму, а оттуда на эшафот?
   – Мне нечего бояться! Она вертит стариком герцогом как хочет. Отвергнуть ее – вот что опасно.
   – А я думала, Филипп, что ты любишь… другую.
   – Так и есть, только эта «другая», как ты выразилась, не обращает на меня внимания, словно меня не существует. Она не удостаивает меня даже взглядом…
   Это было произнесено с такой горечью, что Аврора успокоилась.
   – Тогда зачем тебе эта женщина?
   – Затем, что я хочу оставаться здесь, а это было бы невозможно, если бы я ее оттолкнул. Она вьет из старикашки Эрнста Августа веревки. Меня мигом разжалуют и прогонят, и я больше никогда не увижу ту, которую…
   – Ты избрал странный способ отвоевать твою любовь. Если это продолжится, ты внушишь ей ужас. Если уже не внушил…
   – Ты так считаешь?
   – Я ничего не знаю. Да, во дворце она со мной очень мила, но она ничем со мной не делится…
   – С кем же она откровенна?
   – Возможно, с Элеонорой фон Кнезебек, своей фрейлиной. Та от нее не отходит, но я с ней почти незнакома. Она такая же скрытная и молчаливая, как ее госпожа.
   – Почему бы тебе не попытаться с ней поговорить? Вдруг ты узнаешь, что думает обо мне ее госпожа, дошла ли до нее история с диваном…
   – Этот двор так отравлен злобой и сплетнями, что она наверняка что-то слышала. Не удивлюсь, если до ее сведения все это довели раньше, чем до сведения герцогини…
   Так оно и было. В Ганновере были известны все подробности несостоявшейся целльской свадьбы, и у Софии Доротеи было слишком много врагов, чтобы держать ее в неведении о произошедшем. Первой не выдержала, конечно же, сестрица «этой Платен» Катарина фон Буш, бывшая любовница Георга Людвига: ей доставило удовольствие живописать сценку на диване в записке – естественно, анонимной. А затем сама курфюрстина поспешила с жестоким наслаждением донести пикантную сплетню до сведения ненавистной «грязи под ногами».
   Оставалось только удивляться, что об отношениях между «этой Платен» и графом Кенигсмарком Софии Доротее не нашептали раньше. Она страдала молча: оскорблена была не только ее любовь, но и представление о порядочности; если она и могла допустить, что Филипп от нее отвернулся – как-никак, после получения поддельного письма о разрыве минуло уже восемь лет! – для нее было непостижимо, как мог ее нежный возлюбленный польститься на такую фурию. Оставалось заключить, что он явился именно для того, чтобы отомстить, чтобы уязвить ее зрелищем своей страсти к другой, своей развращенностью!
   Видя, как чахнет бедняжка, фрейлейн фон Кнезебек, очевидица ее бессонных ночей, потоков слез, приступов лихорадки, забеспокоилась и уже была не прочь поделиться с кем-нибудь своими тревогами. Авроре не составило труда встретиться с ней как будто случайно в дворцовом парке. Она решила не ходить вокруг да около, к тому же ей было жаль тратить время на упражнения в ораторском искусстве. Она сказала только самое необходимое: что ее брат по-прежнему любит свою бывшую невесту, но надо его поощрить, иначе этому недоразумению не будет конца…
   Тем же вечером в роще, где тьма была еще гуще, ей в руки сунули короткую записку для брата:
   «Я люблю вас даже сильнее, чем прежде. Так, как я вас люблю, никто никогда никого не любил, и страдаю я так, как никто не страдал…»
   Эти скупые слова стали для Кенигсмарка ураганом, тут же смахнувшим все, что загромождало его жизнь, начиная с «этой Платен». В одно мгновение на глазах у изумленной и смутно тревожащейся сестры он стал прежним – юным влюбленным из Целле. Записка заканчивалась назначением свидания в лесистом уголке парка, где София Доротея имела привычку уединяться, и Филипп бросился туда, крикнув Авроре на бегу:
   – Она меня любит!.. Наконец-то я обрету счастье!
   Так началась огромная, великолепная любовь, трепетно охраняемая Элеонорой Кнезебек. Эта уроженка Ганновера была сентиментальна, один за другим поглощала любовные и рыцарские романы и охотно взяла на себя устройство свиданий двух любовников – а они стали таковыми без промедления! – чему способствовала случайно обнаруженная тайная лестница, ведшая, как нарочно, из Рыцарского зала Херренхаузена в покои наследной принцессы…
   Живя у брата, Аврора помогала ему всем, чем только могла. Ганноверский двор с его общеизвестной враждебностью вынуждал к осмотрительности. София Доротея и Филипп не могли встречаться так часто, как им хотелось, и возмещали это письмами друг другу, такими нежными, что невозможно было решиться предать их огню. Аврора и Кнезебек запирали их в сундучок, с ключами от которого никогда не расставались. Особенно чувствительной к этой двухголосой страсти, не утихающей ни на день, была Аврора. Когда она оставалась дома одна, то не могла с собой справиться и постоянно перечитывала эти письма, так что некоторые фразы из них уже знала наизусть.
   «Вы меня околдовали, – писала принцесса, – я самая влюбленная женщина на свете. День и ночь я зову вас… Меня связывают с вами такие сильные и пленительные узы, что их никогда не удастся разорвать. Каждое мгновение моей жизни будет посвящено вам, вопреки всевозможным препятствиям…»
   А вот что писал Филипп – Аврора часто читала его письма, прежде чем передать их Элеоноре: «В два часа я получил роковую весть, что принц Георг возлежит в ваших объятиях… В какое же отчаяние она меня повергла!» Или перед отъездом на войну: «Если судьбе будет угодно меня искалечить, лишить руки или ноги, не забывайте меня, сохраните в душе хотя бы каплю доброты для несчастного, чьей единственной отрадой была любовь к вам…»
   Но если Филипп и София Доротея предпочитали забыть об окружавшем их мире, мир этот забывать о них вовсе не намеревался. Лучше всего об этом помнила графиня Платен.
   Как мучительно было для нее видеть теперь своего возлюбленного только в официальной обстановке или в дворцовых коридорах! Это наносило жестокий удар по ее гордыне. Кенигсмарку следовало бы проявлять осторожность, придумывать уважительные предлоги, чтобы пореже с ней встречаться, вести тонкую игру, чтобы не возбудить в даме ревность, не превратить ее в грозного врага. Но он был не из тех, кто заботился о таких мелочах, да и вообще назвать его дипломатом было невозможно. Он просто перестал бывать в Монплезире, отмахиваясь от наставлений Авроры, напоминавшей ему о грозящей опасности.
   Влиятельная Платен, никогда прежде не сомневавшаяся в силе своих чар, не сразу забила тревогу. Ее любовник пользовался слишком большим успехом у женщин, чтобы не позволять себе порой мимолетную прихоть. Только бы он возвращался к ней – остальное неважно… Но в этот раз он не вернулся. Поиски причины были недолгими. Когда обладаешь могуществом, шпионы сами предлагают тебе свои услуги.
   Аврора первой ощутила на себе гнев обманутой женщины, уверенной, что она играет главную роль в любовных увлечениях брата. Избавиться от нее было нетрудно: красота девушки день за днем расцветала все ярче, вокруг нее теснилось все больше воздыхателей и даже претендентов на ее руку, которых она не думала поощрять. К отвергнутым принадлежал и супруг Софии Доротеи, вдруг проявивший к Авроре навязчивый интерес. Графиня Платен умело воспользовалась этой уловкой: она предостерегла герцога Эрнста Августа, что молодая графиня Кенигсмарк представляет опасность для брака его сына, и без труда добилась своей цели. Курфюрст повел себя в соответствии с приличиями: он вызвал командира своей гвардии и отеческим тоном попросил его об услуге – отослать сестру домой, в Агатенбург, дабы «сохранить доброе согласие между наследником престола и его супругой». Это не помешало курфюрсту отправить к самой девушке гонца с известием о монаршей воле.
   Истинная причина этой внезапной немилости ни у кого не вызвала сомнений, тем более у Филиппа, лучше других знавшего подноготную супружества Георга Людвига. Внезапная забота о счастье невестки, охватившая герцога, посвященного в отношения сына с Мелюзиной фон Шуленбург, была бы смехотворной, если бы она не вызывала вполне обоснованной тревоги. Филипп и его сестра отлично это понимали, так что Авроре пришлось собрать вещи и удалиться в Агатенбург, якобы в ответ на зов захворавшей Амалии.
   Уезжала она огорченная и разозленная, но состояние фрейлейн фон Кнезебек было и того хуже. Ведь вместе они служили любящей паре надежным заслоном, а что будет теперь?
   – Как же я без вас? Через кого передавать записки, с кем устраивать свидания?
   На последний вопрос у Авроры был ответ. Ее брат пользовался услугами молодого ганноверца Михаэля Гильдебрандта, выполнявшего обязанности его секретаря. На него вполне можно было положиться: он не только привязался к Филиппу, но и проникся отвращением ко всему ганноверскому двору вместе с его повелителями, а фрейлейн фон Кенигсмарк вызывала у него почтительное восхищение, близкое к благоговению. Ее отъезд поверг его в безутешное горе, но вверенная ему Авророй миссия, свидетельство подлинного доверия, сулила хоть какое-то облегчение. Он с самого начала был посвящен в отношения своего господина с принцессой, но неизменно проявлял похвальную деликатность, в знак признательности за которую Аврора и рекомендовала его брату в роли своего достойного преемника. После этого, выслушав пожелания доброго пути от лицемерного «света», девушка покинула Ганновер. Путь ее лежал не в родовой замок, а в Гамбург, где у детей Кристины фон Врангель был большой дом, в котором в тот момент находилась Амалия.
   Крепко обнимая на прощание Филиппа, Аврора не могла сдержать слез, но ей и в голову не могло прийти, что этот их поцелуй окажется последним…
   – Почему ты так уверена, что мы больше его не увидим? – возмутилась графиня Левенгаупт, обращаясь к размышлявшей вслух Авроре. – Если разобраться, то в записке Гильдебрандта ничто не указывает на его гибель. Там просто говорится, что Филипп пропал три дня назад, а мы уже рвем на себе волосы, словно все кончено! Глупости!
   – Разве не об этом подумала ты сама, когда мы получили эту записку? Словами о том, что он находится в «подземелье неведомой крепости», ты просто хотела меня ободрить. На чем основаны твои надежды?
   – На здравом размышлении. А может, и на молитве. Обе мы знаем Филиппа – ты больше, я меньше. Нам знакомы его капризы, смена его настроения, его тяга к приключениям…
   – Воссоединение с Софией Доротеей и их взаимная страсть сделали его другим человеком. Эта любовь стала для него единственным смыслом жизни.
   – Все так, но я уверена, что скоро мы получим отрадные известия. Когда он написал последнее письмо?
   – Месяц назад, ты тогда была в Гамбурге. Филипп написал мне из Дрездена, куда вернулся на коронацию своего друга Фридриха Августа, ставшего после смерти возлюбленного брата герцогом-курфюрстом Саксонии. Я тогда скрыла от тебя, как меня встревожило и одновременно порадовало то, что он вернулся туда, где его принимают по-братски. Новый курфюрст даже предложил ему полк и звание генерал-майора. Я надеялась, что он останется в Саксонии, но это последнее известие перечеркнуло все мои иллюзии. Брат писал, что возвращается в Ганновер. Письмо он закончил так: «Я нужен ей так же, как она мне…» Признаться, с той поры я потеряла покой.
   – Почему же ты скрытничала? – обиженно проговорила Амалия. – Он не только твой брат, но и мой, хотя всем было понятно, что с тобой он намного ближе.
   – Я же говорю, тебя тогда не было рядом, к тому же у тебя были собственные заботы. Зачем было усугублять их моими страхами? И потом, ты никогда не одобряла связь Филиппа с Софией Доротеей.
   – Супружеская измена – это грех. Не уверена, что даже очень большая любовь может служить ему оправданием. А тебе лучше остаться здесь и ждать новостей. Чего ради тебе нестись в Ганновер? Хоть это и неприятно признавать, ганноверцы тебя и Филиппа попросту прогнали.
   – Во-первых, я увижусь с Гильдебрандтом, а во-вторых, у меня там остались добрые друзья…
   Сестры завершали ужин в небольшой гостиной, распахнутые окна которой выходили в сад, откуда веяло вечерней прохладой. Здесь было уютнее, чем в огромном парадном зале, где они потерялись бы среди бесчисленных пустых кресел. От всей семьи теперь остались только они, и обеим было от этого не по себе. Амалия ела чинно, хотя и у нее было тяжело на душе. Аврора же почти не притронулась к еде. Отхлебнув немного вина, она встала.
   – Пойду взгляну, все ли собрала Ульрика.
   – Значит, ты все-таки приняла решение ехать?
   – Пойми, я не могу поступить иначе, и ты должна это понимать.
   Амалия тоже поднялась, хотя не так легко, как сестра, а с усилием. В этот раз беременность давалась ей нелегко, отчасти по причине всех этих волнений.
   – Что ж, – произнесла она со вздохом, – я не хочу тебе мешать, но и ты пойди мне навстречу…
   – В чем?
   – Раз ты просишь, чтобы я дала тебе кучера Готтлиба, то воспользуйся не только моей каретой, но и моим именем. Ты забыла, что Аврору фон Кенигсмарк больше не пускают в Ганновер? Другое дело – Амалия фон Левенгаупт, чья нога туда еще не ступала. Знаю, мы с тобой не похожи, – оговорилась она, опережая неизбежное возражение, – но это неважно, если ты постараешься держать лицо в тени или опустишь как можно ниже поля шляпы или капюшон…
   – Я думала переодеться в мужское платье…
   – …и тем самым усилить свое сходство с Филиппом? Нет уж, поверь, мое предложение лучше. Мы с тобой одного роста, и хоть я далеко не так красива, как ты (это было сказано, конечно, с ноткой горечи), ты можешь постараться, чтобы это не бросалось в глаза. Ну, что скажешь?
   Аврора подбежала к ней и крепко обняла.
   – Ты лучшая сестра на свете! – воскликнула она, растрогавшись, но стараясь не показывать своих чувств. – Ты права, так будет гораздо проще.
   – Значит, договорились?
   – Конечно! Все, бегу предупредить Ульрику.
   – Погоди! Обещай мне еще кое-что…
   – Что же? – Аврора остановилась, слегка нахмурив брови.
   – Вернуться сразу, как только почувствуешь хоть малейшую опасность!
   – Так ты тоже боишься? Признайся, тебе страшно?
   – И да, и нет. Ганноверцы – ужасный народец, но все же я думаю, что они вряд ли пошли бы на то, чтобы вот так взять и избавиться от Филиппа. Как-никак, он – Кенигсмарк! Это имя немало значит в Швеции, в Германии, во Франции, не говоря уж о Саксонии. За исчезновение Филиппа многие захотели бы поквитаться с его недругами.
   – И это внушает тебе надежду? Сама знаешь, «эта Платен» способна на любую подлость и вертит безвольным Эрнстом Августом как хочет.
   – Может, и так… – Во взгляде Амалии мелькнуло отчаяние. – Но совсем уж безмозглой ее не назовешь, и мы люди не простые. Нашей кровью в историю вписано немало ярких страниц. На нас нельзя необдуманно поднимать руку, все-таки мы – Кенигсмарки!
   В этом горделивом возгласе слышалось рыдание. Аврора, направившаяся было к дверям, вернулась и еще раз заключила сестру в объятия.
   – Я заставлю их об этом вспомнить! – сурово пообещала она.

Глава II
Друг

   Все пять десятков миль отвратительной дороги, отделявших Штаде от Ганновера, Аврора старалась гнать от себя безрадостные мысли. Как ей хотелось обрести спокойствие и умиротворение! Это было ей совершенно необходимо, как необходима была и отвага, которая никогда ей не изменяла – до тех пор, пока она не села с Ульрикой в карету. Прежний ганноверский опыт ничего не значил: теперь ее ждала враждебная обстановка, в которой даже те немногие друзья, на которых она надеялась, могли побояться прийти ей на помощь.
   Тоскливые пейзажи за окном дорожной кареты усугубляли ее уныние: бесконечной чередой тянулись пастбища, торфяники, безрадостные пустоши с редкими березовыми рощицами и чернеющими фермами с фахверковыми стенами и островерхими крышами… А тут еще монотонный дождь, зарядивший со вчерашнего вечера и окончательно превративший летний день в пародию на глухую осень. Если бы не зелень листвы, мелькающие картины за окном можно было бы принять за хмурый ноябрьский пейзаж.
   Внутри тяжелой кареты было прохладно и совсем не весело. Ульрика, закутанная в бурое одеяние неопределенного покроя на сером меху, надвинула на нос белый чепец и то дремала, то бодрствовала – последнее состояние выражалось у нее в нудных сетованиях на неудобства путешествия и на безумие юной госпожи, предприятие которой вызывало у нее наихудшие предчувствия. Послушать ее, им вряд ли было суждено вернуться назад живыми. В прошлый раз бывшая кормилица с облегчением покидала Ганновер, где она ненавидела все-все – и город, и его правителей, и двор, и даже самих горожан, – поэтому мысль о возвращения туда она приняла в штыки. К тому же ей не давало покоя беспрестанно нывшее и плохо сгибающееся колено. Аврора, лишившись терпения, предложила было вернуть Ульрику в Штаде, но в ответ услышала, что нет такой силы, которая принудила бы ее пренебречь долгом, требующим от нее повсюду сопровождать ненаглядную малышку: вдруг на ее жизнь покусятся, и тогда верная Ульрика заслонит ее собой! И это непременно произойдет, потому что…
   Но карета, знай себе, грузно катилась дальше.
   При всей решимости Авроры недобрые предсказания кормилицы все-таки повлияли на ее настроение, и когда в конце двухдневного путешествия под низким небом, оживленным треугольником стаи диких гусей, показались угрюмые стены Ганновера, она перекрестилась и шепотом произнесла короткую молитву, к которой истово присоединилась окончательно очнувшаяся от утомительной поездки Ульрика.