И в самом деле – ошеломляющая красота! Со своими длинными светлыми и яркими волосами, которые она носила распущенными, словно юная девушка, едва перехватив сапфировым обручем, покрытым трепещущей на вечернем ветерке кисеей, с этими удлиненными синими сверкающими гордостью глазами и прекрасными алыми губами, приоткрытыми в словно зовущей к поцелую улыбке, она походила на торжествующую львицу. Разве не вернулся победителем ее сын, а вместе с ним – молодой Рено Сидонский, ее четвертый муж, за которого она вышла, невзирая на то, что он был пятнадцатью годами ее моложе, вскоре после смерти третьего супруга. А третий ее муж, Гуго д'Ибелин, был преемником того, кто позже стал королем Амальриком I, но в те времена, когда она еще оставалось женой господина де Мара, уже состоял с ней в любовной связи. Впрочем, эти четырехкратные брачные узы никогда не мешали Аньес отдаваться всякому, кто пробуждал в ней любопытство и желание.
   Последний ее избранник сейчас стоял рядом с ней, лишь чуть отступив назад, он был епископом. Вообще-то, что довольно странно для духовного лица, он выбрал Церковь только для того, чтобы разбогатеть, как другие выбирают с той же целью торговлю или вступают в отряды наемников, чтобы иметь возможность пограбить. Поначалу он был простым жеводанским монахом, которому пришлось бежать из своей обители от гнева настоятеля после того, как он обрюхатил дочку знатного господина из соседнего города. Он добежал до Марселя, а оттуда, наслушавшись рассказов вернувшегося из Палестины крестоносца, отплыл в южные страны вместе с паломниками. Высадившись на берег в Кесарии, которой правил тогда Рено Сидонский, только что женившийся на Аньес, – дело было в конце 1174 года, – он устроил так, чтобы познакомиться со здешней госпожой, о чьей репутации был уже наслышан, и без малейшего труда ее соблазнил. Правду сказать, он был очень хорош собой – один из тех белокурых арвернов[26], что кажутся выкроенными из лавы их вулканов, красавец со стальными мускулами, огненным взглядом, жестокой улыбкой, открывавшей белые волчьи зубы, и плотью настолько ненасытной, что мог утолить все желания Аньес. Став ее духовником, – что было очень удобно для дальнейшего сближения, все грехи и так известны наперечет и можно избежать долгих перечислений, – он после кончины епископа Кесарии, случившейся несколькими месяцами позже, стараниями возлюбленной получил митру на голову и посох в руки. Но настоящего его имени никто так никогда и не узнал. Сойдя на берег в Святой земле, он выбрал себе имя Гераклия – покровительство императора, некогда отбившего Иерусалим у персов, показалось ему добрым предзнаменованием. И сегодня, в день возвращения Бодуэна, он был здесь, стоял на почетном месте, этот епископ, обращавший свои молитвы к Христу лишь тогда, когда без этого никак было не обойтись, да и то делал это неохотно, потому что в своей порочной душе он, торговавший церковными должностями, алчный и напрочь лишенный стыда и совести, поклонялся лишь двум богиням – Фортуне и Венере.
   Бодуэн его не любил и почти не скрывал своей неприязни – вернее, скрывал ее ровно настолько, чтобы не причинять огорчения матушке, которую любил, несмотря на дурную молву и не желая этой молвы слышать. Гераклию нерасположение Бодуэна было безразлично. Он знал, что молодой король обречен и долго не протянет, сам же чувствовал себя совершенно здоровым и полным сил, так что ему не стоило труда выказывать внешнее почтение: единственное, чего он желал молодому королю, – прожить достаточно долго для того, чтобы Аньес успела добиться для него места патриарха. Амори Нельский стар и болен, ему тоже недолго осталось. Вместе с высоким чином он получит преимущество перед самим королем, потому что истинным властителем Святого города был Христос, патриарх же являлся его представителем. Достойным представителем или нет – большого значения не имело… Во всяком случае, так думал Гераклий, а его зеленые, всегда на удивление ярко блестящие глаза неотрывно следили за каждым движением молодого короля, который тем временем спешился и направился к матери, чтобы поздороваться с ней. В действительности единственной трудностью, какую создавал Гераклию молодой король, была эта удивительная способность сопротивляться болезни, которая за шесть лет, прошедших с тех пор, как ее обнаружили, казалось, не произвела никаких разрушений в его организме. Однако, хоть епископ и желал прокаженному жить достаточно долго для того, чтобы он, Гераклий, успел получить от него все, чего ему хотелось, но в то же время он отчаянно боялся заразы, которой, похоже, ничуть не опасалась Аньес. По крайней мере, так считалось.
   Конечно, она не целовала сына, но ведь это сам юноша давно уже исключил из их отношений проявления нежности. Однако иногда, когда сын был облачен в доспехи, Аньес его обнимала, и ее кожа при этом не соприкасалась с его кожей. Могла она, преклонив колени перед Его Королевским Величеством, простереть руки к его губам, – именно это она и проделала только что, в минуту встречи, – а любое сближение заставляло содрогнуться красавца-епископа, в число добродетелей которого, – если предположить, что он вообще обладал хоть какими-то добродетелями, – храбрость не входила!
   – Ваше Величество, сын мой, – радостно и звонко восклицала тем временем «королева-мать», – какое счастье снова вас видеть! Все мы ликованием встречаем победу, несущую нам мир на долгие времена!
   – Да услышит вас Господь, матушка! Да услышит вас Господь…
   – Вы не доверяете слову вашего врага?
   – Турхан-шах сделал самое необходимое, опасаясь, что в Дамаске начнется голод, но считаться надо, в первую очередь, с Саладином, а он сейчас в Каире. Возможно, его брат тянет время, дожидаясь его возвращения.
   – В таком случае, отчего же вы не взяли Дамаск? И Алеппо?
   – Алеппо – наш молчаливый союзник, матушка, поскольку он рассчитывает на нашу помощь, на то, что мы преградим путь Саладину, заставим признать права юного Аль-Салиха и поддержим таким образом разделение ислама. Что же касается Дамаска – для того чтобы взять его, потребовалось бы войско более могущественное, чем я в состоянии собрать. Может быть, это случится весной, если из Европы пришлют большую армию крестоносцев. Со временем Саладин, скорее всего, вернется, но Дамаск будет истощен лишениями, а у нас, благодарение Богу, до этого не дойдет.
   – Что же вы намерены делать?
   – Предоставить всему идти своим чередом… а графу Триполитанскому – действовать. После окончания сражений мой кузен Раймунд вернулся в свои владения и не будет сидеть сложа руки. Это тонкий политик и…
   От внезапной вспышки гнева лицо Аньес запылало, глаза загорелись.
   – Вы все еще полагаетесь на этого предателя? Не понимаю, с какой стати. Вы, насколько мне известно, король, а он больше не регент!
   Бодуэн прекрасно знал о застарелой ненависти, которую его мать питала к Раймунду – такую же ненависть питала она ко всем баронам, вынудившим Амальрика I развестись с ней ради того, чтобы сделаться королем. Может быть, его она ненавидела немного сильнее, чем прочих: в бытность его регентом она попыталась его соблазнить, но он оставался верен жене, прекрасной Эшиве Тивериадской. Но, разумеется, король, ничем не показав, что знает об этом, ответил:
   – Он остается самым могущественным из наших баронов, а его умение вести дела поистине бесценно. И давайте поговорим об этом в другой раз, теперь я хочу поздороваться с сестрой!
   В самом деле, рядом с Аньес, на шаг позади матери, стояла Сибилла, ее старшая дочь. Эта белокурая девушка семнадцати лет тоже была очень красива, хотя красота ее была совсем иной. Более светлой, более тонкой. От Аньес она унаследовала синие глаза и чувственные губы, но овал лица, маленький круглый и крутой подбородок, упрямая складка губ были отцовскими, и это позволяло предположить, что она и в самом деле была дочерью Амальрика I, – ведь с такой женщиной, как Аньес, трудно быть убежденным в отцовстве мужчины, связанного с ней брачными узами. Кроме всего прочего, Сибилла была удивительно грациозна, ее стройное гибкое тело еще не вполне развилось, но расцвет его уже можно было предсказать, и она уже умела двигаться с же тем искусством, каким в совершенстве владела ее мать и которое неизменно воспламеняет мужские взгляды. Словом, она была очень привлекательной девушкой, вот только ее прекрасные глаза редко смотрели на кого-нибудь прямо и открыто, а насмешливая улыбка иногда бывала весьма неприятной.
   Тибо де Куртене наблюдал за этой сценой с легким раздражением. Он не любил Аньес, хотя та и доводилось ему теткой, недолюбливал свою кузину Сибиллу и сожалел о том, что Бодуэн так привязан к обеим. Эти две женщины не заслуживали его нежности. Обе они так непохожи были на Элизабет, сестру Аньес и приемную мать Тибо, которая теперь удалилась к монахиням Вифании, в укрепленный монастырь, посвященный Святому Лазарю и возведенный на отроге Елеонских гор покойной королевой Мелисендой, супругой Фулька I (Анжуйского). Он заменил, женившись на дочери Бодуэна II, род Готфрида Бульонского родом Плантагенетов. Настоятельницей монастыря была младшая сестра Мелисенды, Иветта, и многие женщины этой семьи перебывали в обители. Там воспитывалась и Сибилла, но большой учености не приобрела: она была слишком ленива для того, чтобы забивать голову, занятую исключительно нарядами и удовольствиями, греческим языком, науками и прочим вздором.
   С недавних пор ее место в монастыре заняла другая принцесса: ее звали Изабеллой, ей к тому времени исполнилось восемь лет, и она была единокровной сестрой Бодуэна, дочерью византийской принцессы Марии Комнин, на которой Амальрик I женился после развода с Аньес. Она была самой очаровательной малышкой, какую только можно себе представить. У Тибо мурашки бежали по спине всякий раз, когда он вспоминал прелестную фигурку, гордо вскинутую под тяжестью золотисто-каштановых кос голову, личико с чистыми нежными чертами, озаренное точно такими же глазами, как у брата: синими и ясными, словно в них отражалось небо. В ней не было и следа ранней томности и вялости Сибиллы. Изабелла была веселой, резвой и шаловливой, и под монастырскими сводами то и дело раздавались ее топот и неудержимый смех. Бодуэн обожал ее, а Тибо – тот и вообще души в ней не чаял с того дня, как она, пятилетняя, исхитрилась взобраться на спину отцовского вороного боевого коня, который внезапно помчался во весь опор под громкие крики конюхов. Тибо, оседлав первого подвернувшегося скакуна, бросился вдогонку, и ему удалось вызволить Изабеллу из опасного положения, предоставив королевскому коню успокаиваться самостоятельно. Ему тогда было всего лишь тринадцать лет, и его осыпали похвалами после этого подвига, но для него самого главным было ощущение огромного счастья, охватившего его, когда он поднял Изабеллу на руки, а она прижалась к нему, трепеща, словно испуганная птичка. Девчушка не издала ни звука и вся побелела, а ее сердечко отчаянно колотилось. Он осыпал ее поцелуями и ласками, стараясь успокоить, и, пока они шагом возвращались к воротам Давида, она пришла в себя. Когда Тибо передавал ее с рук на руки обезумевшей от страха воспитательнице, ему показалось, будто у него отняли часть его самого.
   С тех пор прошло три года, но это чувство лишь укрепилось и усилилось, тем более что после смерти короля королева Мария удалилась вместе с дочерью в свои наблусские владения, желая укрыться там от злобы ненавидевшей ее Аньес, которая снова обосновалась во дворце, едва лишь ее сын сделался королем. Бодуэн рад был увидеть матушку и принял ее, но Марию, вместе с маленькой Изабеллой уезжавшую в свой прекрасный край, провожали с поистине королевскими почестями. Молодой король, любивший обеих, прислушался к советам Гийома Тирского, своего прежнего наставника, а тот, зная, на что способна Аньес, благоразумно счел необходимым оберечь вдовствующую королеву и ее дочь от возможных неприятных неожиданностей.
   Их отъезд, разумеется, огорчил Тибо, и он искренне обрадовался, узнав, что девочку привезли в Вифанский монастырь: теперь, навещая там Элизабет, он будет получать от своих визитов двойное удовольствие.
   От Бодуэна не укрылись чувства, которые его друг испытывал к его младшей сестре. Намекнув однажды на это и заметив, что Тибо залился краской до корней волос и замкнулся подобно устрице, король расхохотался:
   – Уж не считаешь ли ты себя в чем-то виновным? Насколько мне известно, любить – не грех?
   – Грех – засматриваться слишком высоко. Я всего-навсего бастард.
   – Да кто придает этому значение? И, как только ты совершишь какой-нибудь подвиг, я немедленно сделаю тебя принцем. Я – король. И люблю вас обоих.
   Больше они никогда на эту тему не заговаривали, но Тибо помнил об обещании друга, зная, что Бодуэн постарается его сдержать.
   Об этом он и думал сегодня вечером, следуя за королем в его личные покои, а точнее – в просторную и прохладную комнату, к которой примыкала галерея с аркадами, выходившая в уютный дворик с журчащим фонтаном. Его поселил там король Амальрик, узнав о болезни сына и желая, чтобы тот мог отдохнуть вдали от повседневной суеты дворца-крепости. Лестница в несколько ступенек вела вниз, к ванне. В этих покоях, куда допускали одного только Тибо, распоряжалась Мариетта. Она была кормилицей Бодуэна и не желала никому, даже и придворному лекарю, – впрочем, тот и не пытался возражать, – уступить то, что рассматривала как свою привилегию: обязанность заботиться о чистоте тела юноши и ухаживать за ним так, как требовала его болезнь.
   Мариетта была аскалонской крестьянкой, а ее муж выращивал и поставлял во дворец ароматный лук, которым славились эти края[27]. Незадолго до того как Аньес, в то время – графиня Яффы и Аскалона, произвела на свет сына, Мариетта потеряла одновременно мужа, раздавленного рухнувшим на него куском стены, и ребенка, умершего от лихорадки. У нее же самой здоровье было отменное, и молока хоть отбавляй. Кормилица, которую взяли поначалу к графскому сыну, не понравилась матери, и тогда обратились к Мариетте, которая всецело посвятила себя младенцу, чудному красивому мальчику, вернувшему ей смысл жизни. С тех пор она больше с ним не расставалась, а обнаруженная у мальчика проказа не только не обратила ее в бегство, но лишь усилила ее любовь, потому что она знала, что Бодуэн отныне будет все больше в ней нуждаться. Если же говорить о ее внешности, – эта была крупная, плотная женщина с круглым лицом, почти лишенным мимики, но озаренным чудесными темными глазами, которых она ни перед кем не опускала. Неизменно одетая в синее полотняное платье, повязанное белым передником, с упрятанными под белую косынку седеющими волосами, она держала приставленных к Бодуэну слуг в ежовых рукавицах.
   Разумеется, когда перед королем и его щитоносцем распахнулись двери, она встретила обоих. Тибо с облегчением услышал, что Бодуэн отказался присутствовать на устроенном его матерью пиршестве, сказав, что не голоден, и прежде всего хочет помыться и отдохнуть.
   – А ты мог бы и остаться, Тибо, – заметил он, когда тот, расстегнув кожаный пояс, к которому был подвешен меч, положил его на сундук. – Ты проголодался сильнее меня, и матушка тебя приглашала отдельно.
   – Вы должны были бы знать, что мне не по вкусу пиршества вашей матушки. Она слишком любит смешивать разные пряности, а вина у нее всегда чересчур крепкие, от них тяжелеет голова и появляются странные мысли…
   Он не стал говорить о том, что в последнее время старался избегать общества Аньес, когда рядом не было короля. Это решение он принял несколько месяцев назад, в день, когда ему исполнилось шестнадцать лет, и Бодуэн в базилике Гроба Господня посвятил его в рыцари. В тот же вечер он получил от Аньес не совсем обычные поздравления. Она дала ему понять, что он ей нравится и что только от него зависит, завяжутся ли между ними связи, выходящие за пределы семейных отношений. Свежеиспеченный рыцарь был совсем не глуп и прекрасно понял, что она хотела этим сказать. Глубоко возмущенный и застигнутый врасплох, он в тот раз выкрутился, прикинувшись дурачком: он донельзя счастлив тем, что милая тетушка ответила, наконец, взаимностью на его неизменную привязанность к ней, и это непременно скрепит узы, уже соединившие его с ее сыном, королем…
   В тот раз Аньес больше уговаривать его не стала, явно призадумавшись, в самом ли деле этот мальчишка так глуп, как кажется. И отложила на потом прояснение этого, в конце концов, второстепенного вопроса – ведь речь шла всего-навсего о прихоти, такое с ней иногда случалось при встрече с красивым и хорошо сложенным юношей. Тибо, со своей стороны, пообещал себе в дальнейшем избегать свиданий с пылкой Аньес. Война помогла ему продержаться, хорошо бы, чтобы и мир оказался не менее безопасным…
   Бодуэн оставил эту тему. Тибо помог ему снять гибкую, но прочную стальную кольчугу, – подарок Раймунда Триполитанского, который привез ее из Дамаска! – под которой у короля была только рубашка из грубого полотна. Бодуэн в задумчивости поглаживал пальцем недавно появившийся у него между бровей бугорок – ему казалось, что шишка растет, и он то и дело ее трогал, потому что мог ощутить ее, только ощупав снаружи, сама по себе она была безболезненной и никак не давала о себе знать.
   – Думаю, – внезапно сказал он, – болезнь недолго теперь будет щадить мое лицо…
   Мариетта, которая уже направилась к ванне, прихватив простыню, чтобы завернуть в нее Бодуэна, как только он выйдет из воды, замерла на пороге и, почувствовав, что кровь отхлынула у нее от щек, помедлила, прежде чем обернуться и ответить.
   – Вас, наверное, какое-нибудь насекомое ужалило, – сказала она, наконец, тусклым голосом. – Сейчас сделаю вам припарку…
   – …которая нисколько не поможет. Ты думаешь, мне неизвестно, что делает с человеком проказа? Мало-помалу мое лицо начнет меняться, раздуваться, превращаясь в так называемую «львиную маску». Это означает, что мне следует поторопиться…
   Он не закончил фразу. Дверь отворилась, слуга доложил о приходе канцлера, и Бодуэн, снова завязав шнурок рубахи, направился навстречу своему бывшему наставнику. Лицо его мгновенно разгладилось, он заулыбался, – Гийома король любил, как родного отца.
   В свои сорок шесть лет Гийом, архиепископ Тирский с тех пор, как Бодуэн взошел на престол, канцлер и летописец королевства, больше походил на монаха, чем на прелата. Он был среднего роста и обычного телосложения, волосы с сильной проседью венчиком окружали обширную тонзуру[28], которая должна была вот-вот соединиться с высоким, начавшим плешиветь лбом. Гладко выбритое лицо с неправильными чертами было живым, веселым и подвижным, большой рот то и дело улыбался, а веселый блеск темных глаз иногда уступал место серьезности, какая питает великие замыслы ума, способного разрешать труднейшие вопросы и проникать в глубины человеческой души. Его познания, приобретенные в Европе, где он в течение двадцати лет учился у величайших мыслителей – таких как Бернар Клервоский, Жильбер Порретанский, Морис де Сюлли, Иларий Пуатевинский[29] или Робер де Мелен[30] – и посещал лучшие учебные заведения, были огромны. Однако он был далеко не аскетом, если судить по животику, мягко очерченному под белой рясой с капюшоном, поверх которой он носил черную далматику[31], ничем не украшенную, если не считать наперсного креста с такими же аметистами, какой был вправлен в кольцо на его безымянном пальце.
   – Где же вы пропадали, монсеньор? – мягко упрекнул его молодой король. – Я надеялся, что увижу вас в храме Гроба Господня, и мы вместе произнесем благодарственные молитвы.
   – Патриарху это могло бы не понравиться, и он был бы прав. Это ваша победа, Ваша Величество, и Господь желал услышать только вас одного. Что же до меня – мне надо было обдумать известие, только что полученное из Алеппо. Аль-Салих настолько благодарен вам за то, что вы заставили Саладина уступить, что решил вернуть вам нескольких узников, с давних времен томящихся в его темницах. И прежде всего – вашего дядю, Жослена де Куртене, двенадцать лет назад взятого в плен в Харане. Твоего отца, Тибо, – пояснил он, повернувшись к юноше.
   – Моего отца? – пожав плечами, повторил тот. – Мне кажется, я уже о нем забыл. Когда он попал в плен, мне едва исполнилось четыре года. К тому же, когда он навещал ту, кого я называл не иначе как матушкой, он уделял мне очень мало внимания – вернее сказать, вовсе не замечал. Он смотрел на меня, как на забавного зверька, и даже ни разу не взял меня на руки. Потому я только и могу вспомнить, что он был очень красив и всегда роскошно одет. Думаю, я им восхищался… но и только!
   – Теперь он, несомненно, уже не так хорош! Двенадцать лет в турецкой темнице меняют человека до неузнаваемости. Впрочем, речь идет не только о нем: нам возвращают также и Рено Шатильонского. А вот его вы оба не видели никогда, потому что вы еще на свет не появились, когда султан Нуреддин взял его в плен.
   – Он все еще жив? – удивился Бодуэн. – Я думал, он остался жить только в легендах. Похоже, это был самый необыкновенный воин, какой только существовал на свете. Его беспримерная храбрость…
   – Равная его же безрассудству, жестокости, гордыне и эгоизму! Худший смутьян, какого когда-либо носила земля…
   – И нам его возвращают? Мне кажется, я слышал, будто покойный султан поклялся не отпускать его, если не получит огромного выкупа, настолько гигантского, что даже и князю Антиохии потребовались бы века для того, чтобы его собрать. Что же, Аль-Салих отменил отцовскую клятву?
   – Ничего подобного! Выкуп был уплачен. Сто тысяч золотых динаров!
   – Сто? Господи, да кто же его заплатил? Княгиня Констанция, его супруга, умерла, а его пасынок Боэмунд, нынешний князь Антиохии, кажется, не слишком о нем беспокоится?
   – Да, так и есть. И потому так до сих пор и непонятно: кто заплатил за то, чтобы теперь, когда снова воцарился мир, к нам вернулся этот зачинщик беспорядков? Кстати, Тибо, он ведь доводится тебе родней. Земли Шатильонов, откуда он прибыл, не так далеко от владений рода Куртене.
   – Что ж, – вздохнул Тибо, – похоже, моя семья разрастается. Но должен ли я радоваться этому больше, чем вы?
   – Будущее покажет…
   Снова появилась Мариетта с недовольным лицом. Она низко поклонилась архиепископу, но заговорила ворчливым тоном:
   – А что, государственные дела никак не могут подождать, пока король выкупается и отдохнет? Ему сейчас это необходимо! И вам, монсеньор, должно быть, это известно! – добавила она сердито.
   – И правда! Простите меня, Ваше Величество, за это вторжение, я не подумал, что могу явиться не ко времени. Мне лучше уйти…
   – Нет-нет! – возразил Бодуэн. – Мне надо поговорить с вами о деле еще более важном, чем возвращение этих людей. Согласитесь ли вы немного подождать меня? Здесь есть галилейское вино и фрукты, с ними ожидание покажется вам менее тягостным.
   Гийом Тирский с улыбкой согласия устроился в одном из стоявших вдоль галереи резных кедровых кресел с синими – синий и белый были излюбленными цветами Бодуэна – подушками, поближе к большому медному подносу, на котором стояли тарелка с инжиром, несколько кубков и кувшин из сидонского стекла, наполненный темным ароматным вином. Тибо последовал за гостем, налил ему вина и устроился рядом.
   – Монсеньор, может быть, вы расскажете мне историю этого Рено Шатильонского, – попросил он, наливая вина и себе.
   – А история твоего отца тебя не интересует?
   – Да тут есть о чем говорить?
   – В самом деле, почти не о чем. Ты прав: у другого история куда более захватывающая, а кроме того, для мира и спокойствия в королевстве он куда опаснее. Собственно говоря, его история – обычная история младшего сына в семье, которого законы о наследовании вынуждают самого добывать себе состояние. Он покинул Францию в составе участников Второго крестового похода, предводителем которого был Людовик VII Французский, а его, надо сказать, сопровождала супруга, королева Алиенора. Замечу в скобках, что именно из-за нее поход закончился так быстро. Все дело в том, что Антиохией тогда правил ее дядя, Раймунд де Пуатье, который был, пожалуй, одним из самых привлекательных мужчин своего времени. У Алиеноры с ним вспыхнула страстная любовь, что, разумеется, не понравилось ее мужу и привело к спешному возвращению во Францию. Но Рено Шатильонский не отправился в обратный путь вместе с остальными. Ему нравилась наша страна: солнечная, богатая, куда более свободная, чем Европа. Он остался и поступил на службу к князю Раймунду, а потому стал часто попадаться на глаза его жене, княгине Констанции.