Жюльетта Бенцони
Тибо, или Потерянный Крест

Происхождение иерусалимских королей

   Все началось со знаменитого Готфрида Бульонского, взявшего Святой город в 1099 году, во время Первого крестового похода. Именно тогда ему предложили стать иерусалимским королем, но он отказался принять золотой венец там, где Христа увенчали терновым, и довольствовался расплывчатым титулом Защитника Гроба Господня. Зато его родной брат, Бодуэн Булонский, после смерти Готфрида был коронован и стал королем Бодуэном I.
   Первый король Иерусалимский был женат трижды, но ни одна из жен не подарила ему наследника, и после смерти Бодуэна I в 1118 году бароны Святой земли передали трон его родственнику, Бодуэну де Бургу, сыну графа Гуго де Ретеля, в то время – графу Эдесскому. И Бодуэн де Бург стал королем Бодуэном II.
   От брака с армянской принцессой Морфией у него родились четыре дочери. Старшая, Мелисенда, должна была унаследовать от отца корону, но она не могла сама править такой беспокойной страной, и ее рука вместе с престолом была предложена весьма знатному крестоносцу – Фульку Анжуйскому Плантагенету, который и правил с 1131 года по 1144‑й.
   У Фулька с Мелисендой было двое сыновей. Старший короновался в 1144 году под именем Бодуэна III, царствование его продолжалось до 1162 года. После безвременной кончины Бодуэна иерусалимский престол занял его брат Амори, ставший королем Амальриком I, однако перед тем, как получить корону, ему пришлось развестись с женой, Аньес де Куртене, о которой шла дурная слава. Тем не менее прав двух их общих с Амори детей – сына Бодуэна (будущий Бодуэн IV) и дочери Сибиллы – на корону никто не оспаривал. Расставшись с Аньес, Амори женился на византийской принцессе Марии Комнин, и та родила ему дочь Изабеллу.
   Маленький Бодуэн, заболевший проказой в девять лет, был все-таки коронован в 1173 году и стал тем самым героическим королем, чьи деяния кажутся чудом, о котором и написан этот роман. О нем… и о его преемниках.
   Памяти юного Бодуэна IV,
   прокаженного короля, истинного героя
   франкского королевства в Иерусалиме.
 
Верь учению Церкви и соблюдай заповеди Господни.
Будь милосерден к слабым, стань их защитником.
Люби страну, в которой родился.
Не отступай перед врагом.
Веди с неверными беспощадную и неустанную войну.
Исполняй свой долг феодала, если он
не вступает в противоречие с Законом Божьим.
Ни в чем не солги и будь верен данному слову.
Будь щедрым и великодушным ко всем.
Защищай Церковь.
Везде и всегда сражайся за Справедливость и Добро
против Несправедливости и Зла.
 
Из Рыцарского кодекса XI–XII веков

Пролог
Забытая башня
1244

   Стук подков о мерзлую землю отдалился, затих, затерялся вдали… Затаившийся беглец медленно, словно боясь выдать себя хрустом позвонков, приподнял голову. Сердце его билось с такой силой, что ему казалось, будто это бьется не его сердце во вжавшемся в почву теле, а сердце подземного мира – там, в его таинственных глубинах. Колотится с оглушительным грохотом, гулом отдаваясь в ушах, перекрывая вой зимнего ветра.
   Когда в лунном свете на мгновение блеснули солдатские шлемы, он бросился в колючие заросли, и теперь по его лицу текли струйки крови от шипов, но он ничего не чувствовал, все перестало существовать, кроме этого нечеловеческого шума, этого беспрестанного биения, которое душило его, не давало вздохнуть…
   Он поочередно разжал окоченевшие руки, вцепившиеся в торчащие из земли корни, и, упираясь в землю, поднялся, распрямился. Нет, он не боялся, что его увидят, – здесь, на опушке огромного леса, начинавшегося от самого края диких ланд, где не было ничего, кроме скал и зарослей вереска. Длинные быстрые ноги не оставили ни единого следа на промерзшей земле, попробуй, найди его теперь. А в лесу, среди деревьев и кустов, так легко затеряться. Конечно, здесь водятся волки, они хозяева в здешних лесах, только ведь за спиной у него остались владения людей, и опасность там была не меньшей, так что выбор было сделать легко…
   Стараясь унять бешено колотящееся сердце, он сделал глубокий вдох. Ему стало легче от морозного воздуха, хоть его и дрожь пробрала, когда он внезапно сообразил, что на нем ничего нет, кроме рубахи и шоссов[1]. Несясь со всех ног, он об этом не думал, не чувствовал холода. Разве кто-то задумывается, во что он одет или о том, какая на дворе стоит погода, когда смерть наступает ему на пятки? Конечно, положение у него сейчас незавидное, но все-таки он жив… Он жив! Все еще жив, хотя к этому часу давно должен был стать бездыханным телом, лишиться зрения и голоса, не чувствовать боли и не испытывать никаких потребностей. Стать куском мертвой плоти, болтающейся на конце пеньковой веревки и ожидающей погребения. Но нет, вместо этого по его жилам бежит живая кровь, и черная земля не засыпала, не придавила своей тяжестью его закрытые глаза… Конечно, это может быть всего лишь отсрочкой, и все же – сейчас он жив, и как это прекрасно! Теперь бы еще суметь живым и остаться.
   Первая и самая насущная потребность – поесть, но не так-то просто парню раздобыть еду на голой зимней земле. Последний кусочек хлеба был съеден вчера, а сегодня утром люди бальи[2] сочли излишним кормить приговоренного к смертной казни. Перед тем как он поднялся на эшафот, ему дали выпить лишь стакан вина, да и то, поскольку делалось это лишь для публики и ради соблюдения обычая, ему налили какую-то кислятину, мало чем отличающуюся от уксуса, и эта мерзость до сих пор жгла изнутри его пустой желудок.
   Он не обращал на это внимания, поскольку ждать, кроме смерти, было уже нечего, но незначительное событие – драка между двумя торговцами птицей на площади Мартруа, «украшением» которой он вскоре должен был стать, – привела к тому, что толпа заколыхалась, стража расступилась… и он мгновенно сообразил, что можно воспользоваться этими обстоятельствами. Перед ним мелькнула слабенькая надежда на спасение, и он, ухватившись за подвернувшуюся возможность, метнулся в образовавшуюся брешь и растворился, утонул в людском море. Невидимый клинок разрубил его путы, кто-то подтолкнул его вперед. Плотная толпа стала естественной, почти непреодолимой преградой между ним и вооруженными стражниками, и пусть преграда эта в конце концов подалась, не устояла перед гизармами[3], но все же продержалась она достаточно долго: беглец успел скрыться.
   Он мчался через лесосеки и овраги, пробирался через рощи и ивняки, не разгибая спины, чтобы остаться незамеченным, голова его куда чаще опускалась до уровня колен, чем оставалась на присущей ей высоте, а сами колени то и дело упирались в землю. Им полностью завладела неутолимая жажда жизни и свободы, и он не чувствовал холода, переползая через замерзшие лужи и пруды, не ощущал боли, продираясь через колючие заросли. Заслышав малейший шорох, он падал ничком, в ушах гудело, сердце замирало, но всякий раз, распластавшись по земле и потом вновь поднявшись на ноги, он продолжал бежать, и время стало его попутчиком. Вскоре густую черноту неба разведет, словно сажу, до серенькой мути сырой рассвет. Где-то в деревне хрипло прокричал петух – значит, и люди вот-вот проснутся. Надо найти укрытие, надо спрятаться. Нет лучше убежища, чем лес, и он углубился в чащобу, надеясь отыскать там укромное место, чтобы поспать и выкопать хоть несколько съедобных корешков – распознавать их он умел с детства. Но о том, где сейчас находится, беглец не имел ни малейшего представления.
   Вылетев пулей из Шаторенара, он думал – если, конечно, он вообще о чем-нибудь думал в ту минуту! – только о том, чтобы убежать как можно дальше от этой чудовищной виселицы. Он бежал, словно заяц, за которым гонятся собаки, куда глаза глядят. И только теперь, оглядевшись вокруг в тусклом предутреннем свете и как следует поразмыслив, он понял, куда попал: единственным известным ему лесом в этой стороне, за широкой полосой непаханой земли, был лес Куртене. Его владельцы, потомки одного из французских королей, были сеньорами настолько высокородными, что им, говорят, удалось получить императорскую корону в какой-то далекой стране на Востоке. Может, потому-то они здесь никогда не появлялись, и бальи в Шаторенаре, – входившем в их ленные владения, – распоряжался здесь по-хозяйски?
   Как бы там ни было, Куртене или не Куртене, – для него сейчас это не имело никакого значения. Мир был против него, и единственная надежда на спасение – найти поблизости монастырь или церковь, то есть неприкосновенное убежище. Должны же они найтись в окрестностях города-сюзерена?
   Лес кое-где прорезали ручейки, и даже такой – по-зимнему голый – он был прекрасен. К небу тянулись величественные дубы, буки, березы и ольхи; у воды клонили голову ивы; среди зарослей ежевики и остролиста виднелись черешневые деревья, сливы и дикие яблони, но нигде ни единой ягодки, ни единого плода – вот несчастье-то! А у беглеца уже просто живот сводило от голода! К тому же он смертельно устал и потому решил, что лучше всего было бы, наверное, немного вздремнуть, если только удастся забиться в кусты или спрятаться за каким-нибудь камнем, ведь поговорка «кто спит – тот обедает» придумана не вчера.
   Он почти сразу набрел на то, что искал: заросшую кустами – к счастью, без колючек – яму между тремя громадными камнями и нырнул туда, снова оцарапавшись. Яма оказалась узкой, но, продравшись через кусты, он смог свернуться клубочком на ее дне. К тому же здесь было сухо и немного теплее, чем снаружи. «И меня тут почти не видно», – подумал беглец, засыпая.
   Проснулся он все таким же голодным, но отдых придал ему сил, и он готов был продолжить путь. Короткий зимний день угасал, нужно было поторопиться. И юноша, попив воды из ближайшего ручья и пожевав корешок, который там же наскоро ополоснул, – так ему удалось хоть немножко обмануть голод, – двинулся дальше.
   Если он в самое ближайшее время не найдет, чем подкрепиться, его ждет не менее печальный конец, чем на виселице, только ждать этого конца придется намного дольше… Но беглец тут же и упрекнул себя за безрадостные мысли: раз Господь позволил мне избежать виселицы, он не покинет меня и дальше! Он двинулся по лесной тропе, опираясь на подобранную с земли гладкую и ровную, словно посох, ветку, и вдруг ему почудилось, что чья-то невидимая рука как будто подталкивает его вперед. Кто это? Может быть, его ангел-хранитель?.. А может, это душа его матери – солдаты бальи убили ее у дверей, когда пришли за ним, обвиненным в убийстве, которого он не совершал? Стоило вспомнить об этом, и на глаза навернулись слезы. Надо же – еще остались, он думал, ни единой слезинки больше из себя не выжмет после того, как оплакивал ее в тюрьме…
   Мороз крепчал, и беглец поспешил утереть слезы из опасения, чтобы мокрые дорожки на щеках не превратились бы в ледяные, к тому же от слез у него туманились глаза, а в лесу и без того уже стемнело, ничего не разглядеть. Добравшись до очередного ручейка, он решил идти вдоль его берега, подумав, что так хоть куда-нибудь да выйдет…
   Внезапно среди нагромождения голых ветвей мелькнул едва заметный огонек, словно где-то там, за деревьями, горела свеча, и беглец устремился к этому маячку, к этому хрупкому признаку жизни: так волхвы шли на свет Вифлеемской звезды. Но вдруг стволы деревьев подступили один к другому вплотную, ручеек свернул куда-то в сторону, и огонек исчез. Но тем не менее беглец уже понял, куда приближается. Он вспомнил осенний день, лет уже… ох, уже больше десяти лет назад, день, когда отец привел его туда, посоветовав молчать сейчас, да и впредь молчать о том, что увидит, Господи, да он же тогда просто задрожал от счастья. Никогда раньше отец не уводил его так далеко от дома: они ведь отправились в путь накануне! А еще больше мальчик радовался оттого, что они даже ни разу не остановились ни на одном постоялом дворе – все необходимое взяли с собой, а поклажу везла лошадь.
   Он не задавал отцу никаких вопросов, отлично зная, что тот все равно не ответит, и довольствовался ожиданием, втихомолку радуясь и гордясь тем, что его сочли достойным приобщения к тайне. Тогда увиденное его не разочаровало, и сейчас он всем сердцем надеялся, что сегодня получится так же.
   Когда занавес из деревьев и кустарников наконец раздвинулся, ему открылась поляна, а на ней – полуразрушенная башня. Юношу снова пробрала дрожь, но на этот раз не от холода, а, как и тогда, в детстве, от счастья: огонек, на который он шел, не угас, он по-прежнему светился за узким окошком, и это означало, что старик жив, и он ему поможет! А в помощи беглец нуждался так сильно, что его покинула недоверчивость, свойственная загнанному зверю. В конце концов, даже если старика уже нет, даже если в башне поселился кто-то другой, и этот другой – враг, ему все равно терять почти нечего…
   Он поднялся по нескольким неровным ступенькам к низенькой двери, прижался к шероховатому дереву, предвкушая продрогшим телом блаженное тепло, которое, должно быть, царит в башне, а потом, отогнав последние колебания, постучал одним пальцем – настолько окоченевшим, что, кажется, и стука-то не получилось. Тогда, собрав последние силы, он принялся колотить в дверь кулаком. Из-за двери послышался низкий голос:
   – Кто там?
   – Несчастный… взывающий о помощи!
   Дверь тотчас распахнулась, – и в светлом прямоугольнике обозначилась высокая фигура человека в грубой черной шерстяной рясе, с длинной седой бородой и голым черепом, по которому скользили желтые блики. Несмотря на то, что годы согнули старика, и теперь он опирался на костыль, юноша узнал его: это был человек из прошлого, тот самый!
   – Господин Тибо, – взмолился он, – сжальтесь надо мной!
   – Ты знаешь меня? Откуда? Кто ты?
   – Рено де Куртиль. Мой покойный отец когда-то приводил меня сюда.
   – Входи! Входи же скорее!
   Оторвав руку от притолоки, за которую цеплялся, беглец вошел и так стремительно бросился на колени у горящего очага посреди комнаты, что старику показалось, будто он хочет зачерпнуть пригоршню огня. От одежды гостя остались лишь жалкие, насквозь промокшие лохмотья, его трясло так, что зуб на зуб не попадал.
   – Почему ты в таком виде? – спросил тот, кого только что назвали господином Тибо. – И что случилось с твоим отцом?
   – Отец умер месяц назад, в день Святого Илария. Его свело в могилу страшное расстройство кишечника, опорожнило, словно прохудившийся мешок. С этого и начались все наши беды. После смерти отца королевский бальи хотел забрать себе все наследство, заявив, что отец занимал у него деньги. Но это неправда!
   – Об этом ты мог бы не говорить, я знаю, что твой отец никогда ни у кого и гроша в долг не брал. Давай-ка, снимай поскорее свои мокрые тряпки и завернись вот в это, – старик вытащил из грубо сколоченного деревянного сундука одеяло и подал его юноше. – Я тебя хорошенько разотру, а ты тем временем продолжишь свой рассказ.
   – Да рассказывать-то уже почти нечего. Бальи явился к нам в Куртиль и попытался выгнать нас оттуда. Мать упиралась и проклинала его, на чем свет стоит, но один из людей бальи убил ее, а меня обезоружили и бросили в тюрьму…
   – За то, что отстаивал право на свое имущество?
   – Нет, – горько усмехнулся Рено. – За то, что убил свою мать и украл пряжку от плаща бальи, – ее нашли в моей постели, но я понятия не имею, откуда она там взялась!
   – Ну, об этом догадаться нетрудно: один из этих мерзавцев, а может, и сам бальи, подбросил… А что дальше?
   – А дальше – тюрьма, а потом… вчера утром – виселица… но мне сказочно повезло: в последнюю минуту я успел сбежать.
   – Виселица? Послушай, твой отец был безупречно честным человеком и веселым малым. У него ведь были друзья? И что же – никто за тебя не заступился? Никто даже и не попытался помешать бальи осуществить его намерения? Все-таки вешать того, в чьих жилах течет дворянская кровь…
   Рено пожал плечами. Дрожь не унималась, даже под грубошерстным одеялом его все еще знобило.
   – В Шаторенаре царит страх, многие ушли из города – с крестоносцами… или чтобы присоединиться к императору.
   Старик взял в углу котелок, наполненный примерно до половины, поставил его на железную решетку над огнем очага, потом достал из хлебного ларя краюху черного хлеба, отрезал от нее толстый ломоть и протянул юноше:
   – Съешь-ка, пока похлебка подогреется. Ты ведь, наверное, умираешь с голоду?
   Не то слово! Рено схватил протянутый ему хлеб и с жадностью начал есть. А старик, вооружившись длинной ложкой, сел рядом с гостем на каменную глыбу – одну из тех, что окружали очаг, – и, помешивая ложкой в котелке, тяжело вздохнул:
   – Крестовый поход! Как это было прекрасно во времена доблестного Готфрида и князей Тарентских![4] И не менее прекрасно в те времена, когда великим франкским королевством правили Бодуэн или Амальрик, тот безвременно умерший король, который был моим крестным отцом… Но сколько бедствий выпало нашей родной земле! Сеньоры уходили в поход, не зная, вернутся ли обратно, оставляя свои владения в руках жен, и это еще хороший вариант – при условии, что женщина была способна управлять землями и вассалами и с ней оставался сын-помощник. А если нет – поместье доставалось какому-нибудь родственнику или соседу, которого считали честным человеком, или самому королю, ссужавшему взамен деньгами, необходимыми для дальней дороги. А что делали те, кому владельцы передавали свои полномочия? Приводили своих людей, ставили своего бальи, который душил налогами и поборами, занимался вымогательством, и это удавалось ему еще легче, если его хозяин рассчитывал на большие доходы, потому что, оставаясь царьком на вверенных ему землях, он мог и себе урвать приличный кусок. И если для бедняков это было началом дурных времен, то для больших ленов стало началом распада…
   – Да ведь вы и сами участвовали в крестовом походе, мессир? Так, по крайней мере, говорил мой отец… и еще говорил, что вы были…
   Юноша замялся, не решаясь продолжить, и, чтобы скрыть смущение, еще усерднее принялся жевать свой ломоть. Тогда старик закончил начатую им фразу сам:
   – …рыцарем, которого Орден тамплиеров изгнал из своих рядов за тяжкое нарушение устава и которого местный люд в простоте своей окрестил Проклятым тамплиером. Вот чему я обязан своим полнейшим одиночеством и ненарушимым покоем: все вокруг боятся колдовских чар, которые я мог унаследовать оттуда – из тех мест, которые были моей родиной. Пора тебе узнать то, что знал твой отец: я никогда не отправлялся в крестовый поход, я там и родился.
   – Там?! Вы хотите сказать, что… что родились в Святой земле?
   Услышав, с каким восхищением гость спросил о месте его рождения, старик усмехнулся, но тут же закашлялся. Лицо отшельника побагровело, и унять приступ он смог, лишь отпив несколько глотков воды из кувшина. Лицо это было смуглым и изрезанным морщинами, как скорлупа грецкого ореха, но серые глаза, в которых мерцали непролитые слезы, оставались молодыми, живыми и ясными.
   – Вы больны, мессир? – испугался Рено. – Может быть, нужно позвать лекаря?
   – Ни один лекарь не осмелится приблизиться к моей заброшенной башне, но они мне и ни к чему: все равно я лучше любого из них знаю, как лечить людские болезни. А стало быть, знаю и то, что когда-нибудь – и, думаю, очень скоро, – этот кашель меня прикончит. Но поскольку, благодарение Господу, час мой еще не пробил, – с улыбкой добавил старик, – вернемся к тому, о чем говорили… Я сказал…
   – Вы сказали, что появились на свет Божий там же, где родился Иисус Христос.
   – Нет, не совсем так. Я родился в Антиохии[5], богатом городе на реке Оронт, в ста пятидесяти лье от Иерусалима и еще дальше от Вифлеема, где родился Спаситель… Но мы поговорим об этом позже… Ты совсем измучен, да и похлебка разогрелась. Поешь и ложись спать.
   Пока молодой человек жадно поглощал густой суп из разваренных бобов и репы, отшельник принес из кладовой большую охапку соломы и положил ее на пол (постель старика представляла собой голую доску, покрытую одеялом, а подушкой служил валик). Потом, достав из сундука сорочку из грубого холста и такой же грубый шерстяной котт[6], протянул их юноше:
   – Переоденься, как поешь, надо высушить одеяло. А потом ложись, тебе необходимо отдохнуть…
   Рено не заставил себя упрашивать. Но прежде чем лечь, он преклонил колени перед скромным крестом из черного дерева, висевшим на стене между связками сухих трав, – юноше хотелось поблагодарить Господа за то, что нашел пристанище. Тибо, стоя за его спиной, тоже молился, но молитва его была долгой, так что нечаянный гость с блаженным вздохом заснул, зарывшись в солому. Затем старик подбросил в огонь пару поленьев, снова опустился на камень у очага и погрузился в раздумья.
   Конечно, он понимал, что юноша рано или поздно у него появится, и что дня встречи теперь уже оставалось ждать недолго, потому что Рено исполнилось восемнадцать. Да, он знал, что мальчик придет, но не таким же образом! Не как затравленное охотником, голодом и зимой измученное животное! Что же до случившегося с Олином де Куртилем и его кроткой, терпеливой супругой Алес, – этому вообще не найти объяснения! Конечно, он сам уже давно не питал никаких иллюзий, он знал, какие разрушения способны произвести в человеческой душе алчность и продажность, он собственными глазами видел, как из-за двух этих пороков обратилось в руины целое королевство, святейшее из королевств земли, королевство Иерусалимское… Но то, что эти два демона завладели бальи, присланным королем Людовиком, которого, несмотря на юность, уже назвали Святым, до такой степени, что заставили его не только позабыть Божьи заповеди, но и пренебречь самой обычной осторожностью, утратить страх перед королевским правосудием, – вот что превосходило всякое понимание. Он должен был хоть немного призадуматься, этот бальи, но нет – искушение, должно быть, оказалось слишком велико, он уже вообразил себя полновластным хозяином богатого и сильного графства, сеньор и владелец которого не просто долго отсутствовал – он даже и на свет появился не здесь, а на императорском престоле в Константинополе.
   Поистине, странный род – род Куртене, представителем одной из ветвей которого был и он сам: неодолимо действует на них магия дальних стран и опасных приключений. Атон[7], положивший начало этому роду, сын полководца, состоявшего в родстве с графами Сансскими, не был обременен религиозными предрассудками, и потому первое свое ленное владение выкроил из земель аббатства Феррьер. Он воздвиг там хорошо укрепленный замок и – при содействии некой «знатной дамы», чьего имени история не сохранила, возможно, потому, что он и сам его позабыл, – основал род Куртене. У него родился сын, за ним несколько дочерей, потом – четыре внука, двое из которых навсегда покинули фамильную башню. В то время как старший, Милон, получив наследство, приложил все усилия, чтобы расширить и умножить владения рода, Жослен в 1101 году взял крест и последовал за своим другом Этьеном де Блуа в Палестину, где поступил на службу к кузену, Бодуэну де Бургу, ушедшему в крестовый поход ранее – с Готфридом Бульонским, и там получил титул графа Эдесского, чьи владения лежали на границе с Арменией и землями неверных. Жослен, безупречное воплощение всего самого благородного и чистого в рыцарстве, божественно красивый, как, впрочем, будут красивы и его потомки, стал обладателем богатых земель вокруг крепости Тюрбессель на западном берегу Евфрата. Когда Бодуэн Бургский взошел на иерусалимский престол под именем Бодуэна II, Жослену досталось графство Эдесское. Здесь он, взяв в жены армянскую принцессу[8], продолжил род Куртене, который со временем станет известен по всему Междуречью и Средиземноморью. К сожалению, слава этого рода не всегда будет доброй, потому что его сын, Жослен де Куртене Второй, а еще в большей степени – его внук, Жослен Третий, отнюдь не отличались ни добродетелями, ни доблестью отца и деда.