Страница:
— Я просто уторчалась, — констатировала первая. — В задницу уторчалась. Видел, а? Да они прогремят мощнее, чем… — Она смолкла, подыскивая адекватное сравнение. — Чем «Слейд».
— Или «Ти-Рекс», — добавила ее подружка. Обе они были маленькие, с длинными черными волосами. Длинные юбки. — Мощнее, чем «Ти-Рекс». — Она подтвердила свои слова энергичным кивком; другая девица тоже кивнула в знак согласия.
— Мощнее, чем «Ти-Рекс» или «Слейд».
— Или Род Стюарт, — сказала вторая, расширяя диапазон сравнений.
— Род не команда, он один парень, — возразила первая.
— Но у него есть группа, «Фейсиз», я видела их в «Аполло» и…
— Ну да, но все равно…
— И-и-и… — начал я.
— Мощнее Рода Стюарта, — безапелляционно возгласила вторая.
— Т-т-т… — сказал я, пытаясь запуститься с другого слова.
— Ну или пусть круче него и «фэйсов», лады?
— А к-как у н-них с оригинальным м-м-м-материалом, — выговорил я наконец. — Н-нету, что ли?
Девицы уставились друг на друга.
— Это что, вроде как в смысле своих песен?
— Ммм, — сказал я, прикладываясь к теплому лагеру.
— Да вроде нет, — сказала первая (анк [8] на тонком ремешке через шею и прорва дешевых индейских побрякушек).
— Не-а, — мотнула головой вторая (жилетка из варенки под тяжелой курткой из искусственного меха). — Нету. Но говорят, они там сочиняют. Точно.
Она окинула меня скептическим взглядом; ее подружка глазела тем временем на крошечную эстраду, где барабанщик и один из работяг что-то делали с педалью басового барабана. У меня возникло неприятное чувство, что я ляпнул нечто неуместное.
— Выпьем, а? — спросила первая у подружки, глухо стукнув пустым стаканом о стакан. Пока я пытался выдавить «Не мог бы я угостить вас пивом?», они оказались уже за пределами голосового контакта. Такая короткая фраза, и столько трудных консонант.
Второе отделение оказалось заметно хуже. Возникали проблемы с аппаратурой, ребята порвали целых четыре струны, но главное было даже не в этом. Материал представлял собой точно такую же окрошку, какая разочаровала меня раньше, только теперь все это было как-то слабее, словно первое отделение они составили из хорошо отработанных, многократно отрепетированных песен, а во второе отнесли материал только-только разучиваемый. Слишком уж часто они фальшивили, слишком уж часто барабанщик стучал не в такт остальной группе. Однако публика не имела никаких претензий и хлопала-топала с энтузиазмом даже большим, чем прежде, мне же совсем не стоило наводить такую критику; при всех своих недостатках FrozenGold были на голову выше всех групп, какие мне доводилось слышать в местных залах, — кой черт, да они были просто в другой весовой категории и со дня на день могли перейти в высшую лигу, на большие сцены, под яркий свет прожекторов.
Они закончили на «Love Me Do», сыграли на бис «Jumping Jack Flash» [9] и поставили последнюю точку — уборщик стоял в дверях зала, делал им знаки и тыкал пальцем в свои наручные часы, а техники начали уже отключать аппаратуру — акустической версией этой вещи Family, «My Friend The Sun», в минимальном составе: Адонис с гитарой и девушка на вокале. Эти двое работали настолько великолепно, что выискать какие-то там недостатки мог бы разве что самый злобный и недоброжелательный рок-журналист. Публика требовала еще, но уборщик уже выключил свет в зале и отрубил питание; я присоединился к толпе фэнов, сбившейся перед невысокой эстрадой.
Девушки, разговаривавшие в перерыве со мной, болтали теперь с этим парнем; два пьяненьких студента объясняли белокурой певице, что она самое невероятно прекрасное существо женского иола, какое они видели в жизни, и не согласилась бы она как-нибудь где-нибудь с ними выпить, она же улыбалась, трясла головой и споро откручивала микрофон от стойки. Я видел, что блондинистый гитарист краем глаза присматривает за этой сценой, не прекращая, однако, беседы с девицами.
Я протиснулся рядом с девушками, стараясь выглядеть серьезно и заинтересованно, как человек, настроенный обсудить важные проблемы, а не просто сказать «Круто, ребята» или что уж там еще, но не скрывающий при этом, какое глубокое впечатление — с определенными, конечно же, оговорками — произвело на него услышанное сегодня. Что из этого получилось, даже думать не хочется; скорее всего, выражение моего лица говорило: «В лучшем случае я — профессиональный подхалим, напившийся до опасной степени, но скорее — клинический психопат с пунктиком насчет музыкантов». Парень поглядывал иногда в мою сторону, но я смог поймать его взгляд только после того, как девицы выяснили, где будет следующее выступление группы, а одна из них получила вдобавок автограф шариковой ручкой на предплечье. Когда они удалились, чуть не писаясь от счастья, парень переключил внимание на меня.
— Привет, — сказал он и чуть улыбнулся.
— Вы з-д-д-дорово играете, — пробубнил я.
— Угу.
Парень начал сворачивать какой-то кабель, затем он отвернулся, взял у одного из рабочих открытый гитарный футляр и загрузил в него свой «лес-пол».
Я откашлялся и сказал:
— Я т-т-т…
— Да? — Он оглянулся, но в этот самый момент подошедшая девушка обняла его за шею, чмокнула в щеку, приобняла за талию и встала рядом, хмуро на меня поглядывая.
— Я т-т-тут под-д-думал…
— О чем?
Рука девушки медленно, рассеянно поглаживала затянутую белым шелком талию. У меня пропали последние остатки решительности. Эти двое выглядели так здорово, они так подходили друг другу, были такими счастливыми, красивыми и талантливыми, такими чистыми и ухоженными, и это после такого напряженного выступления; от нее, а может, и от него доносился запах какой-то дорогой парфюмерии, и я понимал, что просто не смогу сказать того, что собирался, ничего не смогу сказать. Безнадежная, заранее обреченная затея. Я — это я, громоздкий, страхолюдный, дурацкий Дэнни Уэйр, уродливый мутант в семействе, долговязая жердина с волосами как пакля, прыщами на роже и вонью изо рта… Я был чем-то вроде грошового, непотребного журнальчика, пожелтевшего и захватанного грязными пальцами, эти же двое были пергамент в сафьяновом переплете. Я был дешевой, покоробленной сорокапяткой, изготовленной из винилового вторсырья, эти же двое были золотыми дисками… они жили в совершенно ином мире, они были уже на полпути к славе и богатству. А я был обречен на Пейсли, на серые, замызганные стены и готовые обеды из чипсов и дешевой рыбы. Я еще делал жалкие попытки заговорить, но не мог выдавить из себя даже заикающегося «Д-д-д…».
Неожиданно девушка наморщила лоб еще сильнее и спросила, кивнув головой, словно уверенная в ответе:
— Ты ведь Уэйрд, верно?
Парень взглянул на нее слегка ошарашенно и, во всяком случае, удивленно, на его лице дрожало нечто среднее между неодобрительной гримасой и улыбкой; затем он перевел взгляд на меня, трудолюбиво продиравшегося через фразу:
— Д-д-да, да, э-т-то я.
— Что? — спросил у меня парень. Я протянул руку для знакомства, но он снова повернулся к девушке. — Что?
— Уэйрд, — сказала девушка. — Дэнни Уэйр. Д. Уэйр. Уэйр, запятая, Д, так было в школьном журнале, а отсюда — Уэйрд. Это его прозвище.
Парень просек и кивнул.
— Так оно и было, — ухмыльнулся я с не совсем понятным торжеством, театрально, а вернее — по-идиотски взмахнул рукой, а затем полез в карман за сигаретами.
— А ты меня помнишь? — спросила она. Я покачал головой и протянул им пачку; девушка взяла, а он не стал. — Кристина Брайс. Я была на класс старше.
— О-о, — протянул я, — ну да, конечно. Да, Кристина. А-а, ну да, понятно, Кристина. Ну да. Да. Ну и как ты, значит, м-м-м… как дела?
В действительности я напрочь ее не помнил и теперь отчаянно перетряхивал свои мозги в поисках хоть малейшего воспоминания об этом белокуром ангеле.
— Все путем, — улыбнулась Кристина. — А это Дейв Балфур, — добавила она, продолжая поглаживать талию белокурого красавца.
Мы кивнули друг другу:
— Привет.
— Хэлло.
После секундной паузы Кристина Брайс снова повернулась ко мне:
— Ну и что ты думаешь?
— О к-команде? К-концерте? — Она молча кивнула. — Э-э… з-д-дорово… д-да, з-д-до-рово.
— Так…
— Н-но вам н-не хватает своего, оригинального м-материала, а номера из второй п-по-ловины н-недостаточно п-проработаны, и у в-вас м-м-маловато слаженности, и м-можно б-бы поактивнее исп-п-п… пользовать орган, и б-б-барабанам сильно н-недостает д-дисциплины… н-ну и, конечно же, т-такое н-название это п-просто… м-м-м…
Судя по их лицам, моя речь была воспринята, мягко говоря, без восторга. Я сунул нос в пластиковую пинтовую кружку, якобы утоляя внезапно вспыхнувшую жажду, и был вознагражден глотком теплого, совершенно выдохшегося лагера.
Боженька ты мой милосердный, да чего же это я тут такого намолол? Оно же выглядело, словно меня воротит от всего, что они делают. О чем думала моя голова? Нужно было обхаживать этих ребят, стараться сблизиться, а не лягать их в зубы. Ну, только посмотреть, вот они — клево прикинутые ребятки из среднего класса сколотили команду, оттягиваются во весь рост, выдают лучшую в городе музыку и, вполне возможно, настроены на куда большее будущее, если, конечно же, их вообще интересует музыкальная карьера, привыкшие, это уж точно, к похвалам, аплодисментам и общению в своем блестящем кругу, и вдруг какой-то нескладный, нелепый, еле языком ворочающий псих так вот прямо заявляет, что у них все плохо и все не так.
Ну как вот я выглядел в их глазах? Я был шести футов шести дюймов роста, но страшно сутулый, голова почти пряталась между плечами («Патагонский гриф» или попросту «Гриф», у меня и такое было прозвище; их было много, десятки, но прилипло «Уэйрд» — самое, пожалуй, верное). Глаза навыкате, огромный, крюковидный нос, длинные, тонкие, перманентно слипшиеся от своего природного жира волосы. У меня были длинные грабки и огромные, разновеликие ступни, одна одиннадцатого размера, другая двенадцатого. У меня были громадные, впору какому-нибудь душителю, кисти с толстыми, неуклюжими пальцами, которые не позволяли мне толком освоить гитару при всем желании и всех стараниях, в итоге я был просто вынужден взяться за басовую, у нее хоть струны малость пореже.
Я чудище, мутант, долговязая горилла, от меня дети шарахаются. Правду говоря, меня боятся даже некоторые взрослые, а остальные попросту хохочут или брезгливо отводят глаза. Я рос странновато выглядящим ребенком и вырос в страхолюдного юнца, и ладно бы еще, будь моя уродливость скромной, тактичной, но ведь я был страхолюден нагло, вызывающе. Ну какая, спрашивается, радость этим очаровательным, великолепно гармонирующим друг с другом, приличным людям смотреть на этакое пугало? Мне было неловко даже просто находиться в одном с ними помещении. А уж что я там наговорил, так вообще…
Дейв взглянул на меня как на нечто среднее между дождевым червем и амебой, а затем — не то чтобы хохотнул, скорее негромко фыркнул:
— А в остальном, как говорится, ничего, жить можно?
— Э-э-э… да, — заторопился я. — Блестяще. Я… я… я думаю, вы м-можете достичь… ну, понимаете… — Я хотел сказать «достичь самых вершин», но это звучало бы предельно глупо. — Вы м-можете делать все, что вам… ну вот, значит… — Я с ужасом осознал, что моя способность выражаться членораздельно находится в данный момент не на высшем уровне. А мой высший — это то, что для среднего олуха — низший, а то и хуже. — Да х-х-х… — начал я, но вовремя остановился, решив, что ругаться не стоит. — Слушайте, я б-бы х-хотел как-нибудь вам п-поставить и поговорить по д-делу.
— Дело? — с сомнением переспросил Дейв Балфур.
— Да. У меня, пожалуй, есть нужные вам песни.
— Вот так прямо и есть?
Судя по лицу Дейва, он решал непростой вопрос: то ли повернуться и уйти, то ли сперва шарахнуть меня по черепу микрофонной стойкой. Я кивнул и затянулся с такой силой, словно в сигарете был не табак, а наркотик, восстанавливающий уверенность в себе. Кристина Брайс смотрела на меня с доброй, понимающей улыбкой.
— С-с-серьезно, — сказал я. — Д-дайте мне т-только п-поговорить с вами. У меня и мелодии, и слова, все вместе. Нужно т-только, чтобы к-кто-нибудь посмотрел. Вам они п-понравятся, вот честно. Они как прямо для вас.
— Ну, в общем, — начал Дейв, но тут уборщик окончательно не выдержал и начал ругаться. Работяги уже открыли дверь в ночь, дождь и холодный, пронизывающий ветер и вытаскивали аппаратуру наружу. Я подхватил один конец колонки и помог спустить ее по ступенькам, на Хантер-стрит, где стоял в ожидании микроавтобус «транзит». Моя всегдашняя косорукость куда-то на время отвлеклась, и мы дотащили колонку, ни разу ее не грохнув. Дейв Балфур укладывал футляр с гитарой в багажник старого «хиллман-хантера», припаркованного сразу за «транзитом»; Кристина уже сидела в машине. Я подошел к Балфуру, еще больше ссутулившись из-за дождя и ветра.
— У тебя действительно есть материал? — спросил он, поднимая воротник мягчайшей кожаной куртки.
— Точно, — кивнул я. — Без балды.
— Верю. Вот только насколько он хорош?
Пару секунд я сосредотачивался, чтобы произнести фразу не экая и не мекая, а затем сказал:
— Он настолько хорош, что даже лучше вашей команды, какая она есть и какой б-ббудет.
Вот же мать твою! Всю дистанцию прошел, а на финише споткнулся! Этот ответ был у меня наготове уже целых два года, не хватало малого: чтобы кто-нибудь задал мне соответствующий вопрос. Произнесенная фраза не звучала и вполовину так весомо, интригующе и амбициозно, как в моих ночных фантазиях, но это ладно, главное — она была произнесена.
Дейв Балфур секунду попереваривал услышанное, а затем расхохотался.
— Лады. Тогда ты нам ставишь, как обещал.
— Когда?
— Да хоть завтра. Если хочешь — заходи к нам вечером на репетицию, а потом сходим куда-нибудь, примем по порции. О'кей?
— Хорошо. А какой адрес?
— Сент-Ниниан-террас, сто семнадцать. Мы будем в гараже. Часов в восемь.
— Хорошо, — сказал я. — До скорого.
Он забрался в машину, и тут же рабочие захлопнули дверцу «транзита»; через ветровое стекло смутно проглядывали бледные пятна их лиц.
Я побрел под гору, по Хантер-стрит, чтобы зайти в чипсовую купить, что просила мама, а потом идти к ней. Мимо прокатился, астматически перхая, «транзит», следовавший за ним «хиллман» притормозил, из левого окошка высунулась голова Кристины:
— Подбросить?
— В Фергюсли-парк? — рассмеялся я и покачал головой. — Ваши покрышки не выйдут из такого испытания живыми.
Кристина втянула голову и начала переговариваться с Дейвом, у меня было впечатление, что все это не его идея.
— Мы высадим тебя где-нибудь рядом.
— Ну-у… — протянул я. — Т-только мне нужно сперва купить, это, «фиш-энд-чипз» [10], вам будет н-не…
— Ладно, залезай. — Она распахнула заднюю дверцу. — Я тоже запасусь картошкой.
Мы свернули на Гилмур-стрит и остановились у чипсовой лавки; Кристина дала мне деньги, и я сбегал за картошкой. Мы ехали, почти не разговаривая, под конец они высадили меня на Кинг-стрит.
И только один раз Дейв Балфур оживился, на Олд-Снеддон-стрит, когда мы стояли у светофора и рядом с нами втиснулась какая-то машина. Дейв оглянулся, толкнул Кристину локтем, сунул руку в загашник на двери и вытащил что-то такое маленькое, черное; раздался негромкий щелчок. Дейв озабоченно взглянул на эту черную штуку, затем на светофор, и так несколько раз. Я то ли слышал, то ли нет высокий, на грани человеческого восприятия, писк. Кристина покачала головой и отвернулась. Когда на загадочном устройстве вспыхнул маленький оранжевый огонек, Дейв прижал его к боковому окошку и тут же нажал на клаксон. Водитель соседней машины резко обернулся. Балфур приветственно помахал свободной рукой, а затем окутался ослепительной вспышкой света. Я сидел, пытаясь проморгать плывущие в глазах круги и сообразить, что же это было, а Балфур с хохотом газанул вперед, под переключившийся светофор.
— Господи, — вздохнула Кристина, — ну какой же ты иногда ребенок.
Балфур глянул в зеркало заднего обзора и сдавленно захихикал.
— Отдай мне эту игрушку, — сказала Кристина.
— Сэмми Уокер, — сообщил Балфур, игнорируя ее требование. — Видела его? Я подловил его второй уже раз за неделю!
Дейва буквально душил хохот. Кристина оглянулась на меня и бессильно развела руками. Я неуверенно улыбнулся.
Дождь как шел, так и шел, мелкий, но зато противный, жир и уксус из быстро остывающих бумажных мешков обильно поливали мне брюки и куртку, и я ругал себя последними словами, что согласился на мамину просьбу. Только и не хватало таскаться всю ночь по городу, да еще в такую погоду.
Возвращаясь в свою квартиру, я выудил наконец из сумбура своих школьных воспоминаний Кристину Брайс. Она и тогда уже была очень симпатичная, одна из этих самоуверенных старшеклассниц, аккуратно одетая, спокойная и собранная, чужеродное для Фергюсли-парка явление. Ну да, точно, она была классом старше, и странно даже, как я сразу не вспомнил тот случай три года назад, когда я еще льстил себя надеждой, что моя жуткая внешность может сойти за характерную; тогда, под Рождество, у нас в школе были танцы, и я набрался наглости пригласить эту Кристину, конечно же, она была старше меня и у нас так не было принято, но я думал, что с учетом моего роста…
Кристина вспыхнула и покачала головой, ее подружки захихикали.
Раздавленный стыдом, я ушел из зала и вообще с этой вечеринки, а потом долго бродил по Пейсли — жалкий, несчастный, униженный и до костей промерзший — в тесных новых ботинках и в тонкой, на рыбьем меху, старой куртке, бродил до того времени, когда вроде бы танцам пора бы и кончиться, а то, если бы я вернулся слишком рано, мама обязательно стала бы расспрашивать почему, а я выворачивайся как хочешь.
А так я просто сказал ей, что прекрасно провел время.
Глава 3
— Или «Ти-Рекс», — добавила ее подружка. Обе они были маленькие, с длинными черными волосами. Длинные юбки. — Мощнее, чем «Ти-Рекс». — Она подтвердила свои слова энергичным кивком; другая девица тоже кивнула в знак согласия.
— Мощнее, чем «Ти-Рекс» или «Слейд».
— Или Род Стюарт, — сказала вторая, расширяя диапазон сравнений.
— Род не команда, он один парень, — возразила первая.
— Но у него есть группа, «Фейсиз», я видела их в «Аполло» и…
— Ну да, но все равно…
— И-и-и… — начал я.
— Мощнее Рода Стюарта, — безапелляционно возгласила вторая.
— Т-т-т… — сказал я, пытаясь запуститься с другого слова.
— Ну или пусть круче него и «фэйсов», лады?
— А к-как у н-них с оригинальным м-м-м-материалом, — выговорил я наконец. — Н-нету, что ли?
Девицы уставились друг на друга.
— Это что, вроде как в смысле своих песен?
— Ммм, — сказал я, прикладываясь к теплому лагеру.
— Да вроде нет, — сказала первая (анк [8] на тонком ремешке через шею и прорва дешевых индейских побрякушек).
— Не-а, — мотнула головой вторая (жилетка из варенки под тяжелой курткой из искусственного меха). — Нету. Но говорят, они там сочиняют. Точно.
Она окинула меня скептическим взглядом; ее подружка глазела тем временем на крошечную эстраду, где барабанщик и один из работяг что-то делали с педалью басового барабана. У меня возникло неприятное чувство, что я ляпнул нечто неуместное.
— Выпьем, а? — спросила первая у подружки, глухо стукнув пустым стаканом о стакан. Пока я пытался выдавить «Не мог бы я угостить вас пивом?», они оказались уже за пределами голосового контакта. Такая короткая фраза, и столько трудных консонант.
Второе отделение оказалось заметно хуже. Возникали проблемы с аппаратурой, ребята порвали целых четыре струны, но главное было даже не в этом. Материал представлял собой точно такую же окрошку, какая разочаровала меня раньше, только теперь все это было как-то слабее, словно первое отделение они составили из хорошо отработанных, многократно отрепетированных песен, а во второе отнесли материал только-только разучиваемый. Слишком уж часто они фальшивили, слишком уж часто барабанщик стучал не в такт остальной группе. Однако публика не имела никаких претензий и хлопала-топала с энтузиазмом даже большим, чем прежде, мне же совсем не стоило наводить такую критику; при всех своих недостатках FrozenGold были на голову выше всех групп, какие мне доводилось слышать в местных залах, — кой черт, да они были просто в другой весовой категории и со дня на день могли перейти в высшую лигу, на большие сцены, под яркий свет прожекторов.
Они закончили на «Love Me Do», сыграли на бис «Jumping Jack Flash» [9] и поставили последнюю точку — уборщик стоял в дверях зала, делал им знаки и тыкал пальцем в свои наручные часы, а техники начали уже отключать аппаратуру — акустической версией этой вещи Family, «My Friend The Sun», в минимальном составе: Адонис с гитарой и девушка на вокале. Эти двое работали настолько великолепно, что выискать какие-то там недостатки мог бы разве что самый злобный и недоброжелательный рок-журналист. Публика требовала еще, но уборщик уже выключил свет в зале и отрубил питание; я присоединился к толпе фэнов, сбившейся перед невысокой эстрадой.
Девушки, разговаривавшие в перерыве со мной, болтали теперь с этим парнем; два пьяненьких студента объясняли белокурой певице, что она самое невероятно прекрасное существо женского иола, какое они видели в жизни, и не согласилась бы она как-нибудь где-нибудь с ними выпить, она же улыбалась, трясла головой и споро откручивала микрофон от стойки. Я видел, что блондинистый гитарист краем глаза присматривает за этой сценой, не прекращая, однако, беседы с девицами.
Я протиснулся рядом с девушками, стараясь выглядеть серьезно и заинтересованно, как человек, настроенный обсудить важные проблемы, а не просто сказать «Круто, ребята» или что уж там еще, но не скрывающий при этом, какое глубокое впечатление — с определенными, конечно же, оговорками — произвело на него услышанное сегодня. Что из этого получилось, даже думать не хочется; скорее всего, выражение моего лица говорило: «В лучшем случае я — профессиональный подхалим, напившийся до опасной степени, но скорее — клинический психопат с пунктиком насчет музыкантов». Парень поглядывал иногда в мою сторону, но я смог поймать его взгляд только после того, как девицы выяснили, где будет следующее выступление группы, а одна из них получила вдобавок автограф шариковой ручкой на предплечье. Когда они удалились, чуть не писаясь от счастья, парень переключил внимание на меня.
— Привет, — сказал он и чуть улыбнулся.
— Вы з-д-д-дорово играете, — пробубнил я.
— Угу.
Парень начал сворачивать какой-то кабель, затем он отвернулся, взял у одного из рабочих открытый гитарный футляр и загрузил в него свой «лес-пол».
Я откашлялся и сказал:
— Я т-т-т…
— Да? — Он оглянулся, но в этот самый момент подошедшая девушка обняла его за шею, чмокнула в щеку, приобняла за талию и встала рядом, хмуро на меня поглядывая.
— Я т-т-тут под-д-думал…
— О чем?
Рука девушки медленно, рассеянно поглаживала затянутую белым шелком талию. У меня пропали последние остатки решительности. Эти двое выглядели так здорово, они так подходили друг другу, были такими счастливыми, красивыми и талантливыми, такими чистыми и ухоженными, и это после такого напряженного выступления; от нее, а может, и от него доносился запах какой-то дорогой парфюмерии, и я понимал, что просто не смогу сказать того, что собирался, ничего не смогу сказать. Безнадежная, заранее обреченная затея. Я — это я, громоздкий, страхолюдный, дурацкий Дэнни Уэйр, уродливый мутант в семействе, долговязая жердина с волосами как пакля, прыщами на роже и вонью изо рта… Я был чем-то вроде грошового, непотребного журнальчика, пожелтевшего и захватанного грязными пальцами, эти же двое были пергамент в сафьяновом переплете. Я был дешевой, покоробленной сорокапяткой, изготовленной из винилового вторсырья, эти же двое были золотыми дисками… они жили в совершенно ином мире, они были уже на полпути к славе и богатству. А я был обречен на Пейсли, на серые, замызганные стены и готовые обеды из чипсов и дешевой рыбы. Я еще делал жалкие попытки заговорить, но не мог выдавить из себя даже заикающегося «Д-д-д…».
Неожиданно девушка наморщила лоб еще сильнее и спросила, кивнув головой, словно уверенная в ответе:
— Ты ведь Уэйрд, верно?
Парень взглянул на нее слегка ошарашенно и, во всяком случае, удивленно, на его лице дрожало нечто среднее между неодобрительной гримасой и улыбкой; затем он перевел взгляд на меня, трудолюбиво продиравшегося через фразу:
— Д-д-да, да, э-т-то я.
— Что? — спросил у меня парень. Я протянул руку для знакомства, но он снова повернулся к девушке. — Что?
— Уэйрд, — сказала девушка. — Дэнни Уэйр. Д. Уэйр. Уэйр, запятая, Д, так было в школьном журнале, а отсюда — Уэйрд. Это его прозвище.
Парень просек и кивнул.
— Так оно и было, — ухмыльнулся я с не совсем понятным торжеством, театрально, а вернее — по-идиотски взмахнул рукой, а затем полез в карман за сигаретами.
— А ты меня помнишь? — спросила она. Я покачал головой и протянул им пачку; девушка взяла, а он не стал. — Кристина Брайс. Я была на класс старше.
— О-о, — протянул я, — ну да, конечно. Да, Кристина. А-а, ну да, понятно, Кристина. Ну да. Да. Ну и как ты, значит, м-м-м… как дела?
В действительности я напрочь ее не помнил и теперь отчаянно перетряхивал свои мозги в поисках хоть малейшего воспоминания об этом белокуром ангеле.
— Все путем, — улыбнулась Кристина. — А это Дейв Балфур, — добавила она, продолжая поглаживать талию белокурого красавца.
Мы кивнули друг другу:
— Привет.
— Хэлло.
После секундной паузы Кристина Брайс снова повернулась ко мне:
— Ну и что ты думаешь?
— О к-команде? К-концерте? — Она молча кивнула. — Э-э… з-д-дорово… д-да, з-д-до-рово.
— Так…
— Н-но вам н-не хватает своего, оригинального м-материала, а номера из второй п-по-ловины н-недостаточно п-проработаны, и у в-вас м-м-маловато слаженности, и м-можно б-бы поактивнее исп-п-п… пользовать орган, и б-б-барабанам сильно н-недостает д-дисциплины… н-ну и, конечно же, т-такое н-название это п-просто… м-м-м…
Судя по их лицам, моя речь была воспринята, мягко говоря, без восторга. Я сунул нос в пластиковую пинтовую кружку, якобы утоляя внезапно вспыхнувшую жажду, и был вознагражден глотком теплого, совершенно выдохшегося лагера.
Боженька ты мой милосердный, да чего же это я тут такого намолол? Оно же выглядело, словно меня воротит от всего, что они делают. О чем думала моя голова? Нужно было обхаживать этих ребят, стараться сблизиться, а не лягать их в зубы. Ну, только посмотреть, вот они — клево прикинутые ребятки из среднего класса сколотили команду, оттягиваются во весь рост, выдают лучшую в городе музыку и, вполне возможно, настроены на куда большее будущее, если, конечно же, их вообще интересует музыкальная карьера, привыкшие, это уж точно, к похвалам, аплодисментам и общению в своем блестящем кругу, и вдруг какой-то нескладный, нелепый, еле языком ворочающий псих так вот прямо заявляет, что у них все плохо и все не так.
Ну как вот я выглядел в их глазах? Я был шести футов шести дюймов роста, но страшно сутулый, голова почти пряталась между плечами («Патагонский гриф» или попросту «Гриф», у меня и такое было прозвище; их было много, десятки, но прилипло «Уэйрд» — самое, пожалуй, верное). Глаза навыкате, огромный, крюковидный нос, длинные, тонкие, перманентно слипшиеся от своего природного жира волосы. У меня были длинные грабки и огромные, разновеликие ступни, одна одиннадцатого размера, другая двенадцатого. У меня были громадные, впору какому-нибудь душителю, кисти с толстыми, неуклюжими пальцами, которые не позволяли мне толком освоить гитару при всем желании и всех стараниях, в итоге я был просто вынужден взяться за басовую, у нее хоть струны малость пореже.
Я чудище, мутант, долговязая горилла, от меня дети шарахаются. Правду говоря, меня боятся даже некоторые взрослые, а остальные попросту хохочут или брезгливо отводят глаза. Я рос странновато выглядящим ребенком и вырос в страхолюдного юнца, и ладно бы еще, будь моя уродливость скромной, тактичной, но ведь я был страхолюден нагло, вызывающе. Ну какая, спрашивается, радость этим очаровательным, великолепно гармонирующим друг с другом, приличным людям смотреть на этакое пугало? Мне было неловко даже просто находиться в одном с ними помещении. А уж что я там наговорил, так вообще…
Дейв взглянул на меня как на нечто среднее между дождевым червем и амебой, а затем — не то чтобы хохотнул, скорее негромко фыркнул:
— А в остальном, как говорится, ничего, жить можно?
— Э-э-э… да, — заторопился я. — Блестяще. Я… я… я думаю, вы м-можете достичь… ну, понимаете… — Я хотел сказать «достичь самых вершин», но это звучало бы предельно глупо. — Вы м-можете делать все, что вам… ну вот, значит… — Я с ужасом осознал, что моя способность выражаться членораздельно находится в данный момент не на высшем уровне. А мой высший — это то, что для среднего олуха — низший, а то и хуже. — Да х-х-х… — начал я, но вовремя остановился, решив, что ругаться не стоит. — Слушайте, я б-бы х-хотел как-нибудь вам п-поставить и поговорить по д-делу.
— Дело? — с сомнением переспросил Дейв Балфур.
— Да. У меня, пожалуй, есть нужные вам песни.
— Вот так прямо и есть?
Судя по лицу Дейва, он решал непростой вопрос: то ли повернуться и уйти, то ли сперва шарахнуть меня по черепу микрофонной стойкой. Я кивнул и затянулся с такой силой, словно в сигарете был не табак, а наркотик, восстанавливающий уверенность в себе. Кристина Брайс смотрела на меня с доброй, понимающей улыбкой.
— С-с-серьезно, — сказал я. — Д-дайте мне т-только п-поговорить с вами. У меня и мелодии, и слова, все вместе. Нужно т-только, чтобы к-кто-нибудь посмотрел. Вам они п-понравятся, вот честно. Они как прямо для вас.
— Ну, в общем, — начал Дейв, но тут уборщик окончательно не выдержал и начал ругаться. Работяги уже открыли дверь в ночь, дождь и холодный, пронизывающий ветер и вытаскивали аппаратуру наружу. Я подхватил один конец колонки и помог спустить ее по ступенькам, на Хантер-стрит, где стоял в ожидании микроавтобус «транзит». Моя всегдашняя косорукость куда-то на время отвлеклась, и мы дотащили колонку, ни разу ее не грохнув. Дейв Балфур укладывал футляр с гитарой в багажник старого «хиллман-хантера», припаркованного сразу за «транзитом»; Кристина уже сидела в машине. Я подошел к Балфуру, еще больше ссутулившись из-за дождя и ветра.
— У тебя действительно есть материал? — спросил он, поднимая воротник мягчайшей кожаной куртки.
— Точно, — кивнул я. — Без балды.
— Верю. Вот только насколько он хорош?
Пару секунд я сосредотачивался, чтобы произнести фразу не экая и не мекая, а затем сказал:
— Он настолько хорош, что даже лучше вашей команды, какая она есть и какой б-ббудет.
Вот же мать твою! Всю дистанцию прошел, а на финише споткнулся! Этот ответ был у меня наготове уже целых два года, не хватало малого: чтобы кто-нибудь задал мне соответствующий вопрос. Произнесенная фраза не звучала и вполовину так весомо, интригующе и амбициозно, как в моих ночных фантазиях, но это ладно, главное — она была произнесена.
Дейв Балфур секунду попереваривал услышанное, а затем расхохотался.
— Лады. Тогда ты нам ставишь, как обещал.
— Когда?
— Да хоть завтра. Если хочешь — заходи к нам вечером на репетицию, а потом сходим куда-нибудь, примем по порции. О'кей?
— Хорошо. А какой адрес?
— Сент-Ниниан-террас, сто семнадцать. Мы будем в гараже. Часов в восемь.
— Хорошо, — сказал я. — До скорого.
Он забрался в машину, и тут же рабочие захлопнули дверцу «транзита»; через ветровое стекло смутно проглядывали бледные пятна их лиц.
Я побрел под гору, по Хантер-стрит, чтобы зайти в чипсовую купить, что просила мама, а потом идти к ней. Мимо прокатился, астматически перхая, «транзит», следовавший за ним «хиллман» притормозил, из левого окошка высунулась голова Кристины:
— Подбросить?
— В Фергюсли-парк? — рассмеялся я и покачал головой. — Ваши покрышки не выйдут из такого испытания живыми.
Кристина втянула голову и начала переговариваться с Дейвом, у меня было впечатление, что все это не его идея.
— Мы высадим тебя где-нибудь рядом.
— Ну-у… — протянул я. — Т-только мне нужно сперва купить, это, «фиш-энд-чипз» [10], вам будет н-не…
— Ладно, залезай. — Она распахнула заднюю дверцу. — Я тоже запасусь картошкой.
Мы свернули на Гилмур-стрит и остановились у чипсовой лавки; Кристина дала мне деньги, и я сбегал за картошкой. Мы ехали, почти не разговаривая, под конец они высадили меня на Кинг-стрит.
И только один раз Дейв Балфур оживился, на Олд-Снеддон-стрит, когда мы стояли у светофора и рядом с нами втиснулась какая-то машина. Дейв оглянулся, толкнул Кристину локтем, сунул руку в загашник на двери и вытащил что-то такое маленькое, черное; раздался негромкий щелчок. Дейв озабоченно взглянул на эту черную штуку, затем на светофор, и так несколько раз. Я то ли слышал, то ли нет высокий, на грани человеческого восприятия, писк. Кристина покачала головой и отвернулась. Когда на загадочном устройстве вспыхнул маленький оранжевый огонек, Дейв прижал его к боковому окошку и тут же нажал на клаксон. Водитель соседней машины резко обернулся. Балфур приветственно помахал свободной рукой, а затем окутался ослепительной вспышкой света. Я сидел, пытаясь проморгать плывущие в глазах круги и сообразить, что же это было, а Балфур с хохотом газанул вперед, под переключившийся светофор.
— Господи, — вздохнула Кристина, — ну какой же ты иногда ребенок.
Балфур глянул в зеркало заднего обзора и сдавленно захихикал.
— Отдай мне эту игрушку, — сказала Кристина.
— Сэмми Уокер, — сообщил Балфур, игнорируя ее требование. — Видела его? Я подловил его второй уже раз за неделю!
Дейва буквально душил хохот. Кристина оглянулась на меня и бессильно развела руками. Я неуверенно улыбнулся.
Дождь как шел, так и шел, мелкий, но зато противный, жир и уксус из быстро остывающих бумажных мешков обильно поливали мне брюки и куртку, и я ругал себя последними словами, что согласился на мамину просьбу. Только и не хватало таскаться всю ночь по городу, да еще в такую погоду.
Возвращаясь в свою квартиру, я выудил наконец из сумбура своих школьных воспоминаний Кристину Брайс. Она и тогда уже была очень симпатичная, одна из этих самоуверенных старшеклассниц, аккуратно одетая, спокойная и собранная, чужеродное для Фергюсли-парка явление. Ну да, точно, она была классом старше, и странно даже, как я сразу не вспомнил тот случай три года назад, когда я еще льстил себя надеждой, что моя жуткая внешность может сойти за характерную; тогда, под Рождество, у нас в школе были танцы, и я набрался наглости пригласить эту Кристину, конечно же, она была старше меня и у нас так не было принято, но я думал, что с учетом моего роста…
Кристина вспыхнула и покачала головой, ее подружки захихикали.
Раздавленный стыдом, я ушел из зала и вообще с этой вечеринки, а потом долго бродил по Пейсли — жалкий, несчастный, униженный и до костей промерзший — в тесных новых ботинках и в тонкой, на рыбьем меху, старой куртке, бродил до того времени, когда вроде бы танцам пора бы и кончиться, а то, если бы я вернулся слишком рано, мама обязательно стала бы расспрашивать почему, а я выворачивайся как хочешь.
А так я просто сказал ей, что прекрасно провел время.
Глава 3
Теперь, похоже, уже и нет настоящих телеграмм, вместо них появились какие-то теледепеши, липовые телеграммы, которые приходят вместе с обычной почтой. Вот такую-то штуку и закинули в прошлую среду на груду корреспонденции, громоздящуюся за маленькой задней дверью ризницы собора Св. Джута. Здоровенная, в три года высотой груда состоит по большей части из рекламной макулатуры, и я не обращаю на нее внимания — ну, разве что так, иногда, поковыряюсь ногой, нет ли чего интересного. Важная корреспонденция поступает через моих юристов, и все люди, имеющие для меня хоть какое-то значение, знают, что писать прямо на мое имя практически бессмысленно.
Рик Тамбер должен бы знать, знал, наверное, но забыл. Когда я очередной раз пинал кучу макулатуры, на кафельный пол упала теледепеша, я поднял ее и тяжко задумался — вскрывать или не стоит. Это было нечто неожиданное, а значит — чреватое неприятностями, у меня на этот счет весьма богатый опыт. А хрен с ним, сказал я себе, разрывая конверт.
Приезжаю воскресенье 21-го середина дня. Важно. Будь у себя. Пожалуйста. Это будут хорошие новости. Наилучшие пожелания. Рик Т.
Хорошие новости. Это настораживало. Рик Тамбер возглавлял «ARC», нашу записывающую компанию. Когда он говорил о хороших новостях, это почти непременно значило, что где-то там, каким-то там образом можно заколотить большие деньги. Я сразу же начал строить планы, как бы смыться на это время из города, хотя и предчувствовал, что ничего из этого не выйдет, если не одно помешает, так другое.
Я засунул депешу обратно в конверт и водрузил конверт на вершину бумажной горы, словно притворяясь, что ничего я не видел, ничего не читал и никакие перемены мне не грозят, а затем поднялся по каменным ступенькам на клирос. Я еще не завтракал, а то, что служило мне кухней и столовой, располагалось в южном нефе.
Собор Св. Джута, известный также как «Уайксов каприз», выглядит точь-в-точь как церковь, таковой не являясь. При нем имеется и нечто выглядящее точь-в-точь как кладбище, однако могил на этом нечте нету.
Амброз Уайкс, 1819-1898, был единственным сыном удачливого торговца джутом из Данди, он значительно расширил отцовское дело, превратил скромное состояние в огромное, а в начале 1890-х перебрался в Глазго, чтобы сподручнее руководить установлением другой торговой империи — компании, импортировавшей американский табак. Он всегда был несколько сумасбродом, вырядил, к примеру, своих слуг на манер корабельной команды: дворецкого — капитаном, горничных — юнгами и оборудовал свою виллу в Берсдене небольшим маяком, который привлекал уйму перелетных птиц и доводил соседей до бешенства; впрочем, по викторианским меркам его странности не были особо вопиющими, к тому же все знали, что он — ревностный католик, преданный супруг и любящий отец.
Во всяком случае, так оно и было до мая 1864 года, когда его жена Мэри и их единственный ребенок погибли при крушении поезда. Мальчик был всего двух недель от роду. Хуже того, его не успели даже окрестить. Амброз знал, что в результате душа невинного ребенка не сможет войти в Царствие Небесное, что райские врата закрыты для нее наглухо и навечно, и это удваивало его терзания; Амброз запил и начал страдать бессонницей, врач прописал ему лауданум.
Траур Амброза выходил далеко за рамки благопристойности и хорошего вкуса; его берсденский дом и вилла в Хантерс-Ки, на берегу Холи-Лох, были сплошь задрапированы черным холстом. Вся мебель была наново обита черным, все ковры были убраны, а их место занял черный фетр, все картины и портреты были завешены черным крепом, а всем слугам было приказано одеться могильщиками. Большая часть их уволилась.
Амброз зачастил к своему приходскому священнику в сопровождении смущенного, но зато щедро оплачиваемого адвоката в тщетной попытке найти в небесном законоуложении щель, лазейку, которая поможет душе его усопшего сына снискать вечное блаженство. Священник, епископ и призванные на помощь иезуиты пытались его успокоить и вразумить, но Амброз с порога отвергал все их утешения. Он перестал ходить в церковь и даже исповедоваться.
Амброз напрочь забросил свои коммерческие дела и тратил все больше времени на сочинения писем священникам, епископам, кардиналам и даже самому Папе, упорно требуя, чтобы те изыскали в дебрях теологии тропинку, по которой душа его сына могла бы достичь вечного блаженства; он опубликовал целый ряд брошюр с призывами к реинтерпретации некоторых библейских стихов. Затем он начал пикетировать свою приходскую церковь — сидел у ее входа в специально для того приобретенном катафалке, а тем временем особо оплаченная группа складских рабочих ходила вокруг с плакатами, призывающими к реформе.
Однако эти рабочие тоже были католиками; вскоре они узнали от своих собственных священников, что участие в столь непотребных действах даже за тройную почасовую оплату губительно для их душ и совершенно бесполезно для души усопшего младенца. Тогда Амброз приспособил к делу расхристанных забулдыг, набранных по трущобам; они крыли прихожан последними словами, ссали на церковные стены и дрались с полицией.
Амброз пропускал мимо ушей все более настоятельные предупреждения и ледяные советы немногих своих друзей и вскоре остался вовсе без оных. К этому времени его коммерческая империя, столь долго лишенная хозяйского пригляда, оказалась на грани краха, и он ее продал. Судебные предписания лишили его возможности мало-мальски эффективно пикетировать церковь, и он отступил — ожесточенный, надломленный, но не утративший ни капли своей одержимости, богатый, но почти бессильный.
Горечь Амброза проросла ненавистью. Его брошюры поливали церковь грязью по каждому поводу и в конце концов стали такими непристойными, что типографии отказались их печатать. Амброз купил свою собственную типографию, она продержалась еще некоторое время, но затем рухнула под градом судебных исков и штрафов. В 1869 году его отлучили от церкви.
Однако Амброз был полон решимости посчитаться с церковью тем или иным способом. В конце концов, после многих раздумий и бессчетных бутылок бренди, он решил использовать для этой цели один из немногих объектов недвижимости, все еще оставшихся в его владении: пустырь на Сент-Винсент-стрит, между Элибэнк-стрит и Холланд-стрит. Продав практически всю остальную свою собственность, он заплатил огромные деньги некоему так и оставшемуся неизвестным архитектору и — если верить слухам — еще большую сумму одному из членов Городского совета, чьими стараниями разрешение на строительство было получено легко, как по маслу.
Он воздвиг собственную церковь. Готическую. В стиле, определенном одним из архитектурных путеводителей как ублюдочная помесь изуродованной пирсоновской нормандской готики с нескладной, легкомысленной ломбардской. В этой церкви было все, что положено: неф, трансепты, клирос, ризница, крипта, скамьи, алтарь, даже колокольня с колоколами (заранее, по заказу Амброза, надтреснутые колокола имели абсолютно кошмарный звук, однако специальное судебное постановление принудило их к молчанию).
Пустой участок на задах пустыря был превращен Амброзом в пародийное кладбище; нанятые им каменотесы (из протестантов, а как же иначе) изготовили по надгробному камню для каждого из многочисленных врагов, появившихся у него за предыдущее десятилетие. На каждом камне была правильная дата рождения, но за ней следовала дата кончины Амброзовой дружбы с одним из прошлых друзей либо просто дата, когда он решил, что эта вот конкретная личность не имеет права поганить своим присутствием землю. Рядом с его священником, епископом, парой кардиналов и некоторым количеством иезуитов расположился богатейший набор юристов, коммерсантов, судей, газетчиков, городских советчиков и строительных подрядчиков; можно было подумать, что всех их смела катастрофическая, сословно ориентированная чума, свирепствовавшая в городе с 1865 года чуть ли не до конца столетия.
Рик Тамбер должен бы знать, знал, наверное, но забыл. Когда я очередной раз пинал кучу макулатуры, на кафельный пол упала теледепеша, я поднял ее и тяжко задумался — вскрывать или не стоит. Это было нечто неожиданное, а значит — чреватое неприятностями, у меня на этот счет весьма богатый опыт. А хрен с ним, сказал я себе, разрывая конверт.
Приезжаю воскресенье 21-го середина дня. Важно. Будь у себя. Пожалуйста. Это будут хорошие новости. Наилучшие пожелания. Рик Т.
Хорошие новости. Это настораживало. Рик Тамбер возглавлял «ARC», нашу записывающую компанию. Когда он говорил о хороших новостях, это почти непременно значило, что где-то там, каким-то там образом можно заколотить большие деньги. Я сразу же начал строить планы, как бы смыться на это время из города, хотя и предчувствовал, что ничего из этого не выйдет, если не одно помешает, так другое.
Я засунул депешу обратно в конверт и водрузил конверт на вершину бумажной горы, словно притворяясь, что ничего я не видел, ничего не читал и никакие перемены мне не грозят, а затем поднялся по каменным ступенькам на клирос. Я еще не завтракал, а то, что служило мне кухней и столовой, располагалось в южном нефе.
Собор Св. Джута, известный также как «Уайксов каприз», выглядит точь-в-точь как церковь, таковой не являясь. При нем имеется и нечто выглядящее точь-в-точь как кладбище, однако могил на этом нечте нету.
Амброз Уайкс, 1819-1898, был единственным сыном удачливого торговца джутом из Данди, он значительно расширил отцовское дело, превратил скромное состояние в огромное, а в начале 1890-х перебрался в Глазго, чтобы сподручнее руководить установлением другой торговой империи — компании, импортировавшей американский табак. Он всегда был несколько сумасбродом, вырядил, к примеру, своих слуг на манер корабельной команды: дворецкого — капитаном, горничных — юнгами и оборудовал свою виллу в Берсдене небольшим маяком, который привлекал уйму перелетных птиц и доводил соседей до бешенства; впрочем, по викторианским меркам его странности не были особо вопиющими, к тому же все знали, что он — ревностный католик, преданный супруг и любящий отец.
Во всяком случае, так оно и было до мая 1864 года, когда его жена Мэри и их единственный ребенок погибли при крушении поезда. Мальчик был всего двух недель от роду. Хуже того, его не успели даже окрестить. Амброз знал, что в результате душа невинного ребенка не сможет войти в Царствие Небесное, что райские врата закрыты для нее наглухо и навечно, и это удваивало его терзания; Амброз запил и начал страдать бессонницей, врач прописал ему лауданум.
Траур Амброза выходил далеко за рамки благопристойности и хорошего вкуса; его берсденский дом и вилла в Хантерс-Ки, на берегу Холи-Лох, были сплошь задрапированы черным холстом. Вся мебель была наново обита черным, все ковры были убраны, а их место занял черный фетр, все картины и портреты были завешены черным крепом, а всем слугам было приказано одеться могильщиками. Большая часть их уволилась.
Амброз зачастил к своему приходскому священнику в сопровождении смущенного, но зато щедро оплачиваемого адвоката в тщетной попытке найти в небесном законоуложении щель, лазейку, которая поможет душе его усопшего сына снискать вечное блаженство. Священник, епископ и призванные на помощь иезуиты пытались его успокоить и вразумить, но Амброз с порога отвергал все их утешения. Он перестал ходить в церковь и даже исповедоваться.
Амброз напрочь забросил свои коммерческие дела и тратил все больше времени на сочинения писем священникам, епископам, кардиналам и даже самому Папе, упорно требуя, чтобы те изыскали в дебрях теологии тропинку, по которой душа его сына могла бы достичь вечного блаженства; он опубликовал целый ряд брошюр с призывами к реинтерпретации некоторых библейских стихов. Затем он начал пикетировать свою приходскую церковь — сидел у ее входа в специально для того приобретенном катафалке, а тем временем особо оплаченная группа складских рабочих ходила вокруг с плакатами, призывающими к реформе.
Однако эти рабочие тоже были католиками; вскоре они узнали от своих собственных священников, что участие в столь непотребных действах даже за тройную почасовую оплату губительно для их душ и совершенно бесполезно для души усопшего младенца. Тогда Амброз приспособил к делу расхристанных забулдыг, набранных по трущобам; они крыли прихожан последними словами, ссали на церковные стены и дрались с полицией.
Амброз пропускал мимо ушей все более настоятельные предупреждения и ледяные советы немногих своих друзей и вскоре остался вовсе без оных. К этому времени его коммерческая империя, столь долго лишенная хозяйского пригляда, оказалась на грани краха, и он ее продал. Судебные предписания лишили его возможности мало-мальски эффективно пикетировать церковь, и он отступил — ожесточенный, надломленный, но не утративший ни капли своей одержимости, богатый, но почти бессильный.
Горечь Амброза проросла ненавистью. Его брошюры поливали церковь грязью по каждому поводу и в конце концов стали такими непристойными, что типографии отказались их печатать. Амброз купил свою собственную типографию, она продержалась еще некоторое время, но затем рухнула под градом судебных исков и штрафов. В 1869 году его отлучили от церкви.
Однако Амброз был полон решимости посчитаться с церковью тем или иным способом. В конце концов, после многих раздумий и бессчетных бутылок бренди, он решил использовать для этой цели один из немногих объектов недвижимости, все еще оставшихся в его владении: пустырь на Сент-Винсент-стрит, между Элибэнк-стрит и Холланд-стрит. Продав практически всю остальную свою собственность, он заплатил огромные деньги некоему так и оставшемуся неизвестным архитектору и — если верить слухам — еще большую сумму одному из членов Городского совета, чьими стараниями разрешение на строительство было получено легко, как по маслу.
Он воздвиг собственную церковь. Готическую. В стиле, определенном одним из архитектурных путеводителей как ублюдочная помесь изуродованной пирсоновской нормандской готики с нескладной, легкомысленной ломбардской. В этой церкви было все, что положено: неф, трансепты, клирос, ризница, крипта, скамьи, алтарь, даже колокольня с колоколами (заранее, по заказу Амброза, надтреснутые колокола имели абсолютно кошмарный звук, однако специальное судебное постановление принудило их к молчанию).
Пустой участок на задах пустыря был превращен Амброзом в пародийное кладбище; нанятые им каменотесы (из протестантов, а как же иначе) изготовили по надгробному камню для каждого из многочисленных врагов, появившихся у него за предыдущее десятилетие. На каждом камне была правильная дата рождения, но за ней следовала дата кончины Амброзовой дружбы с одним из прошлых друзей либо просто дата, когда он решил, что эта вот конкретная личность не имеет права поганить своим присутствием землю. Рядом с его священником, епископом, парой кардиналов и некоторым количеством иезуитов расположился богатейший набор юристов, коммерсантов, судей, газетчиков, городских советчиков и строительных подрядчиков; можно было подумать, что всех их смела катастрофическая, сословно ориентированная чума, свирепствовавшая в городе с 1865 года чуть ли не до конца столетия.