Страница:
Меня всегда возмущало, когда общество вмешивалось в эротическую жизнь личности. Социальные ограничения Прав любви вызывали во мне бурный протест, и в разговорах на эту тему мне случалось приходить в бешенство. Любовь есть интимно-личная сфера жизни, в которую общество не смеет вмешиваться. Я вообще не люблю "общества". Я человек, восставший против общества. Когда речь идет о любви между двумя, то всякий третий лишний, писал я в книге "О назначении человека". Когда мне рассказывали о любви, носящей нелегальный характер, то я всегда говорил, что это никого не касается, ни меня, ни того, кто рассказывает, особенно его не касается. Любовь всегда нелегальна. Легальная любовь есть любовь умершая. Легальность существует лишь для обыденности, любовь же выходит из обыденности. Когда любовь погружается в обыденность, то она охлаждается и постепенно угасает. Эрос есть сфера беззаконная. Мир не должен был бы знать, что два существа любят друг друга. В институте брака есть бесстыдство обнаружения для общества того, что должно было бы быть скрыто, охранено от посторонних взоров. У меня всегда было странное впечатление неловкости, когда я смотрел на мужа и жену, как будто бы я подсмотрел что-то, что. мне не следует видеть и о чем не следует знать. Социализация пола и любви есть один из самых отталкивающих процессов человеческой истории, он калечит человеческую жизнь и причиняет неисчислимые страдания. Семья есть необходимый социальный институт и подчинена тем же законам, что и государство, хозяйство и прочее. Семья, очень связанная с хозяйственным строем, имеет мало отношения к любви, вернее, имеет отношение лишь к каритативной любви, и лишь косвенное отношение к полу. Элементы рабства всегда были сильны в семье, и они не исчезли и до настоящего времени. Семья есть иерархическое учреждение, основанное на господстве и подчинении. В ней социализация любви означает ее подавление. Брак, на котором основана семья, есть очень сомнительное таинство. Христианство не знает своего таинства брака, оно лишь подтверждает брак в язычестве и юдаизме. В этом натуральном таинстве происходит социализация того, что по природе своей неуловимо для общества, неуловимо и для церкви как внешнего религиозного общества. Но подлинным таинством должно было бы быть признано таинство подлинной любви. Это таинство не поддается никакому социальному выражению, никакой рационализации. В этом трагизм любви в жизни человеческих обществ. Общество извергает любовь. Любящий в высшем смысле этого слова - враг общества. Мировая литература защищала права и достоинство любви, и именно любви не социализированной. Первыми были провансальские трубадуры. В этом огромная заслуга литературы и заслуга религиозная. Говорю о серьезной литературе и исключаю литературу, помешанную на сексе. Легальное богословие, легальная мораль, легальное общественное мнение всегда в этом вопросе относились враждебно к литературе и с трудом ее терпели. Кстати сказать, несмотря на мою большую любовь к Л. Толстому, я всегда относился отрицательно и враждебно к идее, положенной в основу "Анны Карениной". Я всегда считал преступным не любовь Анны и Вронского, а брачные отношения Анны и Каренина. Мне казалось поверхностной и внешней постановка вопроса о разводе. Настоящий вопрос не в праве на развод, который, конечно, должен быть признан, а в обязанности развода при прекращении любви. Продолжение брака, когда любви нет, безнравственно, только любовь все оправдывает, любовь-эрос и любовь-жалость. Вопрос о детях совсем другой вопрос и очень, конечно, важный. Но когда родители не любят друг друга, то это плохо отзывается на детях. Я знаю, что моя точка зрения будет признана асоциальной и опасной. Но я рад этому. Если социализация хозяйства желательна и справедлива, то социализация самого человека, которая происходила во всю историю, есть источник рабства и духовно реакционна. Главное же, я не принимаю категории опасности. Опасность совсем не плохая вещь, человек должен проходить через опасности.
"Что делать?" Чернышевского - художественно бездарное произведение, и в основании у него лежит очень жалкая и беспомощная философия. Но социально и этически я совершенно согласен с Чернышевским и очень почитаю его. Чернышевский свято прав и человечен в своей проповеди свободы человеческих чувств и в своей борьбе против власти ревности в человеческих отношениях. При этом в книге его, столь оклеветанной правыми кругами, есть сильный аскетический элемент и большая чистота. Интересно, что сам Чернышевский, один из лучших русских людей, относился с трогательной, необычайной любовью к своей жене. Его письма с каторги к жене представляют собой документ любви, редко встречающийся в человеческой жизни. У него была свободная любовь и свободная верность жене. У этого нигилиста и утилитариста был настоящий культ вечной женственности, обращенный на конкретную женщину, эрос не отвлеченный, а конкретный. И Чернышевский осмелился восстать против ревности, столь связанной с любовью эротической. Я всегда считал ревность самым отвратительным чувством, рабьим и порабощающим. Ревность не соединима со свободой человека. В ревности есть инстинкт собственности и господства, но в состоянии унижения. Нужно признавать права любви и отрицать права ревности, перестав ее идеализировать. Это сделал Чернышевский в прямолинейной и упрощенной форме, не обнаружив никакой утонченной психологии. Ревность есть тирания человека над человеком. Особенно отвратительна женская ревность, превращая женщину в фурию. В женской любви есть возможность ее превращения в стихию демоническую. Существуют демонические женщины. Они иногда писали мне письма, у них была склонность к астральным романам. Это очень тяжелое явление. Есть несоизмеримость между женской и мужской любовью, несоизмеримость требований и ожиданий. Мужская любовь частична, она не захватывает всего существа. Женская любовь более целостна. Женщина легко делается одержимой. В этом смертельная опасность женской любви. В женской любви есть магия, но она деспотична. И всегда есть несоответствие с идеальным женским образом. Образ женской красоты часто бывает обманным. Женщины лживее мужчин, ложь есть самозащита, выработанная историческим бесправием женщины со времен победы патриархата над матриархатом.
Но женская любовь может подниматься до необычайной высоты. Таков образ Сольвейг у Ибсена, Вероники у Жуандо. Это любовь, спасающая через верность навеки. Мне всегда казалось, что самое тяжелое и мучительное не неразделенная любовь, как обыкновенно думают, а любовь, которую нельзя разделить. А в большинстве случаев любовь нельзя разделить. Тут примешивается чувство вины. У меня было больше дружеских и близких отношений с женщинами, чем с мужчинами. Мне иногда казалось, может быть иллюзорно, что женщины меня лучше понимают, чем мужчины. У женщин есть необыкновенная способность порождать иллюзии, быть не такими, каковы они на самом деле. Я мог чувствовать женское очарование. Но у меня не было того, что называют культом вечной женственности и о чем любили говорить в начале XX века, ссылаясь на культ Прекрасной Дамы, на Данте, на Гете. Иногда я даже думал, что не люблю женской стихии, хотя и не равнодушен к ней. Я еще понимал и ценил провансальских трубадуров, которые впервые в истории культуры внесли идеальную любовь-влюбленность. Но мне чуждо было внесение женственного и эротического начала в религиозную жизнь, в отношение к Богу. Мне ближе была идея андрогина Я. Бёма, как преодолевающая пол. Одно время у меня была сильная реакция против культа женственного начала. Тип эротики Вл. Соловьева меня отталкивал. Я очень ценил и ценю статью Вл. Соловьева "Смысл любви", это, может быть, лучшее из всего написанного о любви. Но я вижу большое противоречие между замечательными мыслями этой статьи и его учением о Софии. Верно, что женственная стихия есть стихия космическая, основа творения, лишь через женственность человек приобщается к жизни космоса. Человек в полноте своей есть космос и личность.
Пол принадлежит жизни рода. Любовь же принадлежит жизни личности. Отталкивание от родовой жизни принадлежит к самым первоначальным и неистребимым свойствам моего существа. Отталкивание во мне всегда вызывали беременные женщины. Это меня огорчает и кажется дурным. У меня было странное чувство страха и еще более странное чувство вины. Не могу сказать, чтобы я не любил детей, я скорее любил. Я очень заботился о своих племянниках. Но деторождение мне всегда представлялось враждебным личности, распадением личности. Подобно Кирхегардту я чувствовал грех и зло рождения. Перспективы родового бессмертия и личного бессмертия противоположны. Тут я не только согласен с Вл. Соловьевым, но думал так всегда, до чтения Вл. Соловьева и еще более так чувствовал. Родовая жизнь может вызывать чувство жалости, но не может вызывать любви-эроса. Идеальная влюбленность не соединима с жизнью рода, она есть победа личности над безликой родовой стихией, и в этом смысле над полом. Эрос побеждает пол. В сильной эмоции любви есть глубина бесконечности. Но пол может не интегрироваться в целостную преображенную жизнь, может остаться изолированной сферой падшести. В этой изолированности его от целостной личности и заключается ужас пола. Поэтому он так легко может делаться началом распада. Нельзя допустить автономию пола. Было уже сказано, что любовь есть выход из обыденности, для многих людей, может быть, единственный. Но таково начало любви. В своем развитии она легко подпадает под власть обыденного. В любви есть бесконечность, но есть и конечность, ограничивающая эту бесконечность. Любовь есть прорыв в объективированном природном и социальном порядке. В ней есть проникновение в красоту лица другого, видение лица в Боге, победа над уродством, торжествующим в падшем мире. Но любовь не обладает способностью к развитию в этом мире. И если любовь-эрос не соединяется с любовью-жалостью, то результаты ее бывают истребительные и мучительные. В эросе самом по себе есть жестокость, он должен смиряться жалостью, caritas. Эрос может соединяться с агапэ. Безжалостная любовь отвратительна. Отношение между любовью эротической и любовью каритативной, между любовью восходящей, притяжением красоты и высоты, и любовью нисходящей, притяжением страдания и горя в этом низинном мире, есть огромная и трудная тема. Эрос платонический сам по себе безличен, он направлен на красоту, на божественную высоту, а не на конкретное существо. Но в христианском мире эрос трансформируется, в него проникает начало личности. Половой пантеизм, который так блестяще защищал Розанов, не есть эрос, это возврат к языческому полу. Полюс, обратный мыслям Вл. Соловьева и моим мыслям. У Вл. Соловьева, в противоположность его персоналистическому учению о любви, был силен эрос платонический, который направлен на вечную женственность Божью, а не на конкретную женщину. Эрос порождает прельщающие иллюзии, и их не так легко отличить от реальности. Человеку свойственна мечта о любви. Это прекрасно описано Шатобрианом.
Но в эросе есть реальное ядро, заслуживающее вечности. Очень мучительно забвение. В забвении есть измена, предание вечности потоку времени. Иногда сон напоминает о забытом, и тогда печаль охватывает душу. Жизнь эротическая, за вычетом отдельных мгновений, самая печальная сторона человеческой жизни. Если забвение бывает изменой ценному, то воспоминание часто бывает восстановлением и того, что противоположно ценности. Я никогда не любил воспоминаний в этой сфере, жизни, никогда не говорил об этом. Любви присущ глубокий внутренний трагизм, и не случайно любовь связана со смертью. Существует трагический конфликт любви и творчества. Эта тема гениально выражена Ибсеном. Мне всегда казалось странным, когда люди говорят о радостях любви. Более естественно было бы, при более глубоком взгляде на жизнь, говорить о трагизме любви и печали любви. Когда я видел счастливую любящую пару, я испытывал смертельную печаль. Любовь, в сущности, не знает исполнившихся надежд. Бывает иногда сравнительно счастливая семейная жизнь, но это счастливая обыденность. Если я и был романтиком, то романтиком, лишенным иллюзий, надежды и способности к идеализации действительности, романтиком, слишком реалистически воспринимавшим действительность. В социальной стороне любви я себя чувствовал революционером и требовал революции в этой области. Я обличал низость организующейся и деспотической обыденности. У меня была страсть к свободе, к свободе и в любви, хотя я отлично знал, что любовь может быть рабством. Больше всего трогала меня любовь каритативная, любовь-жалость и отталкивала любовь эгоцентрическая и вампирическая. Но бывает, хотя и не часто, необыкновенная любовь, связанная с духовным смыслом жизни.
[1] "Sartor Resartus" - "Трудолюбивый крестьянин", произведение английского философа, историка и публициста Томаса Карлейля (1795-1881).
[2] ...я прочел книгу Roger Secretain... - Бердяев цитирует главу "Еретик" из книги Р. Секретена "Пеги, солдат свободы" (а не "истины"): "Мы из тех особых свободолюбцев или вольнодумцев, которые не приемлют никакой власти". Эта фраза из книги "Для меня" продиктована психологией, а не доктриной. Когда Пеги сказал ее, в 1900 году, он говорил не как воинствующий социолог, а как Пеги-человек обо всей своей жизни. Анархизм его тайная привязанность. Он, конечно, не нигилист, не разрушитель. Он ненавидит легкий пуль. Он на позитивной, восходящей стороне анархии. Но самая большая страсть и сила притяжения влечет его к принципу свободы. Неподчиняемость этого парадоксального последователя заключается в принятии лишь внутренне и свободно избранного принуждения. Говорили о какой-то партии Пеги: это партия, в которой он был бы один. Я не вижу для него такого последователя, с которым он вскоре не порвал бы или которого сам бы не вдохновил на разрыв... Этот бунтарь, отрешенный, еретик из инстинкта и гордости таков, что он добивается власти, будучи не в силах переносить над собой опеку. Как гражданин, он не может защищать буржуазное государство (или даже просто государство). Как воинствующий революционер, он не может терпеть указку доктринального и политиканствующего социализма. Как мыслитель, он не может подчиниться метафизике социологов интеллектуальной партии... Неприятие любой земной тирании влечет его к Богу; при условии, однако, что этот Бог - тоже свободолюбец и вольнодумец, почти анархист: "Спасение, которое не было бы свободным и не исходило бы от человека свободного, ничего не сказало бы нам", - говорит Бог - Пеги в "Невинных святых" (фр.). Пер. Н.А. Полторацкого.
[3] "Nourritures Terrestres" - "Земная пища" (фр.), роман Андре Жида.
[4] Ressentiment - злопамятство; злоба (фр.).
Глава III. ПЕРВОЕ ОБРАЩЕНИЕ. ИСКАНИЕ СМЫСЛА ЖИЗНИ
Есть ритмичность и периодичность в жизни каждого человека. В своей жизни я ее особенно замечал. Смена разных периодов связана с тем, что человек не вмещает полноты и не может постоянно находиться в состоянии подъема. У меня бывали периоды больших подъемов, когда я бывал близок к переживанию экстаза, и были периоды более охлажденные, когда я опускался ниже, были времена ослабления творческого горения. Но обозревая свой духовный путь, я должен сказать, что у меня не было того, что называют в точном смысле обращением (conversion)[1]. Я не знаю такой даты в своей жизни. У меня не было кризиса обращения, может быть потому, что моя духовная жизнь вообще слагается из кризисов. Conversion гораздо большую роль играет у католиков и протестантов, чем у нас. Западные христиане очень раздувают conversion. У нас, русских, это менее выражено, более остается в глубине. О своей религиозной жизни я буду говорить в другой части книги. Сейчас, для объяснения одного из самых важных событий моей внутренней жизни, мне нужно сказать следующее. Я не помню в своем детстве традиционных православных верований. Я не отпадал от традиционной веры и не возвращался к ней. У меня нет религиозных воспоминаний, остающихся на всю жизнь, и это имеет огромное значение для моего религиозного типа. В моем детстве отсутствовала православная религиозная среда, которая бы меня питала. Я вижу два первых двигателя в своей внутренней жизни: искание смысла и искание вечности. Искание смысла было первичнее искания Бога, искание вечности первичнее искания спасения. Однажды на пороге отрочества и юности я был потрясен мыслью: {пусть я не знаю смысла жизни, но искание смысла уже дает смысл жизни, и я посвящу свою жизнь этому исканию смысла}. Это был настоящий внутренний переворот, изменивший всю мою жизнь. Я пережил его с энтузиазмом. Я описал этот переворот, но рукопись была взята при первом моем аресте и пропала. Мне хотелось бы сейчас прочесть то, что я тогда написал, приобщиться к огромному подъему, пережитому мной. Это и было мое настоящее обращение, самое сильное в моей жизни, обращение к исканию Истины, которое тем самым было верой в существование Истины. Искание истины и смысла я противоположил обыденности, бессмысленной действительности. Но мой переворот не был обращением в какую-либо конфессию, в православие или даже просто в христианство. Это был поворот к духу и обращение к духовности. Я навеки сохранил убеждение, что нет религии выше истины, формула, которой злоупотребляли теософы. Это навсегда положило печать на мою духовную и умственную жизнь. У меня образовался, как основа моего существа, коренной для меня спиритуализм. Слово это я употребляю не в школьном и не в доктринальном смысле, а в смысле экзистенциальном. Я в глубине души, в более глубоком слое, чем умственные теории, поверил в первичную реальность духа и лишь во вторичную, отраженную, символически-знаковую реальность внешнего, так называемого "объективного" мира, природного и исторического. Это мироощущение оставалось у меня и в марксистский период. Я думаю, что люди изначального "спиритуализма", никогда не прошедшие через материализм, представляют тип не благоприятный для восприятия в чистом виде какой-либо религиозной ортодоксии. Материалисты, пережившие обращение, легче и охотнее усваивают себе религиозную ортодоксию. Я это всегда замечал. "Спиритуалист" изначально принимает дух как свободу, "материалист" же, изначально затрудненный в признании реальности духа, принимает его как авторитет. "Спиритуалист" не знает резкого конфессионального обращения, "материалист" же знает его. Это связано еще с тем, что религиозная ортодоксия заключает в себе сильный элемент религиозного материализма, который и есть наиболее авторитарный элемент религиозной жизни. Поэтому я думаю, в противоположность господствующему мнению, что дух есть революционное начало, материя же есть начало реакционное. Меня всегда мучили не столько богословские, догматические, церковные вопросы или школьно-философские вопросы, сколько вопросы о смысле жизни, о свободе, о назначении человека, о вечности, о страдании, о зле. Этим мне близки были герои Достоевского и Л. Толстого, через которых я воспринял христианство.
В результате пережитого мною внутреннего переворота я почувствовал большую душевную крепость. Вся моя жизнь изменилась. Я пережил большой духовный подъем. Я почувствовал большую духовную устойчивость, незыблемую духовную основу жизни не потому, что я нашел определенную истину и смысл, определенную веру, а потому, что я решил посвятить свою жизнь исканию истины и смысла, служению правде. Это объясняется тем, что такого рода искание истины есть в известном смысле и нахождение истины, такого рода обращение к смыслу жизни есть проникновение смыслом. Это понимал Паскаль. Я поверил, что жизнь имеет высший смысл, но в этой вере не было ничего догматического. Я поверил в силу духа, и это осталось навсегда, Меняться могла лишь символика этой силы духа. Переворот или обращение сопровождались у меня нравственным улучшением, очищением, даже некоторой аскезой. Я сознал независимость духа от оболочек души. Мне стал близок идеал человека, который терпит преследования и гонения за свою идею и свою веру. Я и сейчас хотел бы вновь жить, чтобы вновь и вновь искать истины и смысла. Есть вечная новизна и молодость истины. Я упоминал уже, что у меня есть странное свойство. Я совсем не переживаю развитие по прямой восходящей линии. Истина предстоит мне вечно новой, впервые рожденной и открытой. Даже старая знакомая книга при перечитывании представлялась мне новой и по-новому воспринималась мной. Только первичный творческий подъем вызывал во мне энтузиазм. То, что называется "развитием", представлялось мне охлаждением, оно стояло уже под знаком необходимости, а не свободы. Мое мышление интуитивное и афористическое. В нем нет дискурсивного развития мысли. Я ничего не могу толком развить и доказать. И мне кажется это ненужным. Я очень ценю и люблю Канта, считаю его величайшим из философов. Но обрастание мысли Канта школьно-схоластической корой с усложненными доказательствами представлялось мне всегда лишним и вредным, затемняющим его гениальную мысль. Смешно думать, что Спиноза добыл свое познание геометрическим методом. В своих истоках философское познание Спинозы так же интуитивно, как и философское познание всякого подлинного философа. Дискурсивное развитие мысли существует не для самого познающего, оно существует для других. Таким способом надеются приобщить других к своему познанию, убедить их. Но и других убеждает совсем не это. Дискурсивное развитие мысли имеет социологическую природу, это есть организация познания в социальной обыденности. Мне всегда казалось, что приобщить к своей мысли, убедить других я могу лишь остротой и ясностью формулировок своей интуиции. При этом нужно сказать, что моя мысль совсем не отрывочна, не фрагментарна, не направлена на частности и детали. Наоборот, она очень централизована, целостна, направлена на целостное постижение смысла, в ней все со всем связано. Афоризм есть микрокосм, он отражает макрокосм, в нем всё. Меня никогда не интересовали темы и проблемы, меня интересовала одна тема и одна проблема. Большим недостатком моим как писателя было то, что, будучи писателем афористическим по своему складу, я не выдерживал последовательно этого стиля и смешивал со стилем не афористическим. Нужно сказать, что меня мало интересовал продукт моего творчества, его совершенство. Меня интересовало выразить себя и крикнуть миру то, что мне открывает внутренний голос, как истину. Между мгновением моей юности, когда во мне произошел переворот, и нынешним мгновением моей жизни я не вижу планомерного развития мысли с определенными этапами, с обогащениями вследствие развития. Я скорее вижу ряд озарений, ряд кризисов, определяемых интуициями, ряд пережитых по-новому, в новом свете старых интуиции. Я, в сущности, не отрицаю открывшегося мне в прошлом, не отрекаюсь от него, а - или на время отодвигаю из поля моего сознания, или вижу в новом для меня свете. Поэтому ценное, заключающееся в прошлом, я могу пережить сейчас как вечное настоящее.
После произошедшего во мне переворота я начал с большим подъемом, почти восторгом, читать философские книги. Я и раньше много читал, но с меньшей философской сосредоточенностью. Я всю жизнь много читал. Но мысль моя имела не книжные источники, она питалась интуициями жизни. При активном чтении книг мысль моя обострялась и во мне рождались мысли, иногда совсем непохожие на прочитанные, часто в отрицательной реакции на прочитанное. Только собственный внутренний опыт давал мне возможность понять читаемую книгу. В этом случае то, что в книге написано, есть лишь знаки моего духовного пути. Я думаю, что вообще иначе ничего нельзя понять в книгах. Извне, из "не-я", которому ничего бы не соответствовало бы в "я", ничего толком понять и узнать нельзя. Понимание и познание возможно лишь потому, что человек есть микрокосм, что в нем раскрывается универсум и что судьба моего "я" есть вместе с тем и судьба универсума. Размышляя над самим собой и пытаясь осмыслить свой тип, я прихожу к тому заключению, что я в гораздо большей степени homo mysticus, чем homo religiosus[2]. С этим связан и характер первого обращения моей жизни: Мне свойственно первичное мистическое мирочувствие и по сравнению с ним момент в собственном смысле организованно-религиозный уже вторичный. Экхардт, Я. Беме, Ангелус Силезиус мне ближе, чем учителя церкви. Я верю в существование универсальной мистики и универсальной духовности. Мистические книги в собственном смысле я начал читать позже и находил в них много родственного себе. Но мистика гностического и профетического типа мне всегда была ближе, чем мистика, получившая официальную санкцию церквей и признанная ортодоксальной, которая, в сущности, более аскетика, чем мистика. Я позже буду говорить о философах, имевших особенное значение в моем умственном пути. Сейчас отмечу с благодарностью некоторых авторов и некоторые книги. Таковы прежде всего Л. Толстой и Достоевский, их читал я очень рано, еще до переворота. С "Войной и миром" связано для меня чувство родины, может быть, единственное чувство родины. Из философов я рано читал и глубоко воспринял Шопенгауера. В нем я нашел что-то соответствующее пессимистическому элементу моей природы. Шопенгауер подтверждал мое глубокое убеждение, что мир явлений, окружающий меня эмпирический мир не есть мир подлинный и окончательный. Впоследствии я отошел от Шопенгауера, но что-то шопенгауеровское во мне осталось. Шопенгауеровский волюнтаризм мне всегда остался близок. В это же время я читал классическую книгу Ольденбурга о буддизме, и она произвела на меня сильное впечатление. Читал также Макса Мюллера, князя С. Трубецкого о метафизике в Древней Греции. Вспоминаю еще потрясение, которое я испытал при чтении книги Карлейля "Герои и героическое в истории". У меня всегда было поклонение великим людям, хотя я выбирал их не среди завоевателей и государственных деятелей. Я почитал гениев и тогда, когда идейно стал враждебен им. Таков пример Маркса. Я покупал и читал с увлечением выходившую в то время серию Павленкова "Жизнь замечательных людей", очень неровную и разнокачественную. Великое утешение мне доставляло проникновение в жизнь замечательных, необыкновенных людей, переживание трагизма их судьбы. Я себе говорил, что того, кто сознал свое предназначение, "вопрос куда идти не устрашит, не остановит". В это время я много страдал. Я и сейчас с энтузиазмом читаю жизнь замечательных людей. Печальность их судьбы меня трогает и увеличивает веру в возможность человеческого величия. Но я никогда не любил так называемых великих исторических деятелей, деятелей государственной власти, завоевателей. Я никогда не видел в них подлинного величия и отрицал возможность гениальности, связанной с такой низменной сферой, как государство. Только социальные реформаторы могли меня пленить. Я никогда не верил, что власти присущ божественный элемент. Всю жизнь во мне оставался элемент, который называли сектантски-дуалистическим, элемент метафизического анархизма. Что я больше всего любил в мировой литературе? Я любил пророков и книгу Иова, особенно любил греческую трагедию, Сервантеса, Шекспира, Гете, Байрона, Гофмана, Диккенса, Бальзака, В. Гюго за его человечность, более всего любил Ибсена, поэзию Бодлера. Любил также читать исторические романы Вальтера Скотта и А. Дюма. Из русской литературы, кроме Достоевского и Л. Толстого, более всего мне был близок Лермонтов. Пушкина любил мало и оценил его гораздо позже. Очень любил Тютчева. Я никогда не мог выносить риторики, не мог получить вкуса к Цицерону. Я воспитался на русской литературе. Последствием пережитого переворота было страстное желание не только познать истину и смысл, но и изменить мир согласно истине и смыслу. Рано почувствовав призвание философа, я никогда не имел желания идти академическим путем, стать почтенным профессором, писать философские диссертации и исследования, далекие от жизненной борьбы. Я прежде всего пошел путем философии, но путь этот привел меня к революции. Более всего меня интересует объяснить связь моего типа философского миросозерцания с типом моей душевной и духовной структуры. Именно в силу этой неразрывной связи философия моя всегда была экзистенциальной. Я начал формироваться во вторую половину 80 годов, когда в России происходила подземная духовная работа.
"Что делать?" Чернышевского - художественно бездарное произведение, и в основании у него лежит очень жалкая и беспомощная философия. Но социально и этически я совершенно согласен с Чернышевским и очень почитаю его. Чернышевский свято прав и человечен в своей проповеди свободы человеческих чувств и в своей борьбе против власти ревности в человеческих отношениях. При этом в книге его, столь оклеветанной правыми кругами, есть сильный аскетический элемент и большая чистота. Интересно, что сам Чернышевский, один из лучших русских людей, относился с трогательной, необычайной любовью к своей жене. Его письма с каторги к жене представляют собой документ любви, редко встречающийся в человеческой жизни. У него была свободная любовь и свободная верность жене. У этого нигилиста и утилитариста был настоящий культ вечной женственности, обращенный на конкретную женщину, эрос не отвлеченный, а конкретный. И Чернышевский осмелился восстать против ревности, столь связанной с любовью эротической. Я всегда считал ревность самым отвратительным чувством, рабьим и порабощающим. Ревность не соединима со свободой человека. В ревности есть инстинкт собственности и господства, но в состоянии унижения. Нужно признавать права любви и отрицать права ревности, перестав ее идеализировать. Это сделал Чернышевский в прямолинейной и упрощенной форме, не обнаружив никакой утонченной психологии. Ревность есть тирания человека над человеком. Особенно отвратительна женская ревность, превращая женщину в фурию. В женской любви есть возможность ее превращения в стихию демоническую. Существуют демонические женщины. Они иногда писали мне письма, у них была склонность к астральным романам. Это очень тяжелое явление. Есть несоизмеримость между женской и мужской любовью, несоизмеримость требований и ожиданий. Мужская любовь частична, она не захватывает всего существа. Женская любовь более целостна. Женщина легко делается одержимой. В этом смертельная опасность женской любви. В женской любви есть магия, но она деспотична. И всегда есть несоответствие с идеальным женским образом. Образ женской красоты часто бывает обманным. Женщины лживее мужчин, ложь есть самозащита, выработанная историческим бесправием женщины со времен победы патриархата над матриархатом.
Но женская любовь может подниматься до необычайной высоты. Таков образ Сольвейг у Ибсена, Вероники у Жуандо. Это любовь, спасающая через верность навеки. Мне всегда казалось, что самое тяжелое и мучительное не неразделенная любовь, как обыкновенно думают, а любовь, которую нельзя разделить. А в большинстве случаев любовь нельзя разделить. Тут примешивается чувство вины. У меня было больше дружеских и близких отношений с женщинами, чем с мужчинами. Мне иногда казалось, может быть иллюзорно, что женщины меня лучше понимают, чем мужчины. У женщин есть необыкновенная способность порождать иллюзии, быть не такими, каковы они на самом деле. Я мог чувствовать женское очарование. Но у меня не было того, что называют культом вечной женственности и о чем любили говорить в начале XX века, ссылаясь на культ Прекрасной Дамы, на Данте, на Гете. Иногда я даже думал, что не люблю женской стихии, хотя и не равнодушен к ней. Я еще понимал и ценил провансальских трубадуров, которые впервые в истории культуры внесли идеальную любовь-влюбленность. Но мне чуждо было внесение женственного и эротического начала в религиозную жизнь, в отношение к Богу. Мне ближе была идея андрогина Я. Бёма, как преодолевающая пол. Одно время у меня была сильная реакция против культа женственного начала. Тип эротики Вл. Соловьева меня отталкивал. Я очень ценил и ценю статью Вл. Соловьева "Смысл любви", это, может быть, лучшее из всего написанного о любви. Но я вижу большое противоречие между замечательными мыслями этой статьи и его учением о Софии. Верно, что женственная стихия есть стихия космическая, основа творения, лишь через женственность человек приобщается к жизни космоса. Человек в полноте своей есть космос и личность.
Пол принадлежит жизни рода. Любовь же принадлежит жизни личности. Отталкивание от родовой жизни принадлежит к самым первоначальным и неистребимым свойствам моего существа. Отталкивание во мне всегда вызывали беременные женщины. Это меня огорчает и кажется дурным. У меня было странное чувство страха и еще более странное чувство вины. Не могу сказать, чтобы я не любил детей, я скорее любил. Я очень заботился о своих племянниках. Но деторождение мне всегда представлялось враждебным личности, распадением личности. Подобно Кирхегардту я чувствовал грех и зло рождения. Перспективы родового бессмертия и личного бессмертия противоположны. Тут я не только согласен с Вл. Соловьевым, но думал так всегда, до чтения Вл. Соловьева и еще более так чувствовал. Родовая жизнь может вызывать чувство жалости, но не может вызывать любви-эроса. Идеальная влюбленность не соединима с жизнью рода, она есть победа личности над безликой родовой стихией, и в этом смысле над полом. Эрос побеждает пол. В сильной эмоции любви есть глубина бесконечности. Но пол может не интегрироваться в целостную преображенную жизнь, может остаться изолированной сферой падшести. В этой изолированности его от целостной личности и заключается ужас пола. Поэтому он так легко может делаться началом распада. Нельзя допустить автономию пола. Было уже сказано, что любовь есть выход из обыденности, для многих людей, может быть, единственный. Но таково начало любви. В своем развитии она легко подпадает под власть обыденного. В любви есть бесконечность, но есть и конечность, ограничивающая эту бесконечность. Любовь есть прорыв в объективированном природном и социальном порядке. В ней есть проникновение в красоту лица другого, видение лица в Боге, победа над уродством, торжествующим в падшем мире. Но любовь не обладает способностью к развитию в этом мире. И если любовь-эрос не соединяется с любовью-жалостью, то результаты ее бывают истребительные и мучительные. В эросе самом по себе есть жестокость, он должен смиряться жалостью, caritas. Эрос может соединяться с агапэ. Безжалостная любовь отвратительна. Отношение между любовью эротической и любовью каритативной, между любовью восходящей, притяжением красоты и высоты, и любовью нисходящей, притяжением страдания и горя в этом низинном мире, есть огромная и трудная тема. Эрос платонический сам по себе безличен, он направлен на красоту, на божественную высоту, а не на конкретное существо. Но в христианском мире эрос трансформируется, в него проникает начало личности. Половой пантеизм, который так блестяще защищал Розанов, не есть эрос, это возврат к языческому полу. Полюс, обратный мыслям Вл. Соловьева и моим мыслям. У Вл. Соловьева, в противоположность его персоналистическому учению о любви, был силен эрос платонический, который направлен на вечную женственность Божью, а не на конкретную женщину. Эрос порождает прельщающие иллюзии, и их не так легко отличить от реальности. Человеку свойственна мечта о любви. Это прекрасно описано Шатобрианом.
Но в эросе есть реальное ядро, заслуживающее вечности. Очень мучительно забвение. В забвении есть измена, предание вечности потоку времени. Иногда сон напоминает о забытом, и тогда печаль охватывает душу. Жизнь эротическая, за вычетом отдельных мгновений, самая печальная сторона человеческой жизни. Если забвение бывает изменой ценному, то воспоминание часто бывает восстановлением и того, что противоположно ценности. Я никогда не любил воспоминаний в этой сфере, жизни, никогда не говорил об этом. Любви присущ глубокий внутренний трагизм, и не случайно любовь связана со смертью. Существует трагический конфликт любви и творчества. Эта тема гениально выражена Ибсеном. Мне всегда казалось странным, когда люди говорят о радостях любви. Более естественно было бы, при более глубоком взгляде на жизнь, говорить о трагизме любви и печали любви. Когда я видел счастливую любящую пару, я испытывал смертельную печаль. Любовь, в сущности, не знает исполнившихся надежд. Бывает иногда сравнительно счастливая семейная жизнь, но это счастливая обыденность. Если я и был романтиком, то романтиком, лишенным иллюзий, надежды и способности к идеализации действительности, романтиком, слишком реалистически воспринимавшим действительность. В социальной стороне любви я себя чувствовал революционером и требовал революции в этой области. Я обличал низость организующейся и деспотической обыденности. У меня была страсть к свободе, к свободе и в любви, хотя я отлично знал, что любовь может быть рабством. Больше всего трогала меня любовь каритативная, любовь-жалость и отталкивала любовь эгоцентрическая и вампирическая. Но бывает, хотя и не часто, необыкновенная любовь, связанная с духовным смыслом жизни.
[1] "Sartor Resartus" - "Трудолюбивый крестьянин", произведение английского философа, историка и публициста Томаса Карлейля (1795-1881).
[2] ...я прочел книгу Roger Secretain... - Бердяев цитирует главу "Еретик" из книги Р. Секретена "Пеги, солдат свободы" (а не "истины"): "Мы из тех особых свободолюбцев или вольнодумцев, которые не приемлют никакой власти". Эта фраза из книги "Для меня" продиктована психологией, а не доктриной. Когда Пеги сказал ее, в 1900 году, он говорил не как воинствующий социолог, а как Пеги-человек обо всей своей жизни. Анархизм его тайная привязанность. Он, конечно, не нигилист, не разрушитель. Он ненавидит легкий пуль. Он на позитивной, восходящей стороне анархии. Но самая большая страсть и сила притяжения влечет его к принципу свободы. Неподчиняемость этого парадоксального последователя заключается в принятии лишь внутренне и свободно избранного принуждения. Говорили о какой-то партии Пеги: это партия, в которой он был бы один. Я не вижу для него такого последователя, с которым он вскоре не порвал бы или которого сам бы не вдохновил на разрыв... Этот бунтарь, отрешенный, еретик из инстинкта и гордости таков, что он добивается власти, будучи не в силах переносить над собой опеку. Как гражданин, он не может защищать буржуазное государство (или даже просто государство). Как воинствующий революционер, он не может терпеть указку доктринального и политиканствующего социализма. Как мыслитель, он не может подчиниться метафизике социологов интеллектуальной партии... Неприятие любой земной тирании влечет его к Богу; при условии, однако, что этот Бог - тоже свободолюбец и вольнодумец, почти анархист: "Спасение, которое не было бы свободным и не исходило бы от человека свободного, ничего не сказало бы нам", - говорит Бог - Пеги в "Невинных святых" (фр.). Пер. Н.А. Полторацкого.
[3] "Nourritures Terrestres" - "Земная пища" (фр.), роман Андре Жида.
[4] Ressentiment - злопамятство; злоба (фр.).
Глава III. ПЕРВОЕ ОБРАЩЕНИЕ. ИСКАНИЕ СМЫСЛА ЖИЗНИ
Есть ритмичность и периодичность в жизни каждого человека. В своей жизни я ее особенно замечал. Смена разных периодов связана с тем, что человек не вмещает полноты и не может постоянно находиться в состоянии подъема. У меня бывали периоды больших подъемов, когда я бывал близок к переживанию экстаза, и были периоды более охлажденные, когда я опускался ниже, были времена ослабления творческого горения. Но обозревая свой духовный путь, я должен сказать, что у меня не было того, что называют в точном смысле обращением (conversion)[1]. Я не знаю такой даты в своей жизни. У меня не было кризиса обращения, может быть потому, что моя духовная жизнь вообще слагается из кризисов. Conversion гораздо большую роль играет у католиков и протестантов, чем у нас. Западные христиане очень раздувают conversion. У нас, русских, это менее выражено, более остается в глубине. О своей религиозной жизни я буду говорить в другой части книги. Сейчас, для объяснения одного из самых важных событий моей внутренней жизни, мне нужно сказать следующее. Я не помню в своем детстве традиционных православных верований. Я не отпадал от традиционной веры и не возвращался к ней. У меня нет религиозных воспоминаний, остающихся на всю жизнь, и это имеет огромное значение для моего религиозного типа. В моем детстве отсутствовала православная религиозная среда, которая бы меня питала. Я вижу два первых двигателя в своей внутренней жизни: искание смысла и искание вечности. Искание смысла было первичнее искания Бога, искание вечности первичнее искания спасения. Однажды на пороге отрочества и юности я был потрясен мыслью: {пусть я не знаю смысла жизни, но искание смысла уже дает смысл жизни, и я посвящу свою жизнь этому исканию смысла}. Это был настоящий внутренний переворот, изменивший всю мою жизнь. Я пережил его с энтузиазмом. Я описал этот переворот, но рукопись была взята при первом моем аресте и пропала. Мне хотелось бы сейчас прочесть то, что я тогда написал, приобщиться к огромному подъему, пережитому мной. Это и было мое настоящее обращение, самое сильное в моей жизни, обращение к исканию Истины, которое тем самым было верой в существование Истины. Искание истины и смысла я противоположил обыденности, бессмысленной действительности. Но мой переворот не был обращением в какую-либо конфессию, в православие или даже просто в христианство. Это был поворот к духу и обращение к духовности. Я навеки сохранил убеждение, что нет религии выше истины, формула, которой злоупотребляли теософы. Это навсегда положило печать на мою духовную и умственную жизнь. У меня образовался, как основа моего существа, коренной для меня спиритуализм. Слово это я употребляю не в школьном и не в доктринальном смысле, а в смысле экзистенциальном. Я в глубине души, в более глубоком слое, чем умственные теории, поверил в первичную реальность духа и лишь во вторичную, отраженную, символически-знаковую реальность внешнего, так называемого "объективного" мира, природного и исторического. Это мироощущение оставалось у меня и в марксистский период. Я думаю, что люди изначального "спиритуализма", никогда не прошедшие через материализм, представляют тип не благоприятный для восприятия в чистом виде какой-либо религиозной ортодоксии. Материалисты, пережившие обращение, легче и охотнее усваивают себе религиозную ортодоксию. Я это всегда замечал. "Спиритуалист" изначально принимает дух как свободу, "материалист" же, изначально затрудненный в признании реальности духа, принимает его как авторитет. "Спиритуалист" не знает резкого конфессионального обращения, "материалист" же знает его. Это связано еще с тем, что религиозная ортодоксия заключает в себе сильный элемент религиозного материализма, который и есть наиболее авторитарный элемент религиозной жизни. Поэтому я думаю, в противоположность господствующему мнению, что дух есть революционное начало, материя же есть начало реакционное. Меня всегда мучили не столько богословские, догматические, церковные вопросы или школьно-философские вопросы, сколько вопросы о смысле жизни, о свободе, о назначении человека, о вечности, о страдании, о зле. Этим мне близки были герои Достоевского и Л. Толстого, через которых я воспринял христианство.
В результате пережитого мною внутреннего переворота я почувствовал большую душевную крепость. Вся моя жизнь изменилась. Я пережил большой духовный подъем. Я почувствовал большую духовную устойчивость, незыблемую духовную основу жизни не потому, что я нашел определенную истину и смысл, определенную веру, а потому, что я решил посвятить свою жизнь исканию истины и смысла, служению правде. Это объясняется тем, что такого рода искание истины есть в известном смысле и нахождение истины, такого рода обращение к смыслу жизни есть проникновение смыслом. Это понимал Паскаль. Я поверил, что жизнь имеет высший смысл, но в этой вере не было ничего догматического. Я поверил в силу духа, и это осталось навсегда, Меняться могла лишь символика этой силы духа. Переворот или обращение сопровождались у меня нравственным улучшением, очищением, даже некоторой аскезой. Я сознал независимость духа от оболочек души. Мне стал близок идеал человека, который терпит преследования и гонения за свою идею и свою веру. Я и сейчас хотел бы вновь жить, чтобы вновь и вновь искать истины и смысла. Есть вечная новизна и молодость истины. Я упоминал уже, что у меня есть странное свойство. Я совсем не переживаю развитие по прямой восходящей линии. Истина предстоит мне вечно новой, впервые рожденной и открытой. Даже старая знакомая книга при перечитывании представлялась мне новой и по-новому воспринималась мной. Только первичный творческий подъем вызывал во мне энтузиазм. То, что называется "развитием", представлялось мне охлаждением, оно стояло уже под знаком необходимости, а не свободы. Мое мышление интуитивное и афористическое. В нем нет дискурсивного развития мысли. Я ничего не могу толком развить и доказать. И мне кажется это ненужным. Я очень ценю и люблю Канта, считаю его величайшим из философов. Но обрастание мысли Канта школьно-схоластической корой с усложненными доказательствами представлялось мне всегда лишним и вредным, затемняющим его гениальную мысль. Смешно думать, что Спиноза добыл свое познание геометрическим методом. В своих истоках философское познание Спинозы так же интуитивно, как и философское познание всякого подлинного философа. Дискурсивное развитие мысли существует не для самого познающего, оно существует для других. Таким способом надеются приобщить других к своему познанию, убедить их. Но и других убеждает совсем не это. Дискурсивное развитие мысли имеет социологическую природу, это есть организация познания в социальной обыденности. Мне всегда казалось, что приобщить к своей мысли, убедить других я могу лишь остротой и ясностью формулировок своей интуиции. При этом нужно сказать, что моя мысль совсем не отрывочна, не фрагментарна, не направлена на частности и детали. Наоборот, она очень централизована, целостна, направлена на целостное постижение смысла, в ней все со всем связано. Афоризм есть микрокосм, он отражает макрокосм, в нем всё. Меня никогда не интересовали темы и проблемы, меня интересовала одна тема и одна проблема. Большим недостатком моим как писателя было то, что, будучи писателем афористическим по своему складу, я не выдерживал последовательно этого стиля и смешивал со стилем не афористическим. Нужно сказать, что меня мало интересовал продукт моего творчества, его совершенство. Меня интересовало выразить себя и крикнуть миру то, что мне открывает внутренний голос, как истину. Между мгновением моей юности, когда во мне произошел переворот, и нынешним мгновением моей жизни я не вижу планомерного развития мысли с определенными этапами, с обогащениями вследствие развития. Я скорее вижу ряд озарений, ряд кризисов, определяемых интуициями, ряд пережитых по-новому, в новом свете старых интуиции. Я, в сущности, не отрицаю открывшегося мне в прошлом, не отрекаюсь от него, а - или на время отодвигаю из поля моего сознания, или вижу в новом для меня свете. Поэтому ценное, заключающееся в прошлом, я могу пережить сейчас как вечное настоящее.
После произошедшего во мне переворота я начал с большим подъемом, почти восторгом, читать философские книги. Я и раньше много читал, но с меньшей философской сосредоточенностью. Я всю жизнь много читал. Но мысль моя имела не книжные источники, она питалась интуициями жизни. При активном чтении книг мысль моя обострялась и во мне рождались мысли, иногда совсем непохожие на прочитанные, часто в отрицательной реакции на прочитанное. Только собственный внутренний опыт давал мне возможность понять читаемую книгу. В этом случае то, что в книге написано, есть лишь знаки моего духовного пути. Я думаю, что вообще иначе ничего нельзя понять в книгах. Извне, из "не-я", которому ничего бы не соответствовало бы в "я", ничего толком понять и узнать нельзя. Понимание и познание возможно лишь потому, что человек есть микрокосм, что в нем раскрывается универсум и что судьба моего "я" есть вместе с тем и судьба универсума. Размышляя над самим собой и пытаясь осмыслить свой тип, я прихожу к тому заключению, что я в гораздо большей степени homo mysticus, чем homo religiosus[2]. С этим связан и характер первого обращения моей жизни: Мне свойственно первичное мистическое мирочувствие и по сравнению с ним момент в собственном смысле организованно-религиозный уже вторичный. Экхардт, Я. Беме, Ангелус Силезиус мне ближе, чем учителя церкви. Я верю в существование универсальной мистики и универсальной духовности. Мистические книги в собственном смысле я начал читать позже и находил в них много родственного себе. Но мистика гностического и профетического типа мне всегда была ближе, чем мистика, получившая официальную санкцию церквей и признанная ортодоксальной, которая, в сущности, более аскетика, чем мистика. Я позже буду говорить о философах, имевших особенное значение в моем умственном пути. Сейчас отмечу с благодарностью некоторых авторов и некоторые книги. Таковы прежде всего Л. Толстой и Достоевский, их читал я очень рано, еще до переворота. С "Войной и миром" связано для меня чувство родины, может быть, единственное чувство родины. Из философов я рано читал и глубоко воспринял Шопенгауера. В нем я нашел что-то соответствующее пессимистическому элементу моей природы. Шопенгауер подтверждал мое глубокое убеждение, что мир явлений, окружающий меня эмпирический мир не есть мир подлинный и окончательный. Впоследствии я отошел от Шопенгауера, но что-то шопенгауеровское во мне осталось. Шопенгауеровский волюнтаризм мне всегда остался близок. В это же время я читал классическую книгу Ольденбурга о буддизме, и она произвела на меня сильное впечатление. Читал также Макса Мюллера, князя С. Трубецкого о метафизике в Древней Греции. Вспоминаю еще потрясение, которое я испытал при чтении книги Карлейля "Герои и героическое в истории". У меня всегда было поклонение великим людям, хотя я выбирал их не среди завоевателей и государственных деятелей. Я почитал гениев и тогда, когда идейно стал враждебен им. Таков пример Маркса. Я покупал и читал с увлечением выходившую в то время серию Павленкова "Жизнь замечательных людей", очень неровную и разнокачественную. Великое утешение мне доставляло проникновение в жизнь замечательных, необыкновенных людей, переживание трагизма их судьбы. Я себе говорил, что того, кто сознал свое предназначение, "вопрос куда идти не устрашит, не остановит". В это время я много страдал. Я и сейчас с энтузиазмом читаю жизнь замечательных людей. Печальность их судьбы меня трогает и увеличивает веру в возможность человеческого величия. Но я никогда не любил так называемых великих исторических деятелей, деятелей государственной власти, завоевателей. Я никогда не видел в них подлинного величия и отрицал возможность гениальности, связанной с такой низменной сферой, как государство. Только социальные реформаторы могли меня пленить. Я никогда не верил, что власти присущ божественный элемент. Всю жизнь во мне оставался элемент, который называли сектантски-дуалистическим, элемент метафизического анархизма. Что я больше всего любил в мировой литературе? Я любил пророков и книгу Иова, особенно любил греческую трагедию, Сервантеса, Шекспира, Гете, Байрона, Гофмана, Диккенса, Бальзака, В. Гюго за его человечность, более всего любил Ибсена, поэзию Бодлера. Любил также читать исторические романы Вальтера Скотта и А. Дюма. Из русской литературы, кроме Достоевского и Л. Толстого, более всего мне был близок Лермонтов. Пушкина любил мало и оценил его гораздо позже. Очень любил Тютчева. Я никогда не мог выносить риторики, не мог получить вкуса к Цицерону. Я воспитался на русской литературе. Последствием пережитого переворота было страстное желание не только познать истину и смысл, но и изменить мир согласно истине и смыслу. Рано почувствовав призвание философа, я никогда не имел желания идти академическим путем, стать почтенным профессором, писать философские диссертации и исследования, далекие от жизненной борьбы. Я прежде всего пошел путем философии, но путь этот привел меня к революции. Более всего меня интересует объяснить связь моего типа философского миросозерцания с типом моей душевной и духовной структуры. Именно в силу этой неразрывной связи философия моя всегда была экзистенциальной. Я начал формироваться во вторую половину 80 годов, когда в России происходила подземная духовная работа.