Бестолковый мужик.
   Да и забойщик никакой.
 
   Я тщательно смазал оружие, вытер руки и подумал, что никто, кроме людей, у меня никогда не вызывал ненависти. Я любил подземное зверьё, может быть, потому, что не видел настоящих мутантов. Нет, мутантов я боялся, но это были детские страхи. Так боишься злого Бабая, когда мать пугает тебя им, чтобы вы с мальчишками не выбегали со двора, или так дети боятся темноты.
   Я даже любил ручную крысу одной девушки с соседней станции. Крыса эта умела выходить из темноты на стук. Была она слегка мутировавшая, но мутация пошла ей на пользу. В том смысле, что в разум. Ничего кровожадного в этой крысе не было, хотя в швейном цехе на «Динамо» утверждали, что именно она отгрызла какой-то сплетнице палец. Ничего утверждать не могу, хотя сплетниц там всегда хватало.
   Я подозреваю, что портняжно-швейный народ, дай им волю, пообъел бы друг другу не только пальцы, а головы.
   Так вот, эта крыса была чрезвычайно умной и, как мне казалось, могла понимать человеческую речь. Я её опасался, этой мудрой крысы, хотя, может быть, дело было именно в том, что мне нравилась её хозяйка. А поссоришься с такой вот «домашней питомицей», так и хозяйка к тебе не подобреет.
   Совсем не подобреет.
   Но эта крыса, казалось, откуда-то знала, что я отказался охотиться на её сородичей, и была ко мне благосклонна.
   Одним словом, самыми опасными существами мне всегда казались люди. «На кладбище и в лесу самый страшный зверь – человек», – как бы вторил мне всегда начальник станции «Сокол», когда пограничные дозоры жаловались ему на невиданных монстров. Но вот только лесов, не считая отстойников, заросших какой-то не требующей света мочалой, мы не видели уже лет двадцать, а кладбищ видали ещё меньше – под землёй места для кладбищ не было. Засунут тебя в биореактор или сожрут тебя свиньи, и совершится естественный круговорот белков.
   Говорят, что когда-то людей пытались кремировать и хоронить пепел, но как-то с годами население метрополитена стало куда более циничным.
 
   Так мы собирались в дорогу.
   Несколько раз мы, не расставаясь, сходили за всеми ящиками, которые привезли наши хозяева, на «Динамо» и заперли их в подсобке за складом амуниции. Где находится мифический самолёт, нам пока не говорили.

II
Небо, самолёт, мальчики

   Если нарушитель продолжает приближаться к посту или к запретной границе, часовой производит предупредительный выстрел вверх. При невыполнении нарушителем и этого требования и попытке его проникнуть на пост (пересечь запретную границу) или обращении в бегство после такой попытки часовой применяет по нему оружие.
Устав гарнизонной и караульной службы

   Несмотря на всю секретность, все прознали, что мы собираемся на поверхность. Математик ужасно надулся, Владимир Павлович был невозмутим, а я еле сдерживал радость. Причём умом я понимал, что это какой-то не доигравший в свои игрушки мальчик скачет и веселится во мне и что мое второе «я», взрослый и упитанный мужик, смотрит на этого мальчика снисходительно, тоже втайне радуясь, потому что, наконец, в жизни взрослого человека случится хоть какое-то событие.
   От места нашего обитания до искомого бокового отвилка нужно было пройти метров двести. Но все наши знакомые как бы случайно столпились на краю платформы.
   Пришла даже баба Тома, посмотрела на нас и смахнула слезу. Она посмотрела снова, отвела глаза и сказала скорбно:
   – До свидания, мальчики. Постарайтесь вернуться назад.
 
   Мы шли по тоннелю, и, улучив момент, я спросил Владимира Павловича, почему он согласился отправиться в дорогу.
   Он спокойно посмотрел мне в лицо:
   – Так выбора-то не было. И жить хочется.
   – В каком смысле? – не понял я.
   – Так если бы мы не согласились, нас того. – И он едва слышно присвистнул.
   – Да ну. С чего это ты взял?
   – Видишь ли, наш новый начальник сразу открыл все козыри. То есть он ни о какой внешней или внутренней секретности не беспокоился. Он знал, что ничто вовне не выплывет, а за его подручным Мирзо я внимательно наблюдал: когда мы согласились, его как бы попустило. Он и ствол с коленей убрал. Хотя я думаю, нас бы убрали по-тихому. Ты видел, как Мирзо за нами смотрит? Им ведь важно, чтобы мы сами не сбежали, и видно, что чуть что, чуть мы не нужны, так нас уберут, как камешек с рельса, одним щелчком.
   – Да, втянул я тебя в дело.
   – Не тревожься. Я и сам хотел: засиделся тут. Интерес к жизни потерял. А наверху ещё посмотрим, чья возьмёт.
   – Так вдруг нас всё равно прибьют?
   – Ах, друг мой, Сашенька! Помнишь, мы ругались с тобой по поводу войн в Центральном метрополитене и что я тебе говорил?
   – Ты много чего говорил.
   – А говорил я тебе – они знали, за что умирали. А ты не знаешь, зачем живёшь. Так и здесь, незачем здесь жить овощем. Метро – это колыбель нового человечества. Но не вечно ему жить в колыбели. Это уж ты точно должен знать из своих книжек.
   Я, к стыду своему, не помнил, откуда это. Это явно какая-то цитата, но опять – слышал звон, но совершенно не помнил, откуда он. Какой-то лозунг. Пионеры. Дворцы пионеров. Колыбель. Нет, не помнил, да и ладно.
   Правда, я хорошо помнил другое, то, как мы спорили о будущем подземных жителей именно в те дни, когда до нас с некоторым запозданием доходили вести о войнах внутри Кольцевой линии.
   Владимир Павлович говорил так:
   – Ты понимаешь, вот в чём дело – подрастает новое поколение. Сразу после Катаклизма, понятное дело, никто детей не заводил, а потом люди обжились – и понеслось. Детей, конечно, немного, не на всякой станции можно их вырастить, но пойми, растёт смена, что никогда не видела неба. Дети стали устойчивы к тем болезням, от которых умирали мы, они другие. У них два пути – либо стать молодыми волками, что напьются крови в подземельях, или стать людьми, что выйдут на свет. Единственное, что мы можем им дать, – мечту о небе. Чтобы им было куда идти. Ах, Саша, это очень важно – подарить мечту.
   – За это можно очень сильно поплатиться.
   – За всё можно поплатиться. Но куда нам деваться дальше – выродиться в бессмысленных морлоков, понемногу умереть в своих норах?
   – Это никуда не годится. Да, и я знаю, кто такие морлоки, если что.
   – Единственно, куда имеет смысл бежать, – на поверхность. Жить в городе, я думаю, нельзя. Но за пределами города всё-таки должна быть жизнь.
   – Но можно ли до него добраться, до этого оазиса?
   – Понятия не имею. А что тебя тут держит?
   – Да ничего и не держит.
   Но я врал. Кое-что меня держало. Нет, не сытость и не безопасность, а кое-что другое.
   Это случилось не так давно…
 
   Я пошёл на «Динамо» тогда случайно, мы повезли туда груз свиной кожи на дрезине. На «Динамо» шили. Шили много и быстро, на мой взгляд, вещи комичные, но спросом на многих станциях они пользовались большим.
   Там, на приёмке, я увидел Катерину. Она была существом из другого мира. Мне она казалась совершенно удивительной – никакой чахлости, свойственной многим девушкам подземелий, в ней не было. «Крепкая девчонка…» – подумал я тогда. Однако потом я узнал, что мы почти ровесники. Мы тогда перекинулись только парой слов, и через несколько дней, когда я снова приехал с грузом, – тоже.
   Но потом пара слов превратилась в десяток, затем в сотню.
   У неё была одна странность: она дружила с крысой. Крыса была примечательная, жила неизвестно где и приходила на зов. Это была ручная крыса с розовой ленточкой на шее. Крыс в метрополитене не очень-то жаловали, а особенно таких больших, видимо, мутировавших. Но надо было отдать должное этим существам: если с крысой сдружиться, то она становилась дополнительными глазами и ушами. И это были очень чуткие глаза и уши.
   Я бывал на «Динамо» всё чаще и чаще, и роман наш развивался медленно, как в анекдотах старого времени. Крыса внимательно и оценивающе смотрела на меня, кажется, именно оценивающе. Она долго принимала решение, а потом всё же сочла меня подходящим на роль друга её хозяйки.
   Иногда крыса даже оставляла нас наедине, как будто говоря мне перед уходом: «Смотри, не обидь её, я тебе доверяю. Пока доверяю».
 
   – А ты представь, что живёшь не в тюрьме, а в монастыре. Это очень важно, – продолжил Владимир Павлович.
   – В смысле – это лучше?
   – Да ты заладил: лучше, хуже. В нашем мире нет никаких «лучше» и «хуже». Просто человек, когда сидит в тюрьме, думает, что выйдет на свободу. То есть большая часть людей, тех, что сидит в тюрьме, думает, что настоящая жизнь начнётся там, на свободе. Они считают дни до выхода на свободу, прикидывают, как и что тогда произойдёт…
   – Ну, некоторые сидели пожизненно.
   – Некоторые да, и в этом всё дело. Все мы сидим пожизненно, и, осознав это, многие люди, тогда, давно, покончили с собой. Я их понимаю, отчасти. Но представь себе, человек ушёл в монастырь, и это навсегда. И ты понимаешь, что жизнь теплится и здесь, и посвящаешь себя обстоятельствам этой жизни. Это просто состояние, а не отсрочка до какого-то лучшего времени, когда тебя выпустят. Хочешь – выходи, путей на поверхность разведано довольно много, можно уйти наверх десятками путей. Но толку-то? Зачем? Что там делать? Что есть, что пить? Сведения о фауне вообще чрезвычайно противоречивые. Одни дельта-мутации чего стоят.
   Про дельта-мутации я, пожалуй, знал. Это был род мутаций, который давал устойчивую картину уже во втором поколении. Например, у ящериц мгновенно отрастали крылья, и они превращались во что-то драконоподобное.
   Изучать это, конечно, никто не изучал.
   Драконов и птеродактилей, ясное дело, видели, да рассматривать их как объект науки могли только высоколобые Гудвины из Изумрудного города. Да и то непонятно, были ли на свете эти Гудвины. Вот тоже, наряду с бауманцами, одна из городских легенд.
   Сродни птеродактилям, выродившимся из голубей. Но птеродактили – точно были, а про Гудвинов ходили только легенды.
   И дельта-мутации тоже были под рукой, те свиньи, что росли в подземных ангарах на «Аэропорте», чем не пример? Мы знали, что они мутировали, кто ж этого не знал? Свиньи были действительно необычные, стремительно плодящиеся, гигантские, просто ходячая колбаса. Я даже не знаю, что было выгоднее: наши посевы на гидропонике и чудо-зёрна или эти свиньи.
   Правда, про свиней этих тоже ходили легенды.
   Свинарей у нас боялись, потому что были они как бы не от мира сего.
   Кажется, свиньи им были ближе людей. У нас однажды кто-то из Ганзейского союза сделал заказ на живую свинью. Начальство посовещалось-посовещалось и решило продать. Я пришёл к свинарям и задержался. Поэтому меня позвали помочь, да так, будто делали мне одолжение, и потом мы вместе грузили свинью на тележку.
   Свинари вдруг начали плакать, прощаясь с животным.
   Потом мне вообще показалось, что они со свиньёй разговаривают. Ну да это не моё дело. Про свинарей говорили, что многих из них не хоронят, а они просят после смерти положить себя в биореактор, чтобы пойти на корм своим подопечным…
   И вот наступил первый день выхода на поверхность. Я понимал, что если всё и будет удачно, то мы не улетим сразу, а будем долго готовиться к вылету.
   С видимым неудовольствием Математик отпустил меня за вещами. Пуховая куртка мне не особо была нужна, но я устроил чуть не истерику, настаивая на том, что должен взять её с собой на поверхность.
   Совершенно непонятно, какая погода теперь наверху, сентябрь мог быть холодным, а мог быть и тёплым, как прежде.
   Климат – вещь непредсказуемая, а нас всё время пугали то ядерной зимой, то палящим пеклом ускоренного Катаклизмом глобального потепления.
   Я пошёл к Кате, которая обо всём догадывалась. Терять мне было нечего, кроме неё, разумеется, и я рассказал ей все детали.
   Она замолчала надолго, точь-в-точь как в тот день, когда мы бродили по ещё не проснувшейся станции «Динамо» и искали на колоннах следы древних существ.
   В слабом свете сигнальных ламп наши лица имели цвет стен – серовато-красного тагильского мрамора. Мы тыкали пальцами в пилоны, там, где могли обнаружить окаменевшие колонии кораллов, неизвестных мне беспозвоночных, что остались там как завитушки.
   – Вот смотри, это мурекс, пурпурная улитка, – говорил я, и наши пальцы, сплетаясь, скользили по мрамору. – Давным-давно её растирали и получали краску пурпур, которой красили плащи греческих архонтов и тоги императоров. О ней писал ещё Гомер…
   На этих словах я сбился и продолжил, вспомнив то, что было написано в какой-то книге:
   – А вообще-то её ещё ели…
   Любовь наша была как эта улитка, намертво замурована под землёй.
   Катя поняла меня сразу, и за короткий миг, когда я слышал её вздох, представила всю нашу жизнь после моего исчезновения.
   – Я понимаю. Так надо. Надо – так надо.
   – Я вернусь.
   Она промолчала, потому что надо было сказать: «Буду ждать». Или сказать: «Я верю, что ты вернёшься». Но так говорить было глупо, я и сам до конца не верил, что вернусь. Даже не так: я не верил, что могу вернуться. Сверху из круглого окошка смотрел на нас фарфоровый футболист с поднятой для удара ногой: мяч его давно улетел, и футболист недоумённо смотрел на мысок своей бутсы.
   Это был другой пилон, и от того, с которого на нас смотрела фарфоровая фигуристка, он находился далеко – во всех смыслах.
   И я вернулся в наш походный лагерь.

III
Есть ли жизнь за МКАДом

   По поводу одежды Джордж сказал, что достаточно взять по два спортивных костюма из белой фланели, а когда они запачкаются, мы их сами выстираем в реке. Мы спросили его, пробовал ли он стирать белую фланель в реке, и он нам ответил:
   – Собственно говоря, нет, но у меня есть приятели, которые пробовали и нашли, что это довольно просто.
Джером К. Джером. Трое в лодке, не считая собаки

   Мы долго готовились к этому выходу на поверхность. Математик целый день сличал какие-то чертежи с реальными дверями в боковых штреках станции «Динамо». Часть из этих дверей была наглухо заварена, а часть заперта навсегда утерянными ключами. Математик, подсвечивая себе специальным карандашом, сличал номера дверей и их обозначения на своём плане.
   Наконец, прихватив несколько его загадочных ящиков, респираторы и очки, мы отправились в путь.
   Несмотря на все ухищрения, мы долго петляли, а вылезли, в конце концов, в ста метрах от станции, прямо посреди Ленинградского проспекта. За это время мы, кажется, могли бы дойти и до «Белорусской».
   Только Мирзо отодвинул крышку канализационного коллектора, как мы опустили тёмные очки. Хотя солнце заходило, нашим глазам всё равно нужно было привыкать и привыкать к свету.
   Проспект оказался пуст. Ветер гнал по нему не то листья, не то траву: так я решил, потому что человеческий мусор должен был быть унесён отсюда ещё двадцать лет назад, и другим ветром.
   Математик проверил местность радиометром и дал нам знак, что да, можно…
   Мы вылезли и начали озираться.
   Действительно, это было как первый секс. Наверное, так чувствовали себя люди, ступившие на Луну. «Первый секс на Луне», как сказал бы мой знакомый, бригадир свинарей уйгур Роман, и обязательно бы неприлично заржал.
   Но что правда, то правда: в висках у меня стучала кровь, в ушах звонил колокол и сердце выпрыгивало из груди.
   Вокруг было пустынно – проспект оказался удивительно широким, а машин на нём не было. Даже эстакада не обвалилась… Нет, с неё рухнули какие-то блоки, но в остальном транспортная развязка на Третье кольцо выглядела так же, как на фотографиях.
   Математик собрал нас в спортивном магазине на углу и прочитал краткую вводную:
   – Объект находится на заводе, что расположен за этими домами. Пять лет назад мы пробовали прорваться сюда – даже завезли топливо. За пять лет оно, конечно, могло и испортиться, но, я думаю, сгодится. У нас есть, по крайней мере, надежда. А вы, Александр, крутите головой, как в воздушном бою, – это вам пригодится. Тут места беспокойные.
 
   Мы вышли на улицу, где среди ёршика травы угадывались трамвайные рельсы. И правда, прорваться сюда пытались: невдалеке стоял бронетранспортёр, который, как было видно, приехал сюда совсем недавно.
   Так же ясно был виден его экипаж. Из верхнего люка высовывался скелет без головы. Кто-то откусил ему голову с плечами – всё остальное ниже наличествовало, даже оборванный шланг от противогаза, который уходил куда-то в лохмотья.
   – О, да это же Хухус. Весёлый был парень, специалист по визуальной пропаганде. Только порывистый всегда был очень, – воскликнул Владимир Павлович.
   Второй труп лежал у колёс – совсем целый, а внутри бронемашины, я посмотрел, когда лазил за канистрами с топливом, внутри было ещё двое, но без видимых повреждений. По крайней мере, они были в защитных комплектах без видимых дырок.
   Забрав топливо, мы пошли мимо облупившегося дома: на землю рухнули все облицовочные плитки, стены стали серыми и ноздреватыми, будто здание слепили из какого-то тёмного песка. Мне ужасно хотелось залезть туда внутрь – просто так, чтобы посмотреть, как люди жили раньше.
   Наконец мы оказались перед заводской проходной. Когда-то стеклянный павильон лишился своих стен, и теперь турникеты на проходной были занесены мусором и пылью. Турникеты выглядели как огромные металлические шкафы – выше человеческого роста. В некоторых из них сработали реле, и они вцепились с двух сторон в пустоту металлическими клешнями точно так же, как это делали когда-то старые турникеты в метрополитене. Сейчас они казались мертвыми и нестрашными, но мало ли что тут кажется.
   И когда мы протискивались мимо этих монстров, и я оказался в пространстве, где нужно было нажимать коды и, видимо, получать-сдавать автомату в щель свой пропуск, всё же поёжился: вдруг внутри них окажется невесть откуда взявшееся электричество, щёлкнут рычаги и меня запрёт внутри этого аппарата – запрёт навсегда.
   Но ничего такого всё же не случилось.
   Мы пошли по широкой асфальтовой дороге между цехами. Поперёк неё стоял автопогрузчик, за рычагами которого сидел жизнерадостный скелет в пластиковой каске. Прямо готовая реклама по технике безопасности – что-что, а череп у него остался совершенно цел, и зубы были просто идеальные – ровные, аккуратные, я такими похвастаться не мог.
   Математик вытащил из рюкзака свою чудовищную амбарную книгу и, сверяясь с ней, указал путь к нужному цеху.
   В торце цеха были алюминиевые ворота-жалюзи. Как только мы попытались их открыть, они с треском рухнули к нам под ноги.
   Перед нами действительно стоял маленький самолёт, и мы несколько секунд восторженно смотрели на него, прежде чем Владимир Павлович задал общий вопрос:
   – Э, хозяева, а крылья-то где?
   Крыльев не было. Самолёт застыл в узком ангаре – без крыльев.
   Кажется, я был единственным, кто не испугался. Математика, судя по его виду, прошиб холодный пот. Он первый раз испугался при мне – беззвучно, но страшно. Я стоял рядом и видел, как у него на лбу выступили крупные капли. Но таджик сразу же побежал к стеллажам, исчез за ними, и оттуда донесся его крик на удивительном и непонятном языке. Жаль, что я его не знаю.
   Крылья нашлись – дело было за тем, чтобы их снова навесить на самолёт. Тут я тоже несколько засомневался, хватит ли у нас квалификации. Но квалификации хватило. За три дня мы собрали самолёт, как конструктор.
   Я опробовал двигатель. Это, пожалуй, был очередной страшный момент, но двигатель завёлся, как будто и не прошло стольких лет.
   Математик привинтил, наконец, на брюхо самолёта камеру слежения.
   Его замысел казался вполне себе понятным. Мы разведываем дорогу и стараемся установить контакт. Камера только укрепляла меня в важности моей миссии – за нами, по проложенной мною трассе, пойдут другие. Я в этот момент показался себе Колумбом, который увидел, что ему на каравеллу привезли подаренный королевой бортовой журнал – переплетённый в кожу, с бронзовыми застёжками. Да-да, я знал, что Колумб плыл не на каравелле, и про бортовой журнал мне тоже привиделось. Но ощущения у меня были именно такие.
 
   Этой ночью мне приснился сон про сборы на войну. Что за война, с кем – мне было совершенно непонятно. Отец говорил, что если я пойду туда, то вернусь через двадцать лет нищим и без спутников. Тогда, дрожа от страха, прямо в этом сне, я притворился безумным. Прямо на краю лётного поля, невесть откуда взявшийся, стоял культиватор, и я завёл его и принялся рыхлить ВПП. Странно, что никто не прибежал на звук. Распахав огромную полосу, я стал сеять какие-то зёрна. Я засеял уж половину взлётно-посадочной полосы, когда, наконец, всмотрелся в то, что у меня на ладони. А была там соль.
   Я протёр её между пальцами и беспомощно оглянулся.
   Отец всё ещё был рядом и сказал, что не надо кривляться. Он при этом напевал старую песню про цыган, у которых в сердце нет следа, а, поглядеть, так и сердца нет.
   Только потом отец похлопал меня по плечу и добавил, что цыганам верить нельзя – предскажут-то они правильно всё, а впрок не пойдёт, потому что предсказания и подсказки портят жизнь точно так же, как желание быть первым:
   – Не старайся во всём быть первым: зряшное это дело. Вот будешь первым в чужом месте, так вовсе не вернёшься. Путешествие такое дело – будешь первым, можешь стать последним. Будь на своём месте, а вылезешь в первачи, так и сгинешь.
 
   Мы с Катей встретились, как воры, замышляющие недоброе. В её выгородке было пусто и тихо. Крыса куда-то ушла, пропала. Исчезла.
   «Из деликатности», – подумал я.
   Мы прижались друг к другу и стояли, не двигаясь, прислушиваясь друг к другу, к нашему дыханию и движению пальцев по коже.
   Наши пальцы сцепились сами, и я обнял её крепко-крепко.
   – Ты замечала, – сказал я ей на ухо, – что когда ты стараешься усилить некоторые слова, то выходит только хуже? Вот если сказать: «Я тебя люблю» – выйдет как надо. А если сказать: «Я очень тебя люблю», то выйдет куда слабее?
   Она задышала у меня в руках часто-часто, будто пыталась вырваться и улететь.
   – Ты – моя, что бы ни приключилось потом, – сказал я и крепко прижал Катю к себе и почувствовал, как груди её напряглись и округлились под моими ладонями.
   – Всё, что у меня есть, – ответила она.
   – Не только.
   – Потрогай. Нет, не надо, они всегда под рукой, – сказала она и хихикнула. – Погладь лучше… Вот так, хорошо… Пожалуйста, Саша, люби меня. Там, где ты будешь. Пойми, что жизни у нас короткие, и только успеешь понять другого человека, как его уже нет рядом. Остаётся верить, что он там где-то вспоминает о тебе.
   Я закрыл глаза и почувствовал на себе ее легкое тело, и что преград между нами стало меньше. Глаза были действительно не нужны, потому что аварийные лампы погасли, а свет из караульных помещений сюда не добивал. Мы стояли, прижавшись друг к другу, не двигаясь, прислушиваясь друг к другу, к нашему дыханию и движению пальцев по коже.
   Она двинула рукой вниз – сначала нерешительно, а потом смелее.
   И мир преобразился: всё стало совершенно другим, предметы изменили свойства. Её тело было удивительно упругим, таким, что казалось неестественным. Другими стали запахи, холодное стало тёплым, а мягкое – твёрдым.
   Я снова почувствовал, как прижались её груди к моей груди и губы к моим губам. Она повисла на мне, и я ощущал на себе непривычную тяжесть ее тела.
   – Правда, теперь не поймешь, кто из нас кто? То есть одна сатана, а? – спросила она.
   – Да.
   – Скажи, ты давно это придумала?
   – Не знаю. Ну, давно.
   Я поцеловал её так, что мы стукнулись зубами.
   Я прижимал Катю к себе всё крепче и про себя думал, что тут уже не скажешь: «до завтра», еще раз «завтра мы…», потому что никакого завтра у нас нет, всё можно только здесь и сейчас, а «прощай» говорить не хочется.
   – Хочешь, я буду звать тебя Кэтрин – как в старых романах. В старых романах герой всегда прощался перед путешествием и обещал привезти что-нибудь. Аленький цветочек, например.
   – Аленький цветочек – это уже инцест. Ты всё-таки не мой папа. – Она улыбнулась в темноте, но я, хоть и ничего не видел, знал, что она улыбается. – К счастью.
   – Не болтай.
   А я подумал: «Я скажу „прощай“, и меня никто не услышит. Потому что я не верю, что у нас есть завтра».
   И мы снова начали движение, как Серебряный поезд, ночной поезд-призрак, который идёт без огней, которого никто не видит. Не тот, в котором электрический двигатель, а такой, где пыхтит паровоз и стремительно движутся такие длинные стальные штуки, что шуруют взад-вперёд, то и дело входя в цилиндры.
   Свежий пар менялся на мятый пар, двигались туда-сюда шатун и поршень, работал золотник, но за этими словами не стояло никаких значений. Вообще ничего не существовало, кроме нас. Ни метрополитена с его разномастным народом, ни загадочной выжженной земли наверху, ни остального мира, в котором не поймёшь, есть ли люди. Нет, пожалуй, нигде никого нет, кроме нас двоих рядом с пилоном станции «Динамо».
   Стояла абсолютная тишина, а мне казалось, что звуки нашего дыхания наполняют всю станцию, несутся по тоннелям и прогибаются под их воздействием гермоворота на расстоянии нескольких километров отсюда.
   Темнота пульсировала, и мне хотелось, чтобы это продолжалось вечно.
   Но в этот момент всё кончилось.
   Мы стояли, прислонившись к станционному пилону, чувствуя, как снова становимся мягкими и вялыми морлоками. Только чемпионка мира 1948 года по фигурному катанию Мария Исакова, подняв ножку и раскинув руки, смотрела на нас с фарфорового медальона.