Страница:
Далее, в непрерывности чувственных качеств мы выделяем тела. В действительности каждое из этих тел постоянно меняется. Сначала оно превращается в группу качеств, а каждое качество, как мы отмечали, состоит из последовательных элементарных движений. Но даже если принять качество за устойчивое состояние, то тело все же окажется неустойчивым, поскольку оно беспрестанно меняет свои качества. По существу, телом, которое для нас имеет более всего оснований, чтобы вычленить его в непрерывном движении материи, ибо оно составляет относительно замкнутую систему, - таким телом является живое тело: для него-то мы и выделяем из целого другие тела. Жизнь же есть эволюция. Мы уплотняем известный период этой эволюции, превращая его в устойчивый снимок, который мы называем формой, и когда изменение делается настолько значительным, чтобы преодолеть блаженную инерцию нашего восприятия, мы говорим, что тело изменило форму. Но в действительности тело меняет форму каждое мгновение. Или, вернее, не существует формы, так как форма - это неподвижность, а реальность - движение. Реальное - это постоянная изменчивость формы: форма есть только мгновенный снимок с перехода. И здесь также, следовательно, наше восприятие приспособляется к тому, чтобы уплотнить в прерывные образы текучую непрерывность реального. Когда последовательные образы не слишком отличаются друг от друга, мы их рассматриваем как увеличение или уменьшение одного среднего образа или как изменение формы этого образа в различных отношениях. Об этом среднем образе мы и- думаем, когда говорим о сущности вещи или о самой вещи.
Наконец, вещи, образовавшись, своими последующими изменениями положения проявляют на поверхности те глубокие перемены, которые совершаются в недрах Целого. Мы говорим тогда, что они воздействуют друг на друга. Это действие, конечно, является нам в форме движения. Но от подвижности движения мы, насколько это возможно, отвращаем наш взгляд; нас, как мы сказали выше, скорее интересует неподвижный рисунок движения, чем само движение. Если речь идет о простом движении, - мы спрашиваем себя, куда оно направляется. Именно благодаря его направленности, то есть положению его временной цели, мы и представляем его в каждый момент. Если речь идет о сложном движении, мы хотим знать прежде всего, что здесь происходит, что выполняет движение, то есть мы хотим знать полученный результат или руководящее им намерение. Исследуйте ближе, что у вас в уме, когда вы говорите о действии, находящемся на пути к выполнению. Да, идея изменения здесь присутствует, я с этим согласен, но она остается в тени. Полным светом же освещается неподвижный рисунок действия, предполагаемого уже выполненным. Этим и только этим отличается и определяется сложное действие. Нам было бы очень затруднительно представить себе движения, связанные с актами еды, питья, драки и т. д. Нам достаточно знать, что все эти действия-движения. Раз это правило соблюдено, мы стараемся просто представить себе совокупный план каждого из этих сложных движений, то есть объединяющий их неподвижный рисунок. Здесь снова познание скорее относится к состоянию, чем к изменению. Этот третий случай аналогичен, таким образом, двум другим. Касается ли дело качественного движения, либо движения эволюционного, либо движения протяженного, интеллект приспособляется, чтобы получать с неустойчивого явления устойчивые снимки. И он приходит таким путем, как мы только что показали, к трем видам представлений:
1) качеств, 2) форм, или сущностей, 3) действий.
Этим трем способам видеть соответствуют три категории слов: прилагательные, существительные, глаголы, являющиеся первоначальными элементами языка. Прилагательные и существительные символизируют, таким образом, состояния. Но и глагол, если иметь в виду освещенную часть вызываемого им представления, не выражает собой ничего иного.
Если теперь попытаться охарактеризовать с большой точностью наше естественное положение относительно становления, то окажется следующее. Становление бесконечно разнообразно. То, что составляет переход от желтого к зеленому, не похоже на переход от зеленого к синему:
это - различные качественные движения. То, что составляет переход от цветка к плоду, не похоже на переход от личинки к куколке и от куколки к зрелому насекомому: это - различные эволюционные движения. Действия еды и питья не походят на действия драки: это - различные протяжения движения. И сами по себе эти три рода движения - качественное, эволюционное, протяженное глубоко различны между собой. Искусственность нашего восприятия, как и нашего интеллекта, как и языка, состоит в том, чтобы извлечь из этих весьма различных становлении единое представление становления вообще, становления неопределенного, простую абстракцию, которая сама по себе не говорит ничего и о которой мы даже редко думаем. К этой всегда одинаковой, к тому же смутной или бессознательной идее мы прибавляем в каждом частном случае один или несколько ясных образов, которые представляют состояния и которые служат тому, чтобы отличать друг от друга все становления. Этой-то комбинацией специфического и определенного состояния с неопределенным изменением вообще мы и заменяем специфичность изменения. Бесконечная множественность как бы различно окрашенных становлении проходит перед нашими глазами; мы уже устраиваемся так, чтобы видеть простые различия в цвете, то есть в состоянии, под которым протекает во мраке всегда и повсюду одинаковое, неизменно бесцветное становление.
Предположим, что желают воспроизвести на экране живую сцену, например, прохождение полка. Первый способ для этого мог бы быть таков: вырезать фигуры, представляющие идущих солдат, придав каждой из них движение ходьбы, меняющееся от фигуры к фигуре, но общее человеческому виду, и спроецировать все это на экран. Нужно было бы потратить на эту забаву огромный труд и при этом получить довольно скромный результат:
можно ли воспроизвести гибкость и разнообразие жизни! Но существует другой способ, гораздо более легкий и в то же время более действенный. Он заключается в том, что с проходящего полка делается ряд мгновенных снимков и снимки эти проецируются на экран таким образом, что они очень быстро сменяют друг друга. Так происходит в кинематографе. Из фотографических снимков, каждый из которых представляет полк в неподвижном положении, строится подвижность проходящего полка. Правда, если бы мы имели дело только со снимками, то сколько бы на них ни смотрели, мы не увидели бы в них жизни: из неподвижностей, даже бесконечно приставляемых друг к другу, мы никогда не создадим движения. Чтобы образы оживились, необходимо, чтобы где-нибудь было движение. И движение здесь действительно существует: оно находится в аппарате. Именно потому, что развертывается кинематографическая лента, заставляющая различные снимки сцены служить продолжением друг друга, каждый актер этой сцены обретает подвижность: он нанизывает все свои последовательные положения на невидимое движение кинематографической ленты. Процесс в сущности заключается в том, чтобы извлечь из всех движений, принадлежащих всем фигурам, одно безличное движение, абстрактное и простое, - так сказать, движение вообще, поместить его в аппарат и восстановить индивидуальность каждого частного движения путем комбинации этого анонимного движения с личными положениями. Таково искусство кинематографа. И таково также искусство нашего познания. Вместо того, чтобы слиться с внутренним становлением вещей, мы помещаемся вне них и воспроизводимих становление искусственно. Мы схватываем почти мгновенные отпечатки с проходящей реальности, и так как эти отпечатки являются характерными для этой реальности, то нам достаточно нанизывать их вдоль абстрактного единообразного, невидимого становления, находящегося в глубине аппарата познания, чтобы подражать тому, что есть характерного в самом этом становлении. Восприятие, мышление, язык действуют таким образом. Идет ли речь о том, чтобы мыслить становление или выражать его или даже воспринимать, мы приводим в действие нечто вроде внутреннего кинематографа. Резюмируя предшествующее, можно, таким образом, сказать, что механизм нашего обычного познания имеет природу кинематографическую.
В сугубо практическом характере этой операции не может быть никакого сомнения. Каждый из наших поступков имеет целью известное проникновение нашей воли в реальность. Между нашим телом и другими телами существует известное взаимное размещение, подобное размещению стекляшек, составляющих ту или иную фигуру калейдоскопа. Наша деятельность дает одно размещение за другим, конечно лее, каждый раз заново сотрясая калейдоскоп, но не интересуясь самим сотрясением и замечая только новую фигуру. Таким образом, знание, которое она получает об операции природы, должно точно соответствовать тому интересу, который имеется у нее к собственной операции. В этом смысле можно было бы сказать, если бы это не было злоупотреблением известного рода сравнениями, что кинематографический характер нашего познания вещей зависит от калейдоскопического характера нашего приспособления к ним.
Кинематографический метод является поэтому сугубо практическим, поскольку он состоит в том, чтобы регулировать общий ход знания, опираясь на общий ход действия и ожидая, что моменты действия будут применяться в свою очередь к моментам познания. Чтобы действие было всегда освещено, необходимо постоянное присутствие в нем интеллекта; но интеллект, чтобы сопровождать таким образом ход деятельности и обеспечивать его направление, должен начать с принятия ее ритма. Действие прерывно, как всякое биение жизни; прерывным поэтому будет и познание. Механизм познавательной способности был построен по этому плану. Будучи по существу практическим, может ли он, оставаясь таким, каков он есть, служить для умозрения? Попробуем вместе с ним следовать за реальностью со всеми ее поворотами и посмотрим, что произойдет.
С непрерывности известного становления я сделал ряд снимков, которые и соединил между собой "становлением" вообще. Но, понятно, я не могу на этом остановиться. То, что не может быть определено, не может быть представлено: о "становлении вообще" я имею только словесное знание. Как буква х обозначает некоторое неизвестное, какое бы оно ни было, так мое "становление вообще" всегда одно и то же и символизирует известный переход, с которого я сделал мгновенные снимки: о самом переходе оно не дает мне никаких сведений. Я должен поэтому целиком сосредоточиться на переходе и посмотреть, что происходит между двумя мгновенными снимками. Но так как я применяю один и тот же метод, я прихожу к одному и тому же результату: между двумя снимками можно лишь вставить третий. Я буду вновь и вновь возобновлять действие, прилагая друг к другу снимки и не получая ничего нового. Применение кинематографического способа приведет здесь, таким образом, к вечному начинанию, при котором ум, никогда не находя удовлетворения и не видя, где бы ему задержаться, убеждает самого себя, что он подражает своей неустойчивостью самому движению реальности. Но если, увлекая самого себя с головокружительной быстротой, он в конце концов получает иллюзию подвижности, - операция не продвинула его ни на шаг вперед, ибо она оставляет его всегда одинаково далеко от конца. Чтобы продвинуться вперед вместе с движущейся реальностью, нужно было бы переместиться в нее. Поместитесь в изменчивость - вы разом схватите и самое изменчивость, и последовательные состояния, в которые она могла бы. остановившись - превращаться в каждый момент. Но из этих последовательных состояний, замечаемых извне уже не как возможные, но как реальные неподвижности, вы никогда не построите движения. Называйте их в зависимости от случая: качества, формы, положения или намерения; увеличивайте их число сколько угодно, и приближайте, таким образом, бесконечно одно к другому два последовательных состояния: вы всегда будете испытывать перед промежуточным движением такое же разочарование, какое испытывает ребенок, стремящийся удержать дым между ладонями, сближая их одну с другой. Движение проскользнет в промежутке, так как всякая попытка, направленная к тому, чтобы восстановить изменчивость из состояний, включает нелепое положение, что движение создано из неподвижных частей.
Философия заметила это, лишь только она открыла глаза. Аргументы Зенона Элейского, хотя они и были сформулированы совершенно с другой целью, не говорят чего-либо иного.
Возьмем, например, летящую стрелу. В каждое мгновение, говорит Зенон, она неподвижна, ибо только тогда у нее может быть время на то, чтобы двигаться, то есть занимать, по крайней мере, два последовательных положения, когда она сможет располагать, по крайней мере, двумя моментами. В данный момент она, стало быть, находится в покое в данной точке. Неподвижная в каждой точке своего пути, она неподвижна во все время, пока движется.
Да, если мы предположим, что стрела может когда-нибудь быть в какой-то точке своего пути. Да, если бы стрела, то есть движущееся тело, могла когда-нибудь совпасть с устойчивым положением, то есть с неподвижностью. Но стрела никогда не бывает ни в одной точке своего пути. Самое большее, что можно было бы сказать, так это то, что она могла бы быть в ней, в том смысле, что она проходит через нее и что ей могло быть дозволено там остановиться. Правда, если бы она там остановилась, то она там бы и осталась, и в этой точке уже не было бы движения. Истина заключается в том, что если стрела выходит из точки А и попадает в точку В, то ее движение АВ так же просто, так же неразложимо - поскольку это есть движение, - как напряжение пускающего ее лука. Как шрапнель, разрываясь прежде своего соприкосновения с землей, угрожает зоне взрыва неделимой опасностью, так стрела, летящая из А в В, развивает сразу, хотя и на известный период времени, свою неделимую подвижность. Предположите, что вы тянете резину из А в В:
смогли бы вы разделить ее напряжение? Движение стрелы и есть это напряжение - такое же простое, такое же неделимое, как оно. Это - один и тот же и единственный прыжок. Вы выделяете точку С в пройденном промежутке а говорите, что в известный момент стрела была в С. Если бы она там была, то, значит, она там остановилась бы, и вы уже не имели бы одного пробега от А до В, но два пробега: один от А до С, другой от С до В, с промежутком покоя. Единое движение, согласно гипотезе, есть цельное движение между двумя остановками: если есть промежуточные остановки, то это значит, что уже нет единого движения. По существу иллюзия возникает потому, что совершившееся движение отложило вдоль своего пути неподвижную траекторию, на которой можно насчитать сколько угодно неподвижных точек. Отсюда делают заключение, что движение, совершаясь, каждое мгновенье отлагало под собой положение, с которым и совпадало. Не замечают, что траектория создается разом, хотя ей нужно для этого известное время, и что если можно делить произвольно уже созданную траекторию, то нельзя делить процесс ее созидания, представляющий собой развивающееся действие, а не вещь. Предположить, что подвижное тело находится в какой-нибудь точке пробега, это значит одним ударом резца, направленного в данную точку, разрезать пробег надвое и единую - как считали сначала - траекторию заменить двумя. Это значит различать два последовательных акта там, где, согласно гипотезе, существует только один. Словом, это значит перенести на сам полет стрелы все то, что может быть сказано о пройденном ею промежутке, то есть a priori допустить ту несообразность, что движение совпадает с неподвижным.
Мы не останавливаемся здесь на трех других аргументах Зенона. Мы исследовали их в другом месте. Ограничимся только напоминанием, что они тоже состоят в наложении движения вдоль пройденной линии и в предположении, что то, что справедливо по отношению к линии, будет справедливо и по отношению к движению. Например, линия может быть разделена на сколько угодно частей какой угодно величины, но всегда это будет одна и та же линия. Отсюда делается заключение, что можно предполагать движение как угодно составленным и что всегда это будет одно и то же движение. Так получается ряд нелепостей, выражающих одну и ту же основную нелепость. Но возможность накладывать движение на пройденную линию существует только для наблюдателя, который, находясь вне движения и видя каждое мгновение возможность остановки, имеет притязание восстановить реальное движение из этих возможных неподвижностей. Она тотчас же исчезает, лишь схватывают мыслью непрерывность реального движения, о которой каждый из нас имеет сознание, когда поднимает руку или продвигается на шаг вперед. Мы тогда хорошо чувствуем, что пройденная между двумя остановками линия описывается одной неделимой чертой и что тщетно было бы пытаться разделить движение, которое чертит эту линию, на части, соответствующие произвольно выбранным делениям на уже начертанной линии. Линия, пройденная движущимся телом, может быть разложена каким угодно способом, потому что она не имеет внутренней организации. Но всякое движение имеет внутреннюю сочлененность. Это или один неделимый скачок (который может, впрочем, занимать очень долгое время), или ряд неделимых скачков. Либо принимайте во внимание сочлененность этого движения, либо не занимайтесь спекулятивными рассуждениями о его природе.
Когда Ахилл преследует черепаху, то каждый из его шагов должен считаться неделимым точно так же, как и каждый шаг черепахи. После некоторого числа шагов Ахилл перегонит черепаху. Нет ничего более простого. Если вы желаете делить далее оба движения, то берите с той и с другой стороны, в пути Ахилла и в пути черепахи, множители шага каждого из них; но помните о естественной сочлененности обоих путей. Пока вы не забываете о ней, не появится никакого затруднения, так как вы будете следовать указаниям опыта. Но уловка Зенона состоит в том, что он составляет движение Ахилла по произвольно избранному закону. Ахилл первым прыжком достигает той точки, где была черепаха, вторым - той точки, куда она перешла в то время, пока он делал первый, и т. д. В этом случае перед Ахиллом действительно всегда будет необходимость сделать еще один прыжок. Но само собой разумеется, что Ахилл, чтобы догнать черепаху, принимается за дело иначе. Движение, рассматриваемое Зеноном, только тогда могло бы быть эквивалентным движению Ахилла, если бы можно было вообще смотреть на движение, как смотрят на пройденное расстояние, поддающееся произвольному разложению и составлению. Как только подписываются под этой первой нелепостью, сейчас же появляются все другие.
Действительно, нет ничего легче, как распространить аргументацию Зенона на качественное становление и на становление эволюционное. И здесь встретятся те же самые противоречия. Что ребенок становится юношей, потом зрелым человеком, наконец стариком, - это вполне понятно, если считать, что жизненная эволюция в данном случае является самой реальностью. Детство, юность, зрелость, старость - это просто точки зрения разума, приписываемые нам извне возможные остановки на пути непрерывного развития. Примем, напротив, детство, юность, зрелость и старение за составные части эволюции: они предстанут реальными остановками, и мы уже не поймем, как возможна эволюция, ибо рядоположенные неподвижности никогда не будут эквивалентом движения. Как возможно восстановить то, что создается с помощью того, что уже создано? Как возможно, например, перейти от детства, полагаемого в качестве вещи, к юности, если, согласно гипотезе, дается только детство? Присмотримся ближе: мы увидим, что наш обычный способ выражения, приноровленный к обычному способу мышления, заводит нас в настоящие логические тупики, которым мы вверя-" емся без всякого беспокойства, так как смутно чувствуем, что всегда сможем из них выйти: достаточно нам было бы, в самом деле, только отказаться от кинематографических привычек нашего интеллекта. Когда мы говорим:
"ребенок становится взрослым человеком", - то мы не слишком углубляемся в подлинный смысл этого выражения. Иначе оказалось бы, что когда мы полагаем подлежащее "ребенок", сказуемое "взрослый человек" ему еще не подходит, а когда мы произносим сказуемое "взрослый человек", то оно уже не может более прилагаться к подлежащему "ребенок" . Реальность, являющаяся переходом от детства к зрелому возрасту, проскользнула между пальцами. У нас имеются только воображаемые остановки:
ребенок, взрослый человек, и мы почти готовы сказать, что одна из этих остановок есть другая, подобно тому, как стрела Зенона, по мнению этого философа, находится во всех точках пути. Истина заключается в том, что если бы язык приспосабливался к реальному, то мы говорили бы не "ребенок становится взрослым человеком", а "существует становление от ребенка к взрослому человеку". В первом предложении "становится" - глагол с неопределенным смыслом, предназначенный для того, чтобы скрыть нелепость, в которую впадают, приписывая состояние "взрослого человека" подлежащему "ребенок". Этот глагол делает приблизительно то же самое, что и движение кинематографической ленты, всегда одинаковое, скрытое в аппарате, роль которого заключается в том, чтобы накладывать один на другой последовательные образы с целью подражать движению реального предмета. Во втором предложении "становление" - подлежащее. Оно выдвигается на первый план. Оно - сама реальность;
детство и зрелый возраст в таком случае являются только возможными остановками, точками зрения разума: на этот раз мы имеем дело уже с самим объективным движением, а не с кинематографическим подражанием. Но только первый способ выражения соответствует привычкам нашего языка. Чтобы принять второй, нужно освободиться от кинематографического механизма мышления.
Освобождение от него должно быть полным, чтобы разом рассеять теоретические нелепости, поднимаемые вопросом о движении. Все становится неясным и противоречивым, когда хотят из состояний сфабриковать переход. Неясность рассеивается, противоречие исчезает, лишь только мы размещаемся вдоль самого перехода;
производя тогда мысленно поперечные разрезы, мы сможем различить в нем состояния. Ибо переход представляет собой нечто большее, чем ряд состояний, то есть возможных разрезов; движение представляет собой нечто боль шее, чем ряд положений, то есть возможных остановок. Но только первый способ видения приспособлен к приемам человеческого разума; второй, наоборот, требует
подъема по тому склону, который представляют собой интеллектуальные привычки. Можно ли удивляться, что философия отступила сначала перед подобным усилием? Греки питали доверие к природе, к разуму, предоставленному своей естественной склонности, в особенности к языку, поскольку он естественным образом выносит вовне человеческую мысль. Вместо того, чтобы видеть причину заблуждения в том положении, которое принимают относительно хода вещей мышление и язык, они предпочитали обвинять сам ход вещей.
Так не постеснялись поступить философы Элейской школы. Поскольку становление нарушает привычный ход мышления и не вписывается в рамки языка, они объявили его нереальным. В пространственном движении и в изменении вообще они увидели только чистую иллюзию. Можно было бы смягчить это заключение, не изменяя предпосылок, и сказать, что реальность изменяется, но что она не должна была бы. изменяться. Опыт ставит нас перед лицом становления - вот чувственная реальность. Но реальность умопостигаемая, та, которая должна была бы быть, эта реальность еще более реальна, и она, говорят, не меняется. За становлением качественным, за становлением эволюционным, за становлением протяженным разум должен искать то, что противится изменению: определяемое качество, форму или сущность, цель. Таков был основной принципы философии, развившейся в классической древности, философии Форм, или, употребляя выражение, более близкое греческому языку, философии Идей.
Слово эйдос, которое мы переводим здесь словом Идея, наделе имеет тройной смысл. Оно обозначает: 1) качество, 2) форму, или сущность, 3) цель, или замысел (dessein) выполняющегося действия, то есть в сущности начертанue (dessin) действия, предполагаемого уже выполненным. Эти три точки зрения являются точками зрения прилагательного, существительного и глагола и соответствуют трем существенным категориям языка. После объяснений, данных нами немного выше, мы могли бы и, может быть, должны были бы переводить эйдос словом "снимок", или, лучше, момент. Ибо эйдос есть устойчивый снимок, схваченный с неустойчивости вещей:
это есть качество, или момент становления, форма, или момент эволюции, сущность, или средняя форма, выше и ниже которой располагаются другие формы как ее разновидности; наконец, замысел, вдохновитель выполняющегося действия, или, как мы сказали, предвосхищенное начертание уже выполненного действия. Свести вещи к идеям значит, поэтому, разложить становление на его главные моменты, каждый из которых, как предполагается, свободен от закона времени и как бы установлен в вечности. Другими словами, приложение кинематографического механизма интеллекта к анализу реального приводит к философии Идей.
Наконец, вещи, образовавшись, своими последующими изменениями положения проявляют на поверхности те глубокие перемены, которые совершаются в недрах Целого. Мы говорим тогда, что они воздействуют друг на друга. Это действие, конечно, является нам в форме движения. Но от подвижности движения мы, насколько это возможно, отвращаем наш взгляд; нас, как мы сказали выше, скорее интересует неподвижный рисунок движения, чем само движение. Если речь идет о простом движении, - мы спрашиваем себя, куда оно направляется. Именно благодаря его направленности, то есть положению его временной цели, мы и представляем его в каждый момент. Если речь идет о сложном движении, мы хотим знать прежде всего, что здесь происходит, что выполняет движение, то есть мы хотим знать полученный результат или руководящее им намерение. Исследуйте ближе, что у вас в уме, когда вы говорите о действии, находящемся на пути к выполнению. Да, идея изменения здесь присутствует, я с этим согласен, но она остается в тени. Полным светом же освещается неподвижный рисунок действия, предполагаемого уже выполненным. Этим и только этим отличается и определяется сложное действие. Нам было бы очень затруднительно представить себе движения, связанные с актами еды, питья, драки и т. д. Нам достаточно знать, что все эти действия-движения. Раз это правило соблюдено, мы стараемся просто представить себе совокупный план каждого из этих сложных движений, то есть объединяющий их неподвижный рисунок. Здесь снова познание скорее относится к состоянию, чем к изменению. Этот третий случай аналогичен, таким образом, двум другим. Касается ли дело качественного движения, либо движения эволюционного, либо движения протяженного, интеллект приспособляется, чтобы получать с неустойчивого явления устойчивые снимки. И он приходит таким путем, как мы только что показали, к трем видам представлений:
1) качеств, 2) форм, или сущностей, 3) действий.
Этим трем способам видеть соответствуют три категории слов: прилагательные, существительные, глаголы, являющиеся первоначальными элементами языка. Прилагательные и существительные символизируют, таким образом, состояния. Но и глагол, если иметь в виду освещенную часть вызываемого им представления, не выражает собой ничего иного.
Если теперь попытаться охарактеризовать с большой точностью наше естественное положение относительно становления, то окажется следующее. Становление бесконечно разнообразно. То, что составляет переход от желтого к зеленому, не похоже на переход от зеленого к синему:
это - различные качественные движения. То, что составляет переход от цветка к плоду, не похоже на переход от личинки к куколке и от куколки к зрелому насекомому: это - различные эволюционные движения. Действия еды и питья не походят на действия драки: это - различные протяжения движения. И сами по себе эти три рода движения - качественное, эволюционное, протяженное глубоко различны между собой. Искусственность нашего восприятия, как и нашего интеллекта, как и языка, состоит в том, чтобы извлечь из этих весьма различных становлении единое представление становления вообще, становления неопределенного, простую абстракцию, которая сама по себе не говорит ничего и о которой мы даже редко думаем. К этой всегда одинаковой, к тому же смутной или бессознательной идее мы прибавляем в каждом частном случае один или несколько ясных образов, которые представляют состояния и которые служат тому, чтобы отличать друг от друга все становления. Этой-то комбинацией специфического и определенного состояния с неопределенным изменением вообще мы и заменяем специфичность изменения. Бесконечная множественность как бы различно окрашенных становлении проходит перед нашими глазами; мы уже устраиваемся так, чтобы видеть простые различия в цвете, то есть в состоянии, под которым протекает во мраке всегда и повсюду одинаковое, неизменно бесцветное становление.
Предположим, что желают воспроизвести на экране живую сцену, например, прохождение полка. Первый способ для этого мог бы быть таков: вырезать фигуры, представляющие идущих солдат, придав каждой из них движение ходьбы, меняющееся от фигуры к фигуре, но общее человеческому виду, и спроецировать все это на экран. Нужно было бы потратить на эту забаву огромный труд и при этом получить довольно скромный результат:
можно ли воспроизвести гибкость и разнообразие жизни! Но существует другой способ, гораздо более легкий и в то же время более действенный. Он заключается в том, что с проходящего полка делается ряд мгновенных снимков и снимки эти проецируются на экран таким образом, что они очень быстро сменяют друг друга. Так происходит в кинематографе. Из фотографических снимков, каждый из которых представляет полк в неподвижном положении, строится подвижность проходящего полка. Правда, если бы мы имели дело только со снимками, то сколько бы на них ни смотрели, мы не увидели бы в них жизни: из неподвижностей, даже бесконечно приставляемых друг к другу, мы никогда не создадим движения. Чтобы образы оживились, необходимо, чтобы где-нибудь было движение. И движение здесь действительно существует: оно находится в аппарате. Именно потому, что развертывается кинематографическая лента, заставляющая различные снимки сцены служить продолжением друг друга, каждый актер этой сцены обретает подвижность: он нанизывает все свои последовательные положения на невидимое движение кинематографической ленты. Процесс в сущности заключается в том, чтобы извлечь из всех движений, принадлежащих всем фигурам, одно безличное движение, абстрактное и простое, - так сказать, движение вообще, поместить его в аппарат и восстановить индивидуальность каждого частного движения путем комбинации этого анонимного движения с личными положениями. Таково искусство кинематографа. И таково также искусство нашего познания. Вместо того, чтобы слиться с внутренним становлением вещей, мы помещаемся вне них и воспроизводимих становление искусственно. Мы схватываем почти мгновенные отпечатки с проходящей реальности, и так как эти отпечатки являются характерными для этой реальности, то нам достаточно нанизывать их вдоль абстрактного единообразного, невидимого становления, находящегося в глубине аппарата познания, чтобы подражать тому, что есть характерного в самом этом становлении. Восприятие, мышление, язык действуют таким образом. Идет ли речь о том, чтобы мыслить становление или выражать его или даже воспринимать, мы приводим в действие нечто вроде внутреннего кинематографа. Резюмируя предшествующее, можно, таким образом, сказать, что механизм нашего обычного познания имеет природу кинематографическую.
В сугубо практическом характере этой операции не может быть никакого сомнения. Каждый из наших поступков имеет целью известное проникновение нашей воли в реальность. Между нашим телом и другими телами существует известное взаимное размещение, подобное размещению стекляшек, составляющих ту или иную фигуру калейдоскопа. Наша деятельность дает одно размещение за другим, конечно лее, каждый раз заново сотрясая калейдоскоп, но не интересуясь самим сотрясением и замечая только новую фигуру. Таким образом, знание, которое она получает об операции природы, должно точно соответствовать тому интересу, который имеется у нее к собственной операции. В этом смысле можно было бы сказать, если бы это не было злоупотреблением известного рода сравнениями, что кинематографический характер нашего познания вещей зависит от калейдоскопического характера нашего приспособления к ним.
Кинематографический метод является поэтому сугубо практическим, поскольку он состоит в том, чтобы регулировать общий ход знания, опираясь на общий ход действия и ожидая, что моменты действия будут применяться в свою очередь к моментам познания. Чтобы действие было всегда освещено, необходимо постоянное присутствие в нем интеллекта; но интеллект, чтобы сопровождать таким образом ход деятельности и обеспечивать его направление, должен начать с принятия ее ритма. Действие прерывно, как всякое биение жизни; прерывным поэтому будет и познание. Механизм познавательной способности был построен по этому плану. Будучи по существу практическим, может ли он, оставаясь таким, каков он есть, служить для умозрения? Попробуем вместе с ним следовать за реальностью со всеми ее поворотами и посмотрим, что произойдет.
С непрерывности известного становления я сделал ряд снимков, которые и соединил между собой "становлением" вообще. Но, понятно, я не могу на этом остановиться. То, что не может быть определено, не может быть представлено: о "становлении вообще" я имею только словесное знание. Как буква х обозначает некоторое неизвестное, какое бы оно ни было, так мое "становление вообще" всегда одно и то же и символизирует известный переход, с которого я сделал мгновенные снимки: о самом переходе оно не дает мне никаких сведений. Я должен поэтому целиком сосредоточиться на переходе и посмотреть, что происходит между двумя мгновенными снимками. Но так как я применяю один и тот же метод, я прихожу к одному и тому же результату: между двумя снимками можно лишь вставить третий. Я буду вновь и вновь возобновлять действие, прилагая друг к другу снимки и не получая ничего нового. Применение кинематографического способа приведет здесь, таким образом, к вечному начинанию, при котором ум, никогда не находя удовлетворения и не видя, где бы ему задержаться, убеждает самого себя, что он подражает своей неустойчивостью самому движению реальности. Но если, увлекая самого себя с головокружительной быстротой, он в конце концов получает иллюзию подвижности, - операция не продвинула его ни на шаг вперед, ибо она оставляет его всегда одинаково далеко от конца. Чтобы продвинуться вперед вместе с движущейся реальностью, нужно было бы переместиться в нее. Поместитесь в изменчивость - вы разом схватите и самое изменчивость, и последовательные состояния, в которые она могла бы. остановившись - превращаться в каждый момент. Но из этих последовательных состояний, замечаемых извне уже не как возможные, но как реальные неподвижности, вы никогда не построите движения. Называйте их в зависимости от случая: качества, формы, положения или намерения; увеличивайте их число сколько угодно, и приближайте, таким образом, бесконечно одно к другому два последовательных состояния: вы всегда будете испытывать перед промежуточным движением такое же разочарование, какое испытывает ребенок, стремящийся удержать дым между ладонями, сближая их одну с другой. Движение проскользнет в промежутке, так как всякая попытка, направленная к тому, чтобы восстановить изменчивость из состояний, включает нелепое положение, что движение создано из неподвижных частей.
Философия заметила это, лишь только она открыла глаза. Аргументы Зенона Элейского, хотя они и были сформулированы совершенно с другой целью, не говорят чего-либо иного.
Возьмем, например, летящую стрелу. В каждое мгновение, говорит Зенон, она неподвижна, ибо только тогда у нее может быть время на то, чтобы двигаться, то есть занимать, по крайней мере, два последовательных положения, когда она сможет располагать, по крайней мере, двумя моментами. В данный момент она, стало быть, находится в покое в данной точке. Неподвижная в каждой точке своего пути, она неподвижна во все время, пока движется.
Да, если мы предположим, что стрела может когда-нибудь быть в какой-то точке своего пути. Да, если бы стрела, то есть движущееся тело, могла когда-нибудь совпасть с устойчивым положением, то есть с неподвижностью. Но стрела никогда не бывает ни в одной точке своего пути. Самое большее, что можно было бы сказать, так это то, что она могла бы быть в ней, в том смысле, что она проходит через нее и что ей могло быть дозволено там остановиться. Правда, если бы она там остановилась, то она там бы и осталась, и в этой точке уже не было бы движения. Истина заключается в том, что если стрела выходит из точки А и попадает в точку В, то ее движение АВ так же просто, так же неразложимо - поскольку это есть движение, - как напряжение пускающего ее лука. Как шрапнель, разрываясь прежде своего соприкосновения с землей, угрожает зоне взрыва неделимой опасностью, так стрела, летящая из А в В, развивает сразу, хотя и на известный период времени, свою неделимую подвижность. Предположите, что вы тянете резину из А в В:
смогли бы вы разделить ее напряжение? Движение стрелы и есть это напряжение - такое же простое, такое же неделимое, как оно. Это - один и тот же и единственный прыжок. Вы выделяете точку С в пройденном промежутке а говорите, что в известный момент стрела была в С. Если бы она там была, то, значит, она там остановилась бы, и вы уже не имели бы одного пробега от А до В, но два пробега: один от А до С, другой от С до В, с промежутком покоя. Единое движение, согласно гипотезе, есть цельное движение между двумя остановками: если есть промежуточные остановки, то это значит, что уже нет единого движения. По существу иллюзия возникает потому, что совершившееся движение отложило вдоль своего пути неподвижную траекторию, на которой можно насчитать сколько угодно неподвижных точек. Отсюда делают заключение, что движение, совершаясь, каждое мгновенье отлагало под собой положение, с которым и совпадало. Не замечают, что траектория создается разом, хотя ей нужно для этого известное время, и что если можно делить произвольно уже созданную траекторию, то нельзя делить процесс ее созидания, представляющий собой развивающееся действие, а не вещь. Предположить, что подвижное тело находится в какой-нибудь точке пробега, это значит одним ударом резца, направленного в данную точку, разрезать пробег надвое и единую - как считали сначала - траекторию заменить двумя. Это значит различать два последовательных акта там, где, согласно гипотезе, существует только один. Словом, это значит перенести на сам полет стрелы все то, что может быть сказано о пройденном ею промежутке, то есть a priori допустить ту несообразность, что движение совпадает с неподвижным.
Мы не останавливаемся здесь на трех других аргументах Зенона. Мы исследовали их в другом месте. Ограничимся только напоминанием, что они тоже состоят в наложении движения вдоль пройденной линии и в предположении, что то, что справедливо по отношению к линии, будет справедливо и по отношению к движению. Например, линия может быть разделена на сколько угодно частей какой угодно величины, но всегда это будет одна и та же линия. Отсюда делается заключение, что можно предполагать движение как угодно составленным и что всегда это будет одно и то же движение. Так получается ряд нелепостей, выражающих одну и ту же основную нелепость. Но возможность накладывать движение на пройденную линию существует только для наблюдателя, который, находясь вне движения и видя каждое мгновение возможность остановки, имеет притязание восстановить реальное движение из этих возможных неподвижностей. Она тотчас же исчезает, лишь схватывают мыслью непрерывность реального движения, о которой каждый из нас имеет сознание, когда поднимает руку или продвигается на шаг вперед. Мы тогда хорошо чувствуем, что пройденная между двумя остановками линия описывается одной неделимой чертой и что тщетно было бы пытаться разделить движение, которое чертит эту линию, на части, соответствующие произвольно выбранным делениям на уже начертанной линии. Линия, пройденная движущимся телом, может быть разложена каким угодно способом, потому что она не имеет внутренней организации. Но всякое движение имеет внутреннюю сочлененность. Это или один неделимый скачок (который может, впрочем, занимать очень долгое время), или ряд неделимых скачков. Либо принимайте во внимание сочлененность этого движения, либо не занимайтесь спекулятивными рассуждениями о его природе.
Когда Ахилл преследует черепаху, то каждый из его шагов должен считаться неделимым точно так же, как и каждый шаг черепахи. После некоторого числа шагов Ахилл перегонит черепаху. Нет ничего более простого. Если вы желаете делить далее оба движения, то берите с той и с другой стороны, в пути Ахилла и в пути черепахи, множители шага каждого из них; но помните о естественной сочлененности обоих путей. Пока вы не забываете о ней, не появится никакого затруднения, так как вы будете следовать указаниям опыта. Но уловка Зенона состоит в том, что он составляет движение Ахилла по произвольно избранному закону. Ахилл первым прыжком достигает той точки, где была черепаха, вторым - той точки, куда она перешла в то время, пока он делал первый, и т. д. В этом случае перед Ахиллом действительно всегда будет необходимость сделать еще один прыжок. Но само собой разумеется, что Ахилл, чтобы догнать черепаху, принимается за дело иначе. Движение, рассматриваемое Зеноном, только тогда могло бы быть эквивалентным движению Ахилла, если бы можно было вообще смотреть на движение, как смотрят на пройденное расстояние, поддающееся произвольному разложению и составлению. Как только подписываются под этой первой нелепостью, сейчас же появляются все другие.
Действительно, нет ничего легче, как распространить аргументацию Зенона на качественное становление и на становление эволюционное. И здесь встретятся те же самые противоречия. Что ребенок становится юношей, потом зрелым человеком, наконец стариком, - это вполне понятно, если считать, что жизненная эволюция в данном случае является самой реальностью. Детство, юность, зрелость, старость - это просто точки зрения разума, приписываемые нам извне возможные остановки на пути непрерывного развития. Примем, напротив, детство, юность, зрелость и старение за составные части эволюции: они предстанут реальными остановками, и мы уже не поймем, как возможна эволюция, ибо рядоположенные неподвижности никогда не будут эквивалентом движения. Как возможно восстановить то, что создается с помощью того, что уже создано? Как возможно, например, перейти от детства, полагаемого в качестве вещи, к юности, если, согласно гипотезе, дается только детство? Присмотримся ближе: мы увидим, что наш обычный способ выражения, приноровленный к обычному способу мышления, заводит нас в настоящие логические тупики, которым мы вверя-" емся без всякого беспокойства, так как смутно чувствуем, что всегда сможем из них выйти: достаточно нам было бы, в самом деле, только отказаться от кинематографических привычек нашего интеллекта. Когда мы говорим:
"ребенок становится взрослым человеком", - то мы не слишком углубляемся в подлинный смысл этого выражения. Иначе оказалось бы, что когда мы полагаем подлежащее "ребенок", сказуемое "взрослый человек" ему еще не подходит, а когда мы произносим сказуемое "взрослый человек", то оно уже не может более прилагаться к подлежащему "ребенок" . Реальность, являющаяся переходом от детства к зрелому возрасту, проскользнула между пальцами. У нас имеются только воображаемые остановки:
ребенок, взрослый человек, и мы почти готовы сказать, что одна из этих остановок есть другая, подобно тому, как стрела Зенона, по мнению этого философа, находится во всех точках пути. Истина заключается в том, что если бы язык приспосабливался к реальному, то мы говорили бы не "ребенок становится взрослым человеком", а "существует становление от ребенка к взрослому человеку". В первом предложении "становится" - глагол с неопределенным смыслом, предназначенный для того, чтобы скрыть нелепость, в которую впадают, приписывая состояние "взрослого человека" подлежащему "ребенок". Этот глагол делает приблизительно то же самое, что и движение кинематографической ленты, всегда одинаковое, скрытое в аппарате, роль которого заключается в том, чтобы накладывать один на другой последовательные образы с целью подражать движению реального предмета. Во втором предложении "становление" - подлежащее. Оно выдвигается на первый план. Оно - сама реальность;
детство и зрелый возраст в таком случае являются только возможными остановками, точками зрения разума: на этот раз мы имеем дело уже с самим объективным движением, а не с кинематографическим подражанием. Но только первый способ выражения соответствует привычкам нашего языка. Чтобы принять второй, нужно освободиться от кинематографического механизма мышления.
Освобождение от него должно быть полным, чтобы разом рассеять теоретические нелепости, поднимаемые вопросом о движении. Все становится неясным и противоречивым, когда хотят из состояний сфабриковать переход. Неясность рассеивается, противоречие исчезает, лишь только мы размещаемся вдоль самого перехода;
производя тогда мысленно поперечные разрезы, мы сможем различить в нем состояния. Ибо переход представляет собой нечто большее, чем ряд состояний, то есть возможных разрезов; движение представляет собой нечто боль шее, чем ряд положений, то есть возможных остановок. Но только первый способ видения приспособлен к приемам человеческого разума; второй, наоборот, требует
подъема по тому склону, который представляют собой интеллектуальные привычки. Можно ли удивляться, что философия отступила сначала перед подобным усилием? Греки питали доверие к природе, к разуму, предоставленному своей естественной склонности, в особенности к языку, поскольку он естественным образом выносит вовне человеческую мысль. Вместо того, чтобы видеть причину заблуждения в том положении, которое принимают относительно хода вещей мышление и язык, они предпочитали обвинять сам ход вещей.
Так не постеснялись поступить философы Элейской школы. Поскольку становление нарушает привычный ход мышления и не вписывается в рамки языка, они объявили его нереальным. В пространственном движении и в изменении вообще они увидели только чистую иллюзию. Можно было бы смягчить это заключение, не изменяя предпосылок, и сказать, что реальность изменяется, но что она не должна была бы. изменяться. Опыт ставит нас перед лицом становления - вот чувственная реальность. Но реальность умопостигаемая, та, которая должна была бы быть, эта реальность еще более реальна, и она, говорят, не меняется. За становлением качественным, за становлением эволюционным, за становлением протяженным разум должен искать то, что противится изменению: определяемое качество, форму или сущность, цель. Таков был основной принципы философии, развившейся в классической древности, философии Форм, или, употребляя выражение, более близкое греческому языку, философии Идей.
Слово эйдос, которое мы переводим здесь словом Идея, наделе имеет тройной смысл. Оно обозначает: 1) качество, 2) форму, или сущность, 3) цель, или замысел (dessein) выполняющегося действия, то есть в сущности начертанue (dessin) действия, предполагаемого уже выполненным. Эти три точки зрения являются точками зрения прилагательного, существительного и глагола и соответствуют трем существенным категориям языка. После объяснений, данных нами немного выше, мы могли бы и, может быть, должны были бы переводить эйдос словом "снимок", или, лучше, момент. Ибо эйдос есть устойчивый снимок, схваченный с неустойчивости вещей:
это есть качество, или момент становления, форма, или момент эволюции, сущность, или средняя форма, выше и ниже которой располагаются другие формы как ее разновидности; наконец, замысел, вдохновитель выполняющегося действия, или, как мы сказали, предвосхищенное начертание уже выполненного действия. Свести вещи к идеям значит, поэтому, разложить становление на его главные моменты, каждый из которых, как предполагается, свободен от закона времени и как бы установлен в вечности. Другими словами, приложение кинематографического механизма интеллекта к анализу реального приводит к философии Идей.