– Я понимаю, ну что вы! – горячо возразил Василий. – Надо было сразу сказать, чтобы я к нему не приставал. Просто он рассказывает интересно, – оправдываясь, добавил он.
   Ему впервые в жизни было жаль, что он не курит и поэтому не может поднести зажженную спичку к ее тоненькой папироске. Когда-то, еще до школы, он ходил в детскую группу соседской дамы-фребелички Греты Гансовны, и та научила его многим подобным вещам, притом не только обычным – вроде того, как пользоваться столовыми приборами, но и совершенно неожиданным – например, что мужчина должен помочь даме закурить, даже если не одобряет подобного ее занятия. Впрочем, Василий одобрял любое Еленино занятие.
   Она закурила сама и легко взмахнула рукой, отгоняя дым от его лица.
   – Вам, наверное, очень надоело ехать, – улыбнулась она. – Курить со мной выходите, хотя вы ведь не курите. Ничего, еще сутки – и Сталинабад, вам недолго осталось терпеть. А мы дальше отправимся, в самые горы.
   Она сказала об этом с какой-то непонятной интонацией: словно бы мечтательной, а скорее, страстной. Да, именно страстной – как будто ей предстояло ехать не в горную глушь, куда получил назначение ее муж, а куда-нибудь… В Париж, вот куда! Василию почему-то казалось, что такая женщина, как Елена Клавдиевна, должна была бы говорить о предстоящей ей жизни в Париже именно с таким выражением – страстного, напряженного ожидания.
   За сутки, прошедшие после водворения в вагоне Клавдия Юльевича Делагарда с дочерью и зятем, Василий успел узнать, что едут они к новому месту службы Игнатия Степановича и что Елена Клавдиевна тоже надеется получить на этом новом месте работу.
   – Потому что врачи ведь всюду нужны, – объяснила она. – Даже и в горнорудном поселке. Золото ведь тоже люди добывают, а они могут заболеть.
   – Врачи, может, и всюду нужны, да не всюду штатная единица предусмотрена, – буркнул ее муж. И добавил, понизив голос: – Ты вообще думала бы, что говоришь. Золото добывают… Это никого не касается, что где добывают!
   – Но Василий Константинович ведь сам геолог, – смутилась Елена. – Я не думала, что…
   – А надо думать, – жестко отрубил ее супруг. – С чем его начальство ознакомит, то ему, значит, и положено знать. А все остальное, соответственно, не положено.
   Но, в общем, он испытывал такое явное и постоянное раздражение из-за необходимости ехать в неподобающих условиях, что почти не разговаривал даже с женой и тестем, а на попутчика и вовсе не обращал внимания. Окинул его в самом начале быстрым, оценивающим взглядом и тут же потерял к нему интерес.
   Да и Василий не испытывал никакого интереса к Игнатию Степановичу. Если что и казалось ему необычным в этом приземистом, кряжистом человеке с вислощеким лицом и недовольно поджатыми бесцветными губами, то лишь наличие у него такой жены, как Елена.
   Теперь, когда Василий видел ее перед собою каждую минуту уже два дня подряд, он понимал, что ничего античного в ее внешности нет. Но ощущение небывалости, невозможности того, чтобы в заплеванном вагоне, да что в вагоне, вообще на белом свете, существовала такая женщина, – это ощущение его не покидало. И дело было даже не в том, что она была красивая – мало ли красивых! Она была словно окружена загадочным и вместе с тем до дрожи знакомым облаком, которое казалось Василию таким же осязаемым, как облако ее волос. Волосы у нее были странного цвета – прозрачного серебра. Они доставали до середины щек, и Василию было жаль, что они такие короткие. Вот если бы это прозрачное серебро окутывало ее всю, с головы до ног… Сегодня ночью, лежа без сна на своей полке наверху и прислушиваясь к ее дыханию внизу, он вдруг представил ее, накрытую длинной прозрачно-серебряной волной, и чуть не задохнулся от внутреннего жара, который мгновенно стал жаром внешним, как только он понял, что скрывалось бы под этой волной – узкие, не шире его ладони, плечи, и нежно очерченные бедра, и маленькие, длиною в его ладонь, ступни…
   – Сколько вам лет, Василий Константинович? – вдруг спросила Елена.
   – Двадцать. – Он ответил не сразу: просто не сразу вспомнил собственный возраст, а точнее, вдруг забыл, что у него есть возраст, что вообще есть у него какие-то внешние приметы, что не весь он – одно лишь странное состояние, в котором нет ничего внешнего, а есть только облик этой женщины, которая тоже и не женщина вовсе, а что-то неназываемое, из чего сейчас весь состоит он сам… Запутавшись в непривычной смуте этих ощущений, Василий даже головой потряс, а потом повторил: – Да, двадцать.
   – Я так и подумала, – улыбнулась она. – Только не могла понять, как же вы так рано окончили институт.
   – Я рано поступил, – ответил он. – Сразу после училища. Вообще-то надо было на Путиловском заводе отработать, я же на токаря учился, но мне разрешили сразу. Я очень хотел геологом быть, и мне хотелось поскорее. И институт поскорее хотелось закончить, хотя учиться тоже, конечно, было интересно.
   – Почему же хотелось поскорее закончить, раз интересно? – с той самой улыбкой, в которой он боялся разглядеть снисходительность, спросила она.
   – Потому что мне хотелось уехать. Куда-нибудь далеко. Где все другое.
   Он никогда и никому не рассказывал об этом своем желании. Он даже для себя не обозначал его такими простыми и жесткими словами: уехать куда-нибудь далеко, где все другое. Это было его главное желание с тех пор как он осознал, что его жизнь – сплошное и какое-то случайное, какое-то неправильное одиночество.
   – От себя не уедешь, Василий Константинович.
   – Но вы же пытаетесь, Елена Клавдиевна.
   Елена вздрогнула, услышав эти слова, и, помолчав, сказала:
   – Я не от себя… У меня другие обстоятельства. Можно, я вас буду по имени звать, без отчества? – вдруг спросила она.
   – Конечно! – воскликнул Василий. – Я, знаете, никак не привыкну, что меня по отчеству зовут. Но, правда, мне мое имя как-то не нравится, – смущенно добавил он.
   – Почему? – удивилась Елена.
   – Не знаю. Просто так. Какое-то оно… Смешное, по-моему.
   – Ну что вы! – возразила Елена. – Никакое не смешное, а очень даже красивое. – И вдруг она засмеялась: – А особенно красивое будет от него отчество. Вашим детям повезет! Я когда-то запоем читала Игоря Северянина – был такой поэт, вы, верно, не знаете. И меня просто завораживало его имя-отчество – Игорь Васильевич. Какой он, думала, счастливый: его так красиво зовут… Мне ведь тоже мое имя совсем не нравится. – Она снова засмеялась, сморщив свой тоненький вздернутый нос. – Я его поэтому переделывала как могла, пока папа Люшу не придумал. И, кстати, вы меня тоже по отчеству можете не называть.
   – Спасибо, – кивнул Василий. – Но только я Люшей вряд ли смогу… А Северянина я знаю, – торопливо, чтобы скрыть смущение, добавил он. – То есть не знаю, конечно, а просто видел его стихи. Ну, и читал немножко. Но они какие-то нежизненные, по-моему. Про мороженое из сирени…
   – У него разные есть, – улыбнулась Елена. – И жизненные тоже. «Деревушка. Из сырца вокруг стена. Там, за ней, фанзы приземисты, низки. Жизнь скромна, тиха, убога, но ясна без тумана русской будничной тоски».
   Она произнесла это так, как будто не стихи читала, а просто говорила то, что пришло в душу при взгляде в тусклое окно.
   – А дальше как? – тихо спросил Василий.
   Он не столько хотел, чтобы она читала дальше, сколько – чтобы она как можно дольше стояла рядом с ним в полутемном тамбуре, и чтобы волосы ее светились так странно, словно бы изнутри, и чтобы нос она морщила так смешно… Папироса была почти докурена, и, значит, Елене не было никакой причины стоять здесь с ним рядом.
   – Я вам потом расскажу, – пообещала она. – У него хорошие стихи, поверьте.
   – Всего сутки осталось ехать, – сказал Василий.
   Кажется, он не сумел скрыть тоску в голосе, хотя и старался.
   – Мы с вами за сутки не раз еще покурить выйдем, я и расскажу, – улыбнулась она. И неожиданно добавила: – А может быть, мы и потом с вами когда-нибудь увидимся. Мир ведь тесен, правда? А Средняя Азия тем более.
   – Правда, – судорожно сглотнув, ответил он.
   Он не верил, что когда-нибудь увидит ее, пусть даже и тесна Средняя Азия. Слишком отчетливым было у него в душе чувство невозможности, даже почему-то потери, когда он на нее смотрел.
   – Пойдемте, Васенька. – Елена бросила окурок в ящик с песком, стоящий в углу тамбура. – Надеюсь, папа уже уснул.
   – У вашего папы такая фамилия необычная! – неизвестно зачем сказал Василий. То есть очень даже ему известно было, зачем. Затем же, зачем и про стихи Северянина – чтобы задержать ее еще хотя бы на минуту. – Она французская, да?
   – Да, необычная, – каким-то неопределенным и торопливым тоном ответила Елена. – Изначально, конечно, французская, но вообще-то папа коренной петербуржец. Красивая фамилия, мне было жаль ее менять.
   – А какая у вас теперь?
   Он видел, что ей почему-то неприятен и даже тягостен этот разговор, и понятно было, что таким образом никак невозможно продлить общение с нею. Но глупые и никчемные слова сами срывались у него с языка – наверное, от растерянности. Или от отчаяния.
   – Крюкова. Теперь у меня фамилия по мужу – Крюкова.
   Она отвернулась и, не дожидаясь своего спутника, вышла из тамбура в вагон.
   Идя вслед за нею по узкому проходу между полками, Василий чувствовал себя то ли идиотом, то ли наглецом, то ли тем и другим вместе.
   Клавдий Юльевич не спал.
   – Извини, Люша, мне даже не дремлется, – виноватым голосом сказал он. – Возможно, это из-за близости границы. Я ведь бывал в Афганистане, – повернулся он к Василию. – Хотя занимался не афганской, а персидской литературой. Вот смотрю сейчас в окно и понимаю, что ничего здесь не изменилось… И веков двенадцать, пожалуй, уже не менялось. Да, истинный восьмой век.
   Он кивнул на окно, за которым медленно проплывал однообразный каменистый пейзаж. Василий уже перестал обращать внимание на эти долгие то серые, то охристые повторы. Сейчас, в мае, невысокие ближние горы еще пестрели зеленым и алым – травой, маками, тюльпанами, – но и в этом отцветающем разнообразии уже чувствовалась скорая выжженность, пустынность. Только дальние, высокие горы были прекрасны. Стояли себе, неколебимые, и верхушки их были погружены в невозможно синее, словно расплавленное небо.
   – Почему же именно восьмой век? – пожала плечами Елена. – Горы, я думаю, от сотворения мира такие.
   – Я имею в виду не горы, а человеческую жизнь, – объяснил Делагард. – В нашей части Азии наверняка изменилось многое. А в афганской, уверен, почти ничего. И это очень будоражит, интригует, – снова смущенно улыбнулся он. – Если бы мне прежде кто-нибудь сказал, что меня взбудоражит близость границы с Афганистаном, я, пожалуй, и не поверил бы. А теперь волнует и это. Потому что…
   – Папа, не стоит об этом, – резко произнесла Елена. – Граница и граница, ничего особенного. В Термезе остановимся, я кипяток возьму, заварю тебе валерианы.
   – Да-да, – торопливо кивнул Делагард и обернулся к Василию: – Что ж, Василий Константинович, я вам много баек порассказал – расскажите теперь и вы мне что-нибудь интересное.
   – Да я, наверное, ничего и не знаю такого, чего вы не знаете, – пожал плечами Василий. – Вы, наверное, даже про полезные ископаемые больше знаете, чем я, да и вообще про Таджикистан.
   – Вам, Василий Константинович, по-моему, сильно недостает уверенности в себе, – сказал Делагард. И тут же, спохватившись, добавил: – Извините мою назидательность! Иногда как-то забываешь, что старость еще не дает на нее права.
   – Ничего, – улыбнулся Василий. – За что же извиняться, если так оно и есть? Ну, может, в Таджикистане уверенности поднаберусь. Совсем ведь все другое будет…
   – Совсем другое – это без сомнения, – кивнул Клавдий Юльевич. – Таджикистан – мечта каждого, кто занимается Персией. Впрочем, вы ведь не филолог. Но все равно, чрезвычайно интересная страна и интереснейший народ. Знаете, таджиков ведь называли голубой кровью Востока, и здесь просто кладезь не освоенного наукой материала. Туркестан вообще считался местом контакта многих цивилизаций. Классики геополитики Макиндер и Хаусхофер называли его сердцем мира. Не зря сюда стремились фаланги Александра Македонского! Да и все сюда стремились. На берегах Кафирнигана, можете себе представить, находят развалины буддийских молелен и зороастрийских святилищ. Или вот было, например, такое явление – арабский кукольно-теневой театр. – Видно было, что, начиная разговор в состоянии скрытого волнения и почти нескрываемой тоски, Делагард постепенно увлекся и снова стал говорить о любимом своем предмете, как говорил и все это время, – так, что Василий слушал его с открытым ртом, как маленький мальчик. – Содержание пьес нетрудно себе представить: обычная плутовская новелла или комедия нравов. Что-нибудь о пьянице-эмире и его прекрасной наложнице, или о хитром заклинателе змей, или о мошеннике-астрологе. И вот, представьте, среди этих незамысловатых, хотя и трогательных в своей простоте перлов существовала пьеса о юноше по имени Аль-Мутайям. Это имя означает «пленник любви», – пояснил Делагард. – Это была, насколько я понимаю, такая страстная, просто-таки раскаленная история! Как здешнее небо. – Клавдий Юльевич кивнул на окно, и Василий проследил за его кивком так завороженно, словно до сих пор ему видеть здешнее небо не приходилось. – Аль-Мутайям влюбился в четвертую жену визиря, что мусульманской моралью, естественно, воспринималось как неслыханное преступление, она ответила ему взаимностью… Что происходило потом, история умалчивает, но догадаться нетрудно.
   – И чем все кончилось? – спросил Василий.
   – Явлением ангела смерти, перед лицом которого Аль-Мутайям должен был покаяться в своем преступлении.
   – И он покаялся?
   – А вот это как раз и неизвестно, пьеса-то не сохранилась. Сохранились только свидетельства о том, как горячо народ воспринимал эту историю. Представьте себе, бывало, что артистов забрасывали камнями прямо на рыночной площади! Даже не артистов, а кукол, которые все это разыгрывали, и даже не кукол, а их тени – зритель ведь наблюдал только движение теней. Видно, очень сильная была история, если даже тени ее вызывали такой шквал эмоций, притом в буквальном смысле шквал.
   – Неужели все только камнями швырялись? – спросила Елена. – Все-таки, папа, мусульманство – это какой-то ужас. Не понимаю, что тебя в нем привлекло.
   – Я и сам не понимаю, – улыбнулся Делагард. – Необычность, может быть. Странность для европейского ума и глубина, европейский ум поражающая. К тому же в Сорбонне арабистика была сильная, и я, конечно…
   – Собирай вещи, живо! – вдруг раздалось у Василия за спиной.
   – Что случилось?! – Елена вскочила так стремительно, что ударилась головой о верхнюю полку, но совершенно не обратила на это внимания. – Нас… снимают с поезда?..
   – С чего вдруг? – удивился Игнатий Степанович. Он появился незаметно и, стоя между полками, смотрел на супругу со снисходительным недоумением. – В Термезе люди сходят – места в спальном освобождаются. Так что живо давай. Как только поезд остановится, надо те места занять, а то какая-нибудь шишка сядет. Я с начальником поезда договорился – он в Термез не сообщил про места. Так что билетов на них не продадут, но побеспокоиться не мешает.
   – Хорошо, я сейчас, – сказала Елена.
   Как только она узнала, что дело всего лишь в перемене вагона, голос у нее стал спокойный – точно такой, каким она разговаривала с мужем и до сих пор. И этот ее спокойный, бесстрастный тон вдруг показался Василию таким мучительным, таким даже оскорбительным, что у него потемнело в глазах. Хотя кто сказал, что она должна выказывать какие-то эмоции? Да и какие эмоции – недовольство тем, что ее отцу будет удобнее ехать, что ли?
   Все было глупо, все неправильно, никчемно, и эта неправильность, словно грубая рука, мгновенно сжала и выжала его сердце.
   Он хотел спросить: «Елена Клавдиевна, вам помочь?» Хотел достать ее кофр с багажной полки – она встала на нижнюю полку и приподнялась на цыпочки, но все равно не могла достать этот огромный, из потертой добротной кожи кофр… Хотел, но не мог. Он не мог произнести ее имя таким вот спокойным, как только что у нее, голосом. И не мог представить, что это – все, что вот сейчас, через полчаса, все и кончится. Хотя с самого первого взгляда на эту женщину знал, что все и должно кончиться, не начавшись, что по-другому и быть не может… Она была предназначена для потери, для разлуки, а почему – он не понимал.
   Василий встал и, не говоря ни слова, пошел в тамбур, задевая плечами вагонные полки.

Глава 5

   Если бы не Матвей, Лоле, конечно, пришлось бы добираться до Москвы поездом. Вернее, если бы не Матвей, она и поездом вряд ли уехала бы, а уж про самолет и вовсе не пришлось бы думать.
   Да она и про сам отъезд не думала – рассеянно, как о чем-то не имеющем к ней никакого отношения, слушала, как он объясняет за завтраком, что с вещами возиться не надо, потому что все равно она их вывезти не сумеет, а надо просто закрыть квартиру, спрятав самое ценное у каких-нибудь надежных друзей, и…
   – У меня нет надежных друзей, – тряхнув головой, сказала она, придвигая поближе к нему блюдо с разогретым вчерашним пловом. – У меня и никаких друзей нет. Все давно разъехались. Кто жив остался. И вообще, это пустой разговор, и не трать на него время. Ешь лучше – неизвестно, когда пообедаешь.
   – Ленка, твое бы упрямство да в мирных целях! – рассердился Матвей. – Сама подумай, ну кому хорошо, что ты здесь сидишь? Друзей, говоришь, нету, родных тем более. Какого… черта ты здесь делаешь, а? Кукол караулишь?
   – Ох и стукнула бы я тебя по нахальной твоей башке! – рассмеялась Лола. – Да жалко тебя, солдатика безответного. Ну не могу я все это бросить, как же ты не понимаешь? – уже серьезно сказала она. – Здесь я дома, папа эти книги всю жизнь собирал, да и вообще…
   Что «вообще», она уточнять не стала. «Вообще» было то, что здесь, в давно к ней враждебном городе, она все-таки чувствовала хотя бы иллюзию независимости. А что было бы, если бы ей взбрела в голову мысль послушаться Матвея и уехать в Москву? К совершенно чужим людям, неведомая, нежданная и никому не нужная родственница… Только в его бесшабашную молодую голову могла прийти такая глупость!
   – Лен, я тебе все эти книги потом привезу, – решительно сказал он. – Дембельнусь и привезу, честное слово. Можешь даже опись составить! Доставлю под счет, не сомневайся. И кукол тоже.
   – Ладно, племянничек, я обдумаю твое предложение, – улыбнулась Лола.
   Конечно, ничего она обдумывать не собиралась – просто ей хотелось поскорее закончить этот неприятно жалостливый разговор, а иначе как подобным обещанием от Матвея было не отвязаться.
   – Не «обдумаю», а чтоб через три дня – крайний срок через неделю – духу твоего тут не было. Деньги, адрес и телефон я тебе оставлю, – сказал он. – Дашь телеграмму, а лучше позвони, отец тебя в Домодедове встретит.
   – Какие еще деньги?! – воскликнула Лола. – Ты что, от недосыпа совсем ничего не соображаешь? Может, еще и на содержание меня возьмешь? Я, между прочим, работаю и в гарем к тебе не собираюсь!
   – Ты мне, между прочим, кровная родственница, так что в свой гарем я тебя не приглашаю, – в тон ей ответил Матвей. – И деньги тебе оставляю не на парчу и перлы, а всего только на билет. Не вздумай поездом ехать, черт знает во что по дороге можно вляпаться. Да и в самолете поосторожнее, как бы не подкинули чего. Этим рейсом наркоту возят, так что шмонают его в Москве будь-будь.
   Он не обращал на Лолины восклицания никакого внимания и говорил так, словно ее отъезд был делом решенным и оставалось только обсудить подробности.
   – Все-таки русские мужчины на Востоке очень быстро осваиваются, – сердито заметила она. – Вот ты – вроде бы воспитанный молодой человек, а пожалуйста, всего два года в Азии, и уже воспринимаешь женщину как бессловесную тварь, которой можно помыкать.
   – Если б ты, Ленка, была настоящая восточная женщина, то всю ночь упаковывала бы вещи, как мужчина велел, – хмыкнул Матвей. – А ты вместо этого, не успела проснуться, уже какие-то глупости несешь. Хороша бессловесность! Ничего, – пообещал он, – в Москве теперь насчет феминизма почти как в Америке, так что там тебе самое место. Все, тетушка. – Он отодвинул тарелку и встал из-за стола. – Я в семь обещал вернуться, до штаба час пешком. Учти, Людка скоро в Душанбе собирается, и если она мне доложит, что ты все еще здесь…
   – Слушаюсь, товарищ сержант! – отрапортовала Лола.
   Сердце у нее так сжалось, когда Матвей обнял ее у порога, и слезы встали у горла таким тяжелым комом, что она обо всем забыла и совсем утратила бдительность.
   И вот пожалуйста – убирая со стола, обнаружила под чайником эти его дурацкие доллары, завернутые в тетрадный листок!
   «И откуда у него столько?» – сердито подумала Лола, разворачивая пухленькую стопку.
   «Деньги не за наркотрафик, не волнуйся, – прочитала она; почерк у Матвея был такой же ясный, как взгляд, и казалось почему-то, что такой же бесшабашный. – Это мне родители с оказией передали, а тратить здесь все равно не на что. Хотел гарем завести, но потерплю. Тетушка, будешь свинья, если не уедешь! Ключи от квартиры оставь у Людкиной мамы и скажи ей, что я приеду за твоими вещами. Не забудь про телеграмму».
   И адрес родителей – Малая Дмитровка, двадцать девять…
   И когда он только успел написать эту записку? Наверное, когда она разогревала плов, другого времени и не было.
   Ничего ей не оставалось, кроме тяжкого вздоха от новой головной боли: где держать эти деньги, пока не приедет Людка, с которой их можно будет передать обратно?
   «В театре спрячу, – решила Лола. – Дома все-таки опасно».
   Спрятать доллары лучше всего было в реквизите от снятых с репертуара спектаклей; она прятала таким образом зарплату, чтобы не ходить с деньгами по улице. А ехать она никуда не собиралась и вещи кому-то оставлять – тем более.
   И не собралась бы, если бы через неделю не оказалось, что ей уже просто нечего оставлять.
 
   Очередь к таможенной стойке двигалась так медленно, словно пограничники и таможенники просвечивали каждого пассажира душанбинского рейса рентгеном. Да, может, так оно и было. Во всяком случае, двух молодых таджиков ни с того ни с сего попросили открыть чемоданы, а одну женщину и вовсе увели в отдельную комнату, и больше она оттуда не вернулась.
   Ноги у Лолы затекли, а тоска, лежавшая на сердце все последнее время, стала такой, что казалась гораздо тяжелее, чем сумка с вещами. Впрочем, взятая у тети Зои афганская сумка из потертой кожи была совсем не тяжелая.
   От нечего делать Лола разглядывала людей, стоящих перед нею в очереди. Стояли они нестройно, толпились, и лишь у самой стойки выстраивались в ровную, по одному человеку, цепочку. Лола давно уже сторонилась людей, даже знакомых, а уж тем более незнакомых, и поэтому теперь ей почти интересно было видеть так много новых лиц сразу.
   Прямо перед ней стояла толстая пожилая таджичка с целым выводком юрких детей. Странно, что она была без мужчины, но мало ли какие странности можно было увидеть в этом городе! Москва меняла каждого, кто в нее попадал, и меняла сразу, еще до того, как человек выходил за таможенную стойку. Это Лола тоже почувствовала сразу, как только вышла из шаткого самолетного «рукава» и оказалась в длинной очереди прибывших. Москва раскачивала человека, как вот этот самый «рукав», и от такой раскачки с человеком что-то сразу же происходило. Он словно бы терял свои прежние связи и переходил в другое состояние – тревожное, нервное, отмеченное обостренностью всех чувств.
   Лола и сама не была исключением: из-за этой обостренной тревоги ей казалось, что в глаза у нее вделан такой же рентген, как тот, которым просвечивали багаж. Она видела, например, что стоящая перед ней таджичка сильно волнуется, но не из-за детей и даже не из-за того, что оказалась одна в толпе посторонних людей, а из-за чего-то совсем другого. Лола не понимала, как она все это видит, и вообще видит ли или понимает как-нибудь иначе. Но ощущение было таким отчетливым, словно таджичка сказала ей об этом вслух.
   – Зря мы сюда поперлись, Роман Алексеич, – услышала Лола. – Через vip-зал давно б уже дома были.
   На этот раз она действительно просто услышала слова, а не почувствовала и не увидела их каким-то странным, никчемно ясным зрением. Их произнес мужчина, стоящий в очереди перед таджичкой. Он был не то чтобы высокий, но весь какой-то плотный, как туго набитый матрас. Широкий такой матрас, поставленный на попа рядом с другим мужчиной, такого же роста, но поуже. От этого второго мужчины просто исходило ощущение особенной значительности, и потому его стояние в очереди казалось таким же странным, как его дорогой, стального цвета плащ на фоне пестрого таджикского тряпья.
   – Стандартно мыслишь, – ответил он. – Может, и быстрее, хотя тоже не факт. Но с меньшей пользой. Или вообще во вред.
   Голос у него был спокойный, даже бесстрастный.
   – Больно много пользы с чурками в очереди тереться! – хмыкнул «матрас» и тут же зло прикрикнул: – К-куда лезешь? Еще заразит, выблядок, какой паршой или чесоткой.
   С этими словами он точным движением отшвырнул в сторону таджичонка, который в очередной раз отбежал от матери и завертелся рядом с мужчиной в стальном плаще. Тот обернулся, окинул таджичонка холодным взглядом и пожал плечами – мол, мне все равно. Лицо у него было бледное, но не болезненно, а аристократически бледное. Во всяком случае, именно такой Лола представляла себе аристократическую бледность, когда читала о ней в романах Дюма.