Вера сняла со стола вязаную скатерть, постелила другую – чайную, вышитую. Обе скатерти сделала мама – к новоселью, когда Ломоносовы перебрались наконец из малосемейки в настоящую квартиру. С тех пор так и стоял посреди столовой-гостиной старомодный круглый стол, накрытый вязаной скатертью; Вера его не убирала.
   – Вер, – сказал Александр, глядя, как она легкими, словно взмахи крыльев, движениями накрывает на стол, – а почему…
   Он замялся, не зная, как сформулировать вопрос.
   – Что?
   Вера повернулась, посмотрела внимательными темными глазами. В отличие от Александра, который был точной копией отца, только глаза мамины, она не была похожа ни на кого из родителей. Александр помнил, как однажды, изумленно качая головой, отец сказал, что Вера похожа на его несбывшееся счастье. Что это значило, он не понял тогда и не понимал теперь.
   Александр знал, что брак с мамой был у отца вторым, а с первой своей женой он разошелся давно, еще до войны. Но в жизни Игната Михайловича Ломоносова было так много огромных событий, о которых можно было слушать с открытыми ртами, что его дети не особенно интересовались такими маловажными подробностями, как его давно забытые отношения с какой-то неведомой женщиной. Во всяком случае, Александр совсем этим не интересовался.
   – Что ты, Сашка? – повторила Вера.
   – Да знаешь, я все утро сегодня думал… Мы ведь при родителях всегда здесь обедали, в столовой, не в кухне. Я к этому, получается, привыкнуть бы должен. А вот Юля хотела дома такой же порядок завести, и мне… не захотелось. А почему? Не понимаю я, Вер.
   По глазам сестры Александр понял, что она-то как раз отлично это понимает. Но ему говорить не хочет.
   – Ну, может быть, ты хотел, чтобы это осталось нетронутым воспоминанием, – сказала Вера.
   – Лукавишь ты, – усмехнулся Александр. – Не врешь, но лукавишь.
   Это мама когда-то так говорила: не врешь, но лукавишь. Ее речь вообще была полна таких вот забытых слов, не то чтобы простонародных, но очень живых, звучащих нестерто. Может быть, в городке Александрове, где она жила до двадцати четырех лет, то есть до замужества, и теперь так же разговаривали.
   – Садись к столу, Сашка, – засмеялась Вера. – Хватит в проницательности упражняться.
   Меж причудливых цветов, вышитых на белой скатерти, стояли на столе вазочки с медом и вареньем. В одной вазочке был кленовый сироп.
   – Тимофей прислал? – кивнул на сироп Александр.
   – Алиса угостила, – сказала Вера. – Когда они с Тимкой еще в Москве жили.
   Ее сын Тимофей уехал из Москвы год назад. Это случилось с ним так неожиданно – любовь, полная перемена жизни, – что Вера до сих пор не могла прийти в себя. Тим влюбился в американку и уехал с этой своей Алисой в Штаты. Теперь он жил на ранчо в Техасе, и это было предметом постоянной Вериной тревоги. То есть не сама его жизнь на ранчо, она-то как раз, насколько можно было понять издалека, полностью соответствовала тому, о чем Тимка мечтал. Он ведь поэтом был, и неприкаянность его, какая-то его… ненужность жизни была в Москве просто гнетущей.
   Вообще-то к живой, наполненной обычными трудностями жизни Верин сын был способен со всей наследственной ломоносовской несгибаемостью. Он не впадал в панику, если задерживали зарплату, знал, что делать с протекшим краном, и руки у него были приставлены как надо. Дело было в другом. Он не хотел становиться белым воротничком, благополучным яппи, или кандидатом филологии, манипулирующим абстракциями, или спившимся бомжем… Но в Москве это были единственные пути, на которые с неизбежной и страшной силой толкала его жизнь. Александр с его простым и здравым взглядом на вещи понимал, что сопротивляться этой силе Тимка сможет недолго. И тем более понимала это Вера.
   Так что теперь она должна была бы только радоваться, что сын наконец живет так, как и положено жить мужчине, которого жизнь наградила таким важным и таким бесполезным в обыденности даром, как способность писать стихи. Что он выращивает на этом техасском ранчо кукурузу и лошадей, а вечерами сидит на веранде под старым персиковым деревом и смотрит на огромные звезды…
   Но Алиса, которую он любил и которая любила его, жила при этом не на ранчо в Техасе, а на Манхэттене в Нью-Йорке, потому что ее жизнь была связана с бродвейскими музыкальными театрами. Работа в мюзиклах – это было то, о чем она мечтала с детства, чему училась, что дано было ей от рождения так же, как Тимке была дана потребность писать стихи…
   И как долго могла длиться такая вот раздельная жизнь любящих друг друга людей, и что можно было с этим поделать, если ничего поделать нельзя?
   Александр заметил, что печальная тень пробежала у Веры по лицу при упоминании о сыне. Но вслух она ничего не сказала. Сестра не любила того, что любили, по Александровым наблюдениям, все женщины ее возраста: пустопорожних разговоров о том, как плохо, что все плохо, и как было бы хорошо, если бы все было хорошо.
   – Ну, расскажи мне про себя, – сказала Вера.
   Александр улыбнулся. Так они говорили друг другу с детства, если по какой-нибудь причине долго не виделись. И, как ни странно, для Александра это всегда оказывалось легко: немногими простыми словами рассказать сестре о своей жизни, которая наедине с самим собой представлялась непростой.
   – Не знаю, что и рассказывать, Вера, – сказал он. – Как-то все у меня… установилось. Я понимаю, – он поймал ее взгляд, – ты с Юлей это связываешь.
   Александр не мог не понимать, что, если Юля не любит его сестру, то эта нелюбовь взаимна. Нет, Вера держалась с его женой ровно и за все семнадцать лет его брака не позволяла себе не только скандалов, но даже споров. Но в самой этой невозможности споров, то есть проявлений живых чувств, как раз и выражалась их с Юлей абсолютная несоединимость.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента