– Знаю, что с понятием. – Жесткие интонации в Толином голосе сразу сменились добродушными. – Это я так, для порядка. Пошли в комнату, мужики, закусим, чем Бог послал! Стол с собой тащите, там нету.
   Толя снял эту квартиру еще до того, как сошелся с Марусей. В последнее время он часто говорил, что вдвоем в одной комнате тесно и надо найти другое жилье, попросторнее. Но дальше разговоров дело не шло: то он был с утра до вечера занят у себя на фирме, то вдруг уезжал в командировку, то временно кончались деньги, а квартира сдавалась только с оплатой за полгода вперед... Впрочем, Марусе не было бы с ним тесно, даже если бы они ютились в собачьей будке. И даже не потому, что в ее тураковской развалюхе потолок можно было достать рукой и она к этому привыкла, а потому, что ей вообще не могло быть тесно с Толей. Ей не только ночью, но и днем хотелось прижаться к нему как можно теснее, а лучше бы слиться с ним совсем.
   Но пятеро шумных и пьяных мужчин в единственной комнате – это было, конечно, многовато. Тем более что, изобразив в первые пять минут подчеркнутую вежливость, про Марусю они тут же забыли. Да и не похоже было, чтобы эти мужчины вообще замечали, нравится или не нравится женщинам то, что они делают. К тому же выпили они явно больше, чем могли выпить незаметно для себя и окружающих, и подчинялись теперь той лихорадочной тяге, которая гонит пьяных в неясном направлении – то ли для того чтобы добавить, то ли для того чтобы просто выплеснуть дурную хмельную силу.
   – Не-е, «Хеннесси» мы не уважаем, – поморщился Серега – или, может быть, Гоша? – Паленого много, потравиться можно. Мы теперь «Курвуазье» пьем, вроде пока жалоб не поступало. Как, Толян, уважаешь «Курвуазье»? А ты чего?
   Взгляд, которым он посмотрел на Марусю, поставившую перед ним блюдечко с икрой, был полон заторможенного недоумения. И это почему-то показалось Марусе таким обидным, как будто он швырнул блюдечко ей в лицо. Хотя ничего особенного в его пьяной заторможенности не было.
   – Я ничего, – сердито сказала Маруся. – Я вам закуску предлагаю.
   Недоумение сменилось в его глазах злостью. Этому тоже удивляться не приходилось: Маруся прекрасно знала, как быстро меняется настроение у пьяных. Но все-таки она поежилась, как будто его бессмысленная злоба окатила ее холодной волной.
   – Я те че, пацан? – процедил Гоша-Серега. – Сам разберусь, жрать мне или пить, поняла? Я закуску вообще не уважаю, поняла?!
   Последние слова он выкрикнул совсем уж яростно.
   – Все, все, Игореха, не заводись. – Николай примирительно похлопал его по плечу. – Невежливо так с хозяйкой.
   – Хозяйка, блин! – буркнул тот. – Пускай не лезет, понятно? Мне такая хозяйка всю жизнь поломала, сука, с лучшим корешем моим спала у меня под носом! И эта туда же – заку-усывай, нечего пустую водяру жрать!
   Маруся прекрасно знала, как надо воспринимать логику вдребезги пьяного человека: без удивления, как дождь осенью и снег зимой. И уж точно, что на подобное не стоит обижаться. Но, зная это, она вдруг почувствовала, что у нее щиплет в носу и слезы сжимают горло. Она покосилась на Толю, но тот вряд ли слышал высказывание своего гостя, потому что как раз в этот момент под возгласы: «Давай нашу, командир!» – расчехлял гитару.
   Толя вообще не смотрел в ее сторону; было что-то нарочитое в его невнимании, нарочитое и до невозможности обидное. И даже песня, которую он запел глубоким своим, бархатным голосом, звучала для Маруси обидно. А почему, совершенно непонятно: у нее ведь всегда голова кружилась от звуков его голоса и от того, как, сильно и очень чувственно, плясали по гитарным струнам его пальцы. В такие минуты ей хотелось самой стать гитарой, и чтобы его пальцы прикасались к ней, и голос его звучал бы в такт этим прикосновениям...
   И почему вдруг вместо всего этого ей хотелось сейчас плакать?
   «Дура потому что, – сердито подумала Маруся. – Того и гляди истеричкой стану».
   Женщин, готовых в любую минуту закатить истерику по причине неожиданного творческого кризиса, или из-за непонятости миром примитивных людей, или из-за нечуткости мужчин, или еще по какой-нибудь глобальной причине, Маруся перевидала достаточно и вовсе не хотела им уподобляться. Но слезы сдержала с трудом.
   Веселье тем временем шло своим чередом. Песня про родное спецподразделение – какая-то замысловатая рифма была в ней к этому слову, – сменилась другой песней, про костер и мокрую палатку, в которой спят друзья. Потом петь перестали и только пили, потом Гоша снова закричал что-то про подлых баб, которые ломают жизнь правильным мужикам, и заскрипел зубами, и заколотил кулаком по столу, и даже ударил Николая, пытавшегося его успокоить, после чего Костян и Серега заломили ему руки, поволокли к дивану, на котором как раз перед их приходом Маруся расстелила постель на ночь, и, одетого уложив на эту постель, минут десять продолжали держать, пока он не перестал рваться у них из рук и не захрапел.
   Он разметался за спинами у друзей, сидящих у стола, от его подошв отваливались, подсыхая, и падали на простыню комочки грязи... И в этих комочках, почему-то именно в них, Марусе почудилось вдруг что-то такое, от чего слез было уже не сдержать. Она вскочила и выбежала из комнаты.
 
   – Ты что, беременная?
   Маруся отняла руки от заплаканного лица и посмотрела на Николая. Тот вошел на кухню незаметно и теперь возвышался над нею как дуб. Какой-то никчемный, лишний и очень назойливый дуб.
   – Почему беременная? – шмыгнув носом, глупо спросила Маруся.
   – До сих пор не знаешь, почему беременеют? – хохотнул Николай. – Ну дает командир! Связался черт с младенцем.
   – Почему вы решили, что я беременная? – совсем уж по-идиотски переспросила она.
   – Так пулей же из-за стола вылетела. Я и подумал, блевать потянуло.
   – Ничего меня не потянуло, – сердито сказала Маруся. – А вы что, заскучали с друзьями? Что вам от меня надо?
   – Та-ак... – насмешливо протянул Николай. – Вот и недовольство покатило. И ведь говорили ему, предупреждали: все бабы одинаковые, им только покажи слабину, они на шею тебе сядут и ножки свесят. Так нет: моя не такая, на какую еще шею, да она в рот мне смотрит!.. Не сильно ты, я смотрю, в рот-то ему засмотрелась.
   – Это вообще не ваше дело. – Маруся услышала свой голос как будто со стороны, и ей показалось, что она слышит какой-то невнятный писк. – Наши отношения вас не касаются!
   – Ой, не могу! – Николай посмотрел на нее так, как, наверное, посмотрел бы на муху, если бы та вдруг заговорила. – Девочка, очнись! Какие у тебя с Толиком могут быть отношения? Малая ты еще, так много на себя брать. Чтоб про отношения говорить, с мужиком не в постели надо покувыркаться, а пуд соли съесть, смерти в лицо посмотреть.
   В его голосе, до сих пор насмешливом и спокойном, вдруг послышалась злость. Но не та тупая злость, которой не приходилось удивляться в пьяном Гоше, а какая-то совсем другая, не пьяная, а глубокая и непонятная. Маруся вытерла глаза и удивленно всмотрелась в его лицо.
   – Чего смотришь? – заметил он. – Думаешь, у мужика, как у тебя, любовь-морковь на первом месте? Не на первом, девочка, и даже не на третьем. Уж насчет этого можешь мне поверить, это я тебе по-дружески говорю, чтоб вовремя от лишних иллюзий избавить.
   Эти слова – про иллюзии, от которых следует вовремя избавляться, – Маруся уже слышала. Ей было тогда пятнадцать лет, и она впервые влюбилась. Он был студентом ВГИКа, и от одной мысли о нем – а думала она о нем все время, когда не видела его из-за лекций или других его важных дел, – у Маруси замирало сердце. До тех пор, пока она случайно не приехала к нему в общежитие немного раньше, чем было договорено, и не застала у него в постели двух голых девчонок. Тогда-то, ничуть не смутившись, он и сказал ей про своевременное избавление от лишних иллюзий. Это оказалось для Маруси таким ударом, что, если бы не Сергей, неизвестно, чем бы все кончилось. Как Сергею удалось тогда убедить ее, что ей еще встретятся совсем другие мужчины, Маруся сама не знала. И только когда она встретила Толю, то поняла, что про других мужчин, которые могут быть в ее жизни, Сергей говорил правду...
   – Как вы заботитесь о моих иллюзиях! – сердито сказала она. – И как хорошо знаете, что у меня на первом месте!
   – А чего про тебя знать-то? – усмехнулся Николай и, кивнув на кухонный диван, добавил: – Сначала трусы надень, а потом про отношения высказывайся.
   Маруся почувствовала, что у нее краснеют не только щеки, но и уши, и даже губы. Она мгновенно представила, как выглядит сейчас в глазах этого огромного, уверенного в себе мужчины – нелепая, большеротая, похожая на зареванного воробья... И никчемная.
   Неизвестно, чем закончился бы этот разговор, если бы на кухне не появился Толя.
   – Ухожу, ухожу, – тут же сказал Николай. – Не буду мешать хозяйке!
   Последнее слово он произнес с особенной, выделяющей иронией.
   – Что у вас тут? – спросил Толя, когда за ним закрылась дверь.
   – Ничего. – Маруся жалобно шмыгнула носом. – Просто он... Знаешь, он... Он сказал, что я слишком много на себя беру и что у меня про тебя... иллюзии.
   Ей было стыдно сбивчивых, жалобных и, главное, ябедных интонаций в собственном голосе.
   – Вот что, Маня, – сказал Толя; Маруся только сейчас заметила, какой мрачный у него вид. – Девчонка ты, ничего не скажу, хорошая, меня во всем устраиваешь. Но! – Он поднял указательный палец, и по этому странному жесту Маруся с удивлением поняла, что он тоже пьяный, притом такой, каким она никогда его не видела. – Ты! Должна! Знать! Свое! Место! – Он выговорил это с неестественной раздельностью, от которой удивление сразу сменилось у Маруси другим чувством, и тоже каким-то новым, странным. – Чтоб ко мне друзья пришли, а баба моя рожу кривила – такого в моем доме не будет. Внятно излагаю?
   Он излагал даже слишком внятно. Маруся смотрела ему в лицо и не находила ни одной знакомой черты. Перед нею стоял мужчина, которого она совершенно не знала. Желваки ходили у него под скулами; казалось, он пережевывает камни.
   – Внятно, – сказала она, не узнавая и собственного голоса тоже.
   – Вот и хорошо. Быстро усваиваешь. И запомни: я с этими мужиками пуд соли съел, смерти в лицо смотрел. Я теперь что, должен, «ай-яй-яй», их поругать, что они мне постельку засрали? Думаешь, не заметил, как ты нос воротила от Гошки? Да он в Чечне в плену был, пытки выдержал, не твое соплячье дело его манерам учить!
   Камни, которые только что перекатывались под скулами, теперь, казалось, гремели у Толи в горле. Последнюю фразу – слово в слово ту же самую, что и пять минут назад Николай, – он не произнес, а прогрохотал. Кулаки его при этом сжались, и Марусе показалось, если она скажет хоть слово, он ее ударит.
   – Испугалась? – Толя заметил ее взгляд на его сжатые кулаки. – Зря. Я баб не бью. Ну, только в крайних случаях, если совсем уж явно нарываются. Но с тобой, думаю, крайнего случая не будет. – И добавил с той же пьяной, но уже покровительственной внятностью: – Будешь человеком, ни в чем тебе отказа не будет. На меня еще ни одна моя женщина не обижалась. Но за друзей я...
   Угроза снова послышалась в его голосе, и это вдруг показалось Марусе таким нелепым, что даже ее растерянность прошла.
   – Крайнего случая не будет, – сказала она. – Я все поняла.
   Кажется, Толя удивился спокойствию, с которым прозвучал ее голос. Но все-таки он был слишком пьян, чтобы из-за такого спокойствия насторожиться.
   – Молодец, малыш. – Он кивнул медленно и одобрительно. – Не зря я тебя подобрал.
   – Подобрал? – переспросила Маруся.
   – А как по-твоему? – усмехнулся Толя. – Не калым же за тебя заплатил. Мамаша тебе ручкой сделала, а отчиму ты, думаешь, сильно нужна была, или, может, мачехе? И свои-то дети, как вырастут, одна морока. А тем более чужие. Плавали, знаем. У моей одной бабы два пацаненка было, я с ней три года прожил, с перерывами, конечно. Пока маленькие были, еще ничего, забавные, типа щенят. А как подросли, начали характер показывать, тут я сразу сказал: все, Катерина, или я, или они. Сдавай бабке с дедом. Или папаша родной пускай забирает. Я из командировки вернулся, мне долечиваться надо после контузии, а им музыку дебильную охота слушать, дни рожденья справляют, друзья таскаются... На хер мне это надо?
   – Сдала? – спросила Маруся.
   – Угадай с трех раз, – усмехнулся Толя. – А куда б она делась? Детей наплодить – дело нехитрое, а мужики, малыш, на дороге не валяются, их руками-ногами и всеми интимными местами держать надо. Заруби это на своем маленьком носишке, счастливую жизнь проживешь.
   «Как та твоя женщина?» – чуть не спросила Маруся.
   Но спрашивать, сумела ли та женщина удержать мужика, избавившись от своих детей, было бы глупо. Год, который Толя прожил не с ней, а с Марусей, явно свидетельствовал о том, что не сумела. Хотя, может быть, этот год был просто очередным временным перерывом в его прежней, привычной жизни?
   Эта мысль, от которой день – да что там день, час назад! – Маруся пришла бы в ужас, теперь прокатилась у нее в голове медленно и как-то вяло, не вызвав даже удивления. Да и что такого особенного она услышала? Примерно то же говорила об отношениях с детьми мама. Хотя при этом и не считала, что мужчин надо держать руками и ногами.
   – У меня своя жизнь, – говорила она пятилетней Марусе. – А у тебя должна быть своя. Тогда у нас будут доверительные отношения свободных людей, а не психопатские кошачьи инстинкты.
   – Инстинктами только кошки и собаки живут, – сказал Толя; Маруся вздрогнула. – А человек головой должен думать. Так что, малыш, подумай своей молоденькой головушкой и прикинь, что тебе дороже, чистая постелька или нормальный мужик. Вот посиди тут одна и подумай хорошенько.
   Удивительно, как много интонаций могло быть в пьяном голосе! Последние слова Толя произнес уже не угрожающе и не покровительственно, а назидательно.
   – Я уже подумала, – сказала Маруся, вставая.
   – Хорошо подумала?
   Толя прищурился; Маруся почувствовала, как напряглись его мускулы. Хотя совершенно непонятно было, как она могла это почувствовать: они стояли шагах в пяти друг от друга, к тому же ей казалось, впервые за этот год, что она смотрит на Толю как-то... издалека.
   – Да.
   – Пожалеть не боишься?
   Эти слова он произнес уже ей в спину. Не ответив, Маруся вышла из кухни.

Глава 2

   Ей всегда казалось, что Рождественский бульвар дышит Рождеством.
   Именно таким странным словом – дышит – Маруся думала про эту улицу. Когда она была совсем маленькая, то считала, что Москва – это и есть Рождественский бульвар; все остальное оставалось в ее сознании размытым пятном. В то время мама почти каждый день позировала художникам, потому что ее картины совсем не продавались и денег не было даже на корм бабушкиной козе, то есть на молоко для Маруси. На огромном чердаке старинного дома на Рождественском бульваре размещалось много мастерских, поэтому Амалия бывала здесь несколько раз в неделю. И часто брала с собой Марусю. Чердачные мастерские выстывали с первыми осенними холодами так, что казалось, уже наступила зима и вот-вот наступит Рождество. Этот праздник мама отмечала, а про Новый год говорила, что это совковая пошлость, о которой ребенку лучше вообще не знать, если он хочет вырасти личностью. Таким и остался Рождественский бульвар в Марусиной памяти – осенний звонкий холод, зимний праздник и мамина ослепительная красота.
   О том, что ее мама очень красивая, Маруся услышала в шесть лет от бородатого художника дяди Бори, к которому Амалия ходила особенно часто, потому что он платил больше других. До этого Маруся как-то не замечала маминой красоты – вернее, считала, что это само собой разумеется.
   – Амалия, пожар мужской души! – воскликнул однажды дядя Боря, отойдя на три шага от маминого портрета, который он писал весь день. – Богиня античная, королева французская, не уловить твоей ослепительной красоты кистью жалкого мазилы!
   – Ах, сколько пафоса! – усмехнулась мама. – А ты уверен, что античные богини и французские королевы были ослепительные? Сомнительно.
   – Зато ты – несомненно, – с той же торжественной интонацией заявил он. – Одно у меня в связи с тобой сомнение: в музей тебя надо поместить, чтоб на твою божественную красоту мужчины только издалека любовались, или в миру оставить, чтоб они от тебя зажигались страстями?
   – Зажигались! – Амалия поморщилась то ли от его тона, то ли от своих вонючих дешевых сигарет и набросила на голые плечи большую шелковую шаль. – Мужская самоуверенность просто не знает границ. Я вам что, спичка? Смотрите, не обожгитесь.
   – О такую и обжечься не жалко. – Дядя Боря провел ладонью по маминому бедру, но тут же отдернул руку, оглянулся на Марусю и недовольно поморщился. – Зачем ты ее сюда таскаешь?
   – Пусть привыкает. Неизвестно, что ее в жизни ждет. Может, только натурщица и получится. Не всем же с самореализацией везет.
   В маминых огромных темно-серых глазах сверкнули молнии, и от этого глаза еще больше стали похожи на грозовые тучи.
   – Из нее – натурщица? – Дядя Боря скептически оглядел Марусю. – Это вряд ли. Воробей большеротый, не в мамочку удалась. Она у тебя, кстати, от кого?
   – От итальянца.
   В мамином голосе послышалось что-то вроде обиды, и Маруся очень удивилась. Амалия всегда держалась по отношению к ней с подчернутой бесстрастностью, поэтому странно было, что она обиделась на замечание в дочкин адрес.
   – От Марио, что ли? – удивился дядя Боря. – Так он же вроде пидор?
   – Ну, во-первых, он двустволка, а во-вторых, вообще ни при чем. Он же только в прошлом году в Москве появился. А Маруське шесть лет.
   – Больше четырех не дашь.
   – Потому что не жрет в три горла в отличие от некоторых. – Амалия похлопала по дяди-Бориному волосатому животу, выпирающему из-под заляпанной красками майки. – Она у меня от итальянского итальянца. Я же в Падуе год прожила после училища. Совершенствовала свое великое дарование! – усмехнулась она. – Вот и усовершенствовала.
   – Аборт, что ли, не могла сделать? – хмыкнул дядя Боря. – Дуры вы, бабы, одно блядство на уме. Я б вас к искусству на пушечный выстрел не подпускал, оно вам на хер нужно. А чего папаше ее не сплавишь? Итальяшки чадолюбивые, может, и взял бы.
   – Да пошел он! – зло сказала Амалия. – Пусть свое семейство облизывает, пердун старый. И вообще, надоели мне благодетели постельные, понял, Борюсик? Вы у меня в ногах будете валяться и за счастье считать, что я вам в одной комнате с собой дышать позволяю. Такие у меня с вами будут отношения.
   – Ну-ну, – покрутил головой дядя Боря. – Успехов тебе, красавица. Только пока такого счастья на твоем горизонте что-то не просматривается.
   – Что пока – неважно. Суть важна. А по сути – или так, или никак. Лучше с голоду сдохнуть, чем у вас кусок хлеба выпрашивать. Все, хватит! – Амалия повела плечами, сбрасывая на пол шаль, и встала. – Гони бабки за сеанс, Леонардо хренов.
   Она стояла на помосте посередине мастерской совсем голая, ее белое тело сияло в свете двух ламп, темно-русые волосы густой гривой падали на покатые, как у мраморной Венеры, плечи, глаза горели мрачным огнем... В эту минуту Маруся и поняла, что означали дяди-Борины слова «ослепительная красота».
   Что означали мамины слова – про мужчин, которые будут считать за счастье дышать в одной комнате с нею, – Маруся поняла позже... Когда в маминой жизни появился Сергей Ермолов.
   Маруся вышла на Рождественский бульвар и огляделась, как будто не знала, направо идти или налево. Впрочем, так оно и было. Она в самом деле не знала, куда идти, и дело было, конечно, не в направлении.
   «Что там богатырь в сказке выбрал? – подумала она. – Пойти направо – коня потерять, пойти налево – убиту быть...»
   Сказку про богатыря на распутье она впервые услышала в восемь лет, когда Сергей привез ей огромную книгу с необыкновенными картинками, которые почему-то показались Марусе страшными, хотя были сказочно красивы. Она весь вечер открывала волшебную книжку и тут же закрывала: боялась картинок. Сергей заметил это и прочитал Марусе книгу сам. Когда читал он, и он же перелистывал плотные страницы, то картинки – Сергей сказал, что их нарисовал Васнецов, – переставали быть страшными и манили так, как будто они были магнитом, а Маруся железным лепестком.
   Только с ним Маруся могла отпустить на свободу свое воображение, которое в одиночестве всегда пугало ее причудливыми, необъяснимыми образами. При Сергее все эти образы не становились менее причудливыми, но их почему-то можно было не бояться, а смотреть внутри себя бесконечно, как никому не видимый фильм. Почему так, Маруся не знала. Она и не говорила ему никогда про эти образы, но ждала Сергея с еще большим нетерпением оттого, что с его появлением они начинали приносить не страх, а счастье.
   Сейчас, в стылой октябрьской тьме пустынного ночного бульвара, это вспомнилось совсем некстати. Настолько некстати, что Маруся чуть не заплакала. И тут же почувствовала, как в груди у нее поднимается обжигающая обида – необъяснимая, может быть, неправильная, но острая, как нож.
   «Зачем ты мне все это... показал? – глотая слезы, подумала она. – Жизнь совсем другая, и мужчин таких, как ты, больше нету, и... И ничего нету!»
   Маруся быстро прижала к глазам холодные пальцы. Она всегда так делала, чтобы слезы не успели пролиться, и всегда это помогало. Ни рыдать, ни тем более воображать себя богатырем на распутье было ни к чему. Надо было просто решить, где она проведет эту ночь.
   Маруся перебежала бульвар и вошла в арку высокого серого дома. В подвале этого мрачноватого здания находилось кафе, которое вечерами работало как клуб «для своих». Вообще-то, по начальному замыслу, оно и весь день должно было работать именно так, но уже через месяц после открытия имидж пришлось уточнить, чтобы не разориться. Поэтому весь день, как со вздохом говорила хозяйка, кафе являлось обыкновенной быдлячьей забегаловкой и только к вечеру становилось тем, для чего и было предназначено, – богемным клубом под названием «Без названия».
   Остановившись перед подвальной дверью, Маруся извлекла из своей бездонной сумки, похожей на холщовый мешок, длинный латунный ключ. Такие ключи когда-то были выданы тем, кто имел право посещать кафе вечерами. Амалия была в их числе, и после ее отъезда ключ достался Марусе. Правда, она ни разу не воспользовалась этим ключом, потому что заходила в кафе только днем, и то когда Толя уезжал в командировки. Готовить для себя одной ей не хотелось, а здесь была недорогая еда.
   Достаточно было одного взгляда на это заведение, чтобы понять, что богемность – это вообще недорогое удовольствие. Стены подвала были попросту побелены, притом не слишком аккуратно, столы, стулья и лавки из некрашеного дерева кое-где застелены холстиной, абажуры немногочисленных светильников сделаны из коричневой оберточной бумаги, отчего в зале стоял полумрак. В углу почти до потолка возвышался помост, по которому были разбросаны пестрые подушки. На помост можно было забраться по стремянке, и предназначался он, видимо, для тех посетителей, которые почему-либо задерживались на ночь. Сейчас на подушках спали два паренька в круглых, расшитых бисером и шелком шапочках, похожих то ли на узбекские тюбетейки, то ли на еврейские кипы.
   «Ну и я переночую, места хватит», – подумала Маруся.
   Но эта мысль не улучшила ей настроения, потому что в отличие от Амалии она не испытывала к богемной жизни ни малейшего пристрастия.
   Неожиданно она почувствовала, что хочет есть, и сама этому удивилась. То есть, конечно, удивляться не приходилось, она ведь не успела поужинать. Но Марусе казалось, что в ее нынешнем душевном раздрызге такие примитивные желания не должны были бы ее посещать.
   «Незамысловата я, правду мама говорила», – подумала она.
   Но в животе урчало, и, несмотря на обидность мысли о собственной примитивности, Маруся направилась к стойке, чтобы выбрать еду. Правда, выбирать особо не пришлось: денег хватило только на пару бутербродов и минеральную воду. Жалко, что не хватило даже на бокал вина, чтобы хоть немного затуманить голову, выбросить из нее ненужные мысли и воспоминания. Но, в конце концов, можно обойтись и без этого. Мама никогда не переживала даже из-за отсутствия самого необходимого – говорила, что человек с богатым духовным миром может обойтись практически безо всего. Маруся не считала свой духовный мир богатым, но насчет обхождения безо всего была с мамой согласна. Она не знала, как называется то, без чего в жизни обойтись нельзя, но точно знала, что это не деньги, не еда и даже не вино в час тоски.
   Маруся села за столик, задвинутый в неглубокую нишу. Она не понимала, что произошло. То есть все было, конечно, понятно: она ушла от мужчины, потому что он повел себя с нею по-хамски. Она другого не понимала – того странного смещения мира, которое случилось мгновенно, буквально в одну секунду, в ту самую, когда Толя с пьяной отчетливостью проговорил, что она должна знать свое место, и она поняла, что перед нею стоит совершенно не тот человек, которого она знала целый год. Не тот, в которого она была влюблена до полного, счастливого самозабвения.
   С детства живя среди маминых друзей, Маруся видела так много болезненных вывертов человеческой натуры, что удивить ее ими было вообще-то невозможно. И сейчас ее мучило даже не само по себе хамское Толино поведение, а другое: вот это мгновенное изменение мира – как будто между нею и мужчиной, без которого она только что не мыслила своей жизни, вдруг появилось особенное, искажающее стекло. Эта мгновенность испугала ее, потому что, значит, так может произойти в любую минуту, и произойти со всем, из чего состоит жизнь? Вот только что ты любила человека, жить без него не могла, а секунду спустя смотришь на него и уже не понимаешь, как могла его любить, как могла жить с ним, совершенно тебе чужим, и знаешь, что пяти минут не проведешь с ним больше под одной крышей... Наверное, это какой-то неизбежный, какой-то главный закон жизни – вот эта мгновенная перемена взгляда? Но как же жить, как любить, зная, что это неизбежно?