Слова он сказал совсем простые, и лицо у него было простое, не вылепленное, а вырубленное. Но вот это сияние в глазах было такое, что неважным становилось, что он говорит и какое у него лицо.
   – Вот она где! – услышала Маруся у себя за спиной. – Я ее по всему цирку ищу, а она, смотри-ка, сразу манеж отыскала.
   Обернувшись, Маруся увидела клоуна Сидорова. Лицо у него было утреннее, немного помятое, но все-таки и в этом немолодом человеке было то же, что и в гибком акробате, – сияние, которое у одного из циркачей в глазах горело, а у другого отражалось.
   – Я не искала, – объяснила Маруся. – Я только в туалет пошла и... сюда пришла.
   Клоун и акробат засмеялись. Но в этом смехе над очередной Марусиной нелепостью не было ничего обидного.
   – Будешь дальше смотреть? – спросил Сидоров. – Они еще немножко попрыгают, а потом звери репетировать начнут. Андрей со своими ребятами у нас пока сверх плана, потому с утра и приходит. А вообще-то первыми хищникам положено.
   – Тиграм? – спросила Маруся.
   – Обезьянам, – ответил акробат Андрей. – Они знаешь какие хищники? Пострашнее тигров.
   – Можно, я посмотрю? – осторожно попросила Маруся. – Я тихо, даже шевелиться не буду. Вам не помешаю.
   – Конечно, можно, – кивнул Андрей. – И шевелиться можно.
   – Ну, я пошел тогда, – сказал Сидоров. – Андрюха, как закончишь, отведи ее ко мне в гардеробную. А то она первый раз у нас, заблудится где-нибудь в слоновнике, ищи ее потом!
   – Не надо провожать, – торопливо сказала Маруся. – Я и сама найду. Вы же после репетиции устанете.
   – С чего это я устану? – удивился Андрей. – Наоборот, попрыгаю, бодрее буду. Да ты не стой тут у стеночки, садись в зал.
   Он похлопал Марусю по плечу – мускулы прокатились у него по руке – и вернулся на манеж.
   – Надоест смотреть, приходи, – сказал Сидоров. – Позавтракать тоже надо, не все на мужиков любоваться.
   – На мужиков? – удивленно переспросила Маруся.
   – Ну, не на обезьян же! – улыбнулся Сидоров.
   Меньше всего Маруся думала о том, что вот эти люди, так волшебно взвихряющие над собою пространство, – мужчины, мужики, к которым может быть привлечено особенное, чисто женское внимание. Они были... как-то вне всего, из чего состояла внешняя жизнь. Как будто высокий цирковой купол отделил их от всякой обычной жизни. И ее, Марусю, случайно оказавшуюся рядом, этот купол отделил от прежней ее жизни тоже...
 
   Маруся не поняла, как прошел этот день. То ей казалось, что он катится медленно, как большое разноцветное колесо, то – что мелькает, как блестящий сабельный клинок. Он не был похож ни на один день ее жизни, хотя сама она не сделала за этот день ничего особенного. Позавтракала в цирковом буфете с клоуном Сидоровым, сходила с ним же в слоновник – ему нужно было договориться с дрессировщиком слонов о репетиции клоунской репризы, которая в присутствии этих слонов разыгрывалась, и он взял с собой Марусю, чтобы она не потерялась, – потом, кажется, пообедала, не замечая, что именно ест... Она сама не понимала, что же поразило ее в этот день так сильно, так ослепительно. Это был, конечно, не свет и не блеск – во время репетиций, которые весь день шли на манеже, свет был неяркий, а блеска и вовсе никакого не было, потому что все артисты были одеты в обыкновенную тренировочную одежду. Но вот лица... Все дело было в них – Маруся никогда таких лиц не видела.
   – Лица? – переспросил Сидоров, которому она сбивчиво попыталась объяснить, почему у нее такой ошеломленный вид. И, ничуть не удивившись, сразу поняв из малопонятных Марусиных слов, что она имеет в виду, объяснил: – Конечно, лица у цирковых хорошие. Независтливые потому что. Ну сама подумай, кто кому у нас будет завидовать? Жонглер акробату? Или дрессировщик канатоходцу? Все на сто процентов реализованы, непризнанных гениев в цирке ведь нету. И мелочных людишек, подлых тоже нету. У нас тут, уж извини мою патетику старческую, настоящий оплот благородства.
   И сразу же, словно в противовес патетике, собрал все морщины и складки своего подвижного лица в невозможную гримасу – так, что половинка лица осталась грустной, а половинка стала веселой. Маруся засмеялась – непонятно чему, то ли его гримасе, то ли простой правде его слов.
   Он длился, этот прекрасный день, длился, менялся и незаметно катился к вечеру, который и был его целью.
   И вот этот вечер наступил наконец, и Маруся – уставшая, с гудящей головой, раскрасневшаяся и почему-то растрепанная – стояла за кулисами, в коридоре у форганга, и прислушивалась к гулу зала, окружавшего манеж и отделенного от нее одним только тяжелым занавесом. Коридор, в котором она ожидала представления, тянулся чуть ли не через весь цирк, от манежа до самых конюшен. Вдоль коридора стояла какая-то аппаратура и клетки с собачками. Перед началом представления большинство артистов тоже стояли у занавеса, за которым сиял манеж – теперь уже действительно сиял, освещенный бесчисленными огнями.
   Рядом с Марусей стояла воздушная гимнастка Рина Кьярини; ее номер был первым. На самом деле ее звали просто Ира Веселова, но Сидоров объяснил Марусе, что Ирины предки происходили из знаменитой итальянской цирковой династии Кьярини, потому она и взяла себе такое артистическое имя. Родство со знаменитыми предками трудно было теперь доказать документально, но это совершенно ничего не значило.
   Да и все постороннее ничего сейчас не значило для этой не первой молодости, невысокой женщины, которая стояла перед форгангом в блестящем трико и, Маруся видела, ужасно волновалась.
   «Как же она выступать будет, ей же трудно уже, наверное», – незаметно разглядывая немолодое лицо гимнастки, подумала Маруся.
   Но тут занавес раздвинулся, и с манежа хлынул за кулисы такой мощный, такой ослепительный поток света, что Маруся зажмурилась. А когда открыла глаза, то увидела, что Рина Кьярини уже стоит в этом потоке. Вернее, не стоит, а летит в нем – вперед, на манеж, в волны бравурной музыки и в грохот аплодисментов. Маруся видела ее лицо еще ровно секунду и в эту секунду не узнала его. Это было совсем другое, преображенное лицо – без единой морщинки, не просто молодое, а юное, одухотворенное чем-то таким, чему Маруся не находила названия.
   Рина Кьярини растворилась в волшебном, преображающем свете, в ослепительном счастье и молодости. И занавес закрылся за ней, отделив Марусю ото всей этой неназываемо прекрасной жизни.

Глава 5

   – Ты б видел, как он крутит! Курбет, флик-фляк, фордер-шпрунг, потом сальто-мортале пошли. И все каскадом за пять минут. Серега говорит, сам видел, как он тройное сальто-мортале сделал!
   – Ну, это он брешет... Тройное! Двойное, и то вряд ли.
   – И ничего не брешет. Кто ж про такое врать-то будет?
   Маруся только головой успевала вертеть, глядя то на Андрея, то на Гену Козырева. Они уже пять минут говорили на таком вот птичьем языке, и ей это ужасно нравилось.
   До этого разговоры были самые обыкновенные, немного вялые, какие и всегда ведутся в любой, мало еще выпившей компании. Про то, что хозяйка сдала квартиру на полгода, а через три месяца взяла да и пустила в нее других жильцов, и неизвестно, куда теперь деваться и как изъять выплаченные вперед деньги. Про сплошные двойки старшего сына, а ведь маленький такой умный был, и куда только что девается, все лень, лень-матушка. Про безумную любовь какого-то Сереги к какой-то Наташке, которая такой любви, конечно, не стоит, но что поделаешь, сердцу не прикажешь.
   Но и про двойки, и даже про безумную любовь говорили как-то одинаково, без воодушевления. Потому-то Марусе и было так важно понять, что же это за тройное сальто-мортале такое, от одного названия которого у Андрея и Генки одинаково загорелись глаза. Впрочем, она уже привыкла к такому огню воодушевления и даже удивилась бы, если бы он не появился, как только речь зашла о сальто-мортале. Он загорался в глазах всех ее новых знакомых всегда, когда речь заходила о чем-нибудь таком... цирковом.
   – Тройное сальто-мортале редко делают, – объяснил Андрей в ответ на Марусин вопрос. – Раньше вообще смертельный номер считался. Многие шею свернули.
   – А зачем пытались, раз смертельный номер? – спросила Маруся.
   – Как зачем! Ну... хочется же. Трудно же сделать, вот и хочется.
   Андрей вообще не горазд был объяснять, а особенно что-нибудь вот такое, про сальто-мортале или про другие замысловатые прыжки. Гораздо лучше ему удавалось их делать. Впрочем, и про то, что к цирку не относилось, он тоже объяснял с трудом, но уже по другой причине: все остальное было ему не слишком интересно. Ему и Маруся была не слишком интересна, потому что она не имела отношения ни к флик-флякам, ни к фордер-шпрунгам. То есть сначала Марусе казалось, что она ему все-таки интересна, но вскоре она поняла, что это не так, и совсем не обиделась. В конце концов, она вообще никому никогда не бывала интересна. И какая разница, что тому причиной интерес мужчин к эффектным женщинам, к которым Маруся уж точно не принадлежит, или, вот как у Андрея, интерес к сальто-мортале, которых она делать не умеет?
   В последние два месяца ее вообще не обижали и не печалили всякие неважные вещи. Все, что произошло с нею за это время, было так неожиданно, так прекрасно и важно, что смешно было бы обращать внимание на пустяки.
   В последние два месяца Маруся работала ассистенткой у иллюзиониста Ласкина, который сказал ей однажды, что любит фокусы за их безграничность. Вообще-то он был неразговорчив, но если уж говорил, то что-нибудь вот такое, необыкновенное и будоражащее воображение. А больше молчал и загадочно улыбался, и Марусе казалось, что сейчас он исчезнет, а его улыбка останется висеть в воздухе, как улыбка Чеширского кота.
   Маруся заряжала для него секреты, так это называлось у фокусников, а попросту говоря, готовила аппаратуру к трюкам.
   – Ты сообразительная, – сказал ей два месяца назад клоун Сидоров. – И зачем тебя в цветочницы отпускать, когда Боря мне за такую ассистентку только спасибо скажет?
   Про то, что она собирается продавать цветы, Маруся сказала Сидорову просто так. Вернее, даже не просто так, а от отчаяния. Цветочный киоск стоял рядом с цирком, его было видно в окно, а ей – надо же ей было объяснить, чем она собирается заниматься, когда распрощается с Сидоровым и его гардеробной, и объяснить это надо было так, чтобы Петр Иванович поверил. Ну, Маруся и сказала, что будет работать цветочницей, потому что этому, наверное, нетрудно научиться, и вообще, это даже красиво.
   – Очень красиво! – хмыкнул Сидоров. – Особенно зимой. На тебе еще жиру столько не наросло, чтоб зимой в киоске сидеть. А ночевать где собираешься, под прилавком? В общем, не выдумывай, Маруся Климова. Работа у нас всегда найдется. Ласкин как раз ассистентку искал. Если не нашел еще, я тебя к нему и пристрою. Жить пока можешь здесь, а там видно будет. Осмотришься, разберешься. Время у тебя теперь быстро пойдет.
   Он оказался прав: два месяца, которые Маруся жила в клоунской гардеробной и работала ассистенткой у фокусника Ласкина, не просто прошли, а пролетели, и не просто быстро, а стремительно.
   Поэтому ее уже и не удивлял огонек воодушевления, который загорался в глазах акробатов при словах «флик-фляк» или «сальто-мортале». Однажды, мельком увидев себя саму в блестящем зеркальном сосуде, который она готовила к выходу фокусника – тот появлялся на арене прямо из этого большого кувшина, а кувшин, в свою очередь, появлялся из клубов разноцветного дыма, – Маруся заметила и в своих глазах точно такой же огонек. Это был самый настоящий, самый главный огонек цирка, его средоточие и магнит. Именно по такому огоньку цирковые безошибочно узнавали друг друга.
   Ласкин был иллюзионистом и престидижитатором. Это замысловатое сочетание значило, что он показывал и фокусы сложные, с дорогой аппаратурой, и еще более сложные, но такие, которые требовали не аппаратуры, а ловкости рук и вдохновения. Вторые нравились Марусе гораздо больше. Правда, может быть, она просто ревновала Ласкина к другой его ассистентке, Зине, которая работала с ним на манеже во время иллюзийных фокусов. Трюк с Зиной был самым красивым в ласкинской программе. Над манежем появлялся огромный шар, опускался на ковер, из него выходила Зина в переливающемся ослепительными блестками купальнике и тут же вновь поднималась в воздух, теперь уже без шара, подчиняясь только движениям рук Ласкина. И пока она парила над манежем на высоте метра, из блесток на ее купальнике били вверх разноцветные фонтанчики... У Маруси сердце замирало каждый раз, когда она видела этот номер! Но, конечно, о том, чтобы в нем участвовать, не могло быть и речи. Здесь-то уж точно нужна была не просто женщина, а настоящая красавица, и фигура у нее должна была быть именно такая, как у Зины – совершенная и манящая.
   Но вообще-то Марусю завораживали все подряд ласкинские трюки, даже те, про которые она знала, что они делаются самым нехитрым образом. Вот он, например, выходил на манеж с двумя огромными веерами, открывал их, и над ними начинали порхать легкие бабочки. Ласкин вообще был точен в движениях, а в эти минуты двигался по манежу прямо-таки с кошачьей грацией, то широко взмахивая веерами, то опуская их. Играла музыка, и, повинуясь то ли музыке, то ли движениям его рук, то ли общему трепету, которым был пронизан сам воздух манежа, бабочки летали и летали над веерами... Секрет этого фокуса был настолько прост, что Маруся даже сама проделывала его втихомолку: надо было всего лишь правильно закрепить на веерах две прозрачные лески. Но красота получалась такая, что и знать не хотелось никаких секретов.
   Ласкин вообще умел завораживать, и не только Марусю, которая, как он, посмеиваясь, говорил, вообще готова была верить в сказки, но и огромный зал, в котором, по его же словам, было больше скептиков, чем романтиков.
   – У нас Чулпатов знаменитый когда-то работал, бегемотов дрессировал, так его прямо из зала знаешь что однажды спросили? «Хотелось бы знать, какая съедобность у ваших животных». Вот и пройми таких любознательных, – усмехался Ласкин. – Это не твои наивные глазки удивлять!
   Маруся вовсе не считала себя наивной, но, когда Ласкин выходил на арену, она была готова согласиться с любым его утверждением. Особенно когда он голыми руками доставал прямо из воздуха двенадцать зажженных свечей или подбрасывал вверх разноцветное конфетти, которое застывало над ним удивительными объемными картинами – дворцом, лесом, девичьим лицом...
   Ей нравилось в цирке все, она сразу стала здесь своей и не могла уже даже представить, как жила без всего этого. Будь ее воля, она и на улицу не выходила бы. Да, собственно, у нее и не было особой необходимости куда-нибудь выходить. И домой, когда заканчивалось представление, ей тоже не надо было торопиться. Поэтому она и участвовала во всех посиделках, которые то и дело возникали в какой-нибудь из цирковых гардеробных. Вот как сегодня у Сидорова.
   Задумавшись, Маруся пропустила момент, когда с флик-фляков и сальто разговор перешел на Бориса Ласкина.
   – Да он точно гипнотизер, – убежденно сказал Гена Козырев. – Вон, Маруська как в рот ему смотрит! Как удаву какому-нибудь.
   – И ничего не как удаву, – обиделась за Ласкина Маруся. – И ничего не в рот. Просто у него творческие импульсы сильные, – добавила она, вспомнив, как называла такие вещи мама. – И энергетика. И вообще, он, он... настоящий маг, вот что!
   Последние слова Маруся выпалила с глупым детским воодушевлением и, наверное, с таким же глупым выражением лица. Но она уже не обращала внимания на такие мелочи, как собственное лицо. Ведь Ласкин с его узкими, как у японца, глазами и улыбкой Чеширского кота в самом деле был магом, она нисколько в этом не сомневалась и была уверена, что это очевидно для всех.
   – А водки-то мало взяли, – бросив короткий взгляд на Марусю и усмехнувшись, заметил Сидоров. – Предупреждал же, не только молодое поколение соберется, богатыри тоже будут. Нет, набрали кислятины, как на выпуск благородных девиц!
   Марусе стало грустно. Она полюбила клоуна Сидорова, и ей было его жалко. Не требовалось быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, что он попросту спивается. Конечно, Петр Иванович, выпив, никогда не буянил. Чтобы он не вышел на манеж, потому что был пьян, или, выйдя, не держался бы на ногах – такого тоже не бывало. И, наверное, когда он был помоложе, его привычка выпивать каждый день – с утра рюмочку-другую, часам к четырем еще стакан, а после вечернего представления, на ночь, уж всерьез, как положено, – не сказывалась на нем так заметно, как теперь, когда его годы приближались к пятидесяти. Но теперь он дряхлел так быстро, что даже за те два месяца, которые Маруся была с ним знакома, Петр Иванович изменился очень сильно.
   – Водки сейчас еще принесут, – сказала Рина Кьярини. – Не волнуйся, Петя, мы про тебя помним. Подружка моя придет, из Театра современной пластики. У нее бойфренд богатый завелся – ну, он и принесет. Гоноратка говорит, он у нее не жадный.
   – Спасибо, Ирочка, – растроганно сказал Сидоров. – Другая бы нотации читала, а ты заботишься.
   – Хороша забота, – вздохнула Рина. – Зашился бы, Сидоров, а?
   – А зачем? – пожал плечами Сидоров. – Чего ради мне себя этой тихой радости лишать? Если ради работы, так сама видишь, на манеже я как огурчик. А так, ради идеи... Нет такой идеи, Ирочка, а на нет и суда нет. Вот меня друг недавно попросил с его сыном поговорить: на иглу парень подсел. Я ему и так, и этак – лечись, мол. А пацан мне: от чего мне лечиться, дядя Петя? Я что, убиваю кого-нибудь? А что наркотики употребляю, так это не болезнь, а моя личная жизнь. И кто сказал, что так жить хуже, чем как одноклеточные живут – машина, дача, тряпки? Вот у Мишки, другана моего, дочка родилась – ему, я понимаю, надо с иглы соскочить. Или Ольге – ей работу классную предложили. А мне зачем?
   – Это он сказал или ты говоришь? – уточнила Рина.
   – Он. А я со своей стороны присоединяюсь.
   Сидоров говорил так спокойно и его доводы выглядели так логично, что Маруся не нашлась бы, что возразить, хотя точно знала: в словах Петра Ивановича есть какая-то неточность, и эта неточность в них главнее, чем логика. Правда, никто и не ждал от нее ни возражений, ни догадок.
   У Рины в сумке зазвонил телефон.
   – Они, они, теть Катя, – сказала Рина, откинув серебристую крышечку. – Я не буду спускаться, ладно? Ага, Ковальская Гонората Теодоровна. Ну, полька потому что, ничего особенного. Конечно, с парнем пропускайте, а как же! Ладно... Ага... Не забуду, теть Кать! – засмеялась она и кивнула Сидорову: – Сейчас водка прибудет.
   Как обычно, Марусе именно в этот момент захотелось в туалет, и, тоже как обычно, захотелось так, что ни секунды нельзя было потерпеть. Вроде и вина выпила совсем чуть-чуть... Ну просто как младенец в пеленках!
   Ей было интересно посмотреть на девушку с таким необычным именем, которая к тому же работала в каком-то необычном Театре современной пластики, но дождаться, пока эта девушка дойдет от вахты до гардеробной, не было никакой возможности.
   «Ладно, они же не на пять минут пришли», – подумала Маруся и выскользнула из комнаты.
   Когда она вернулась, гости уже присоединились к компании. Марусиного возвращения никто не заметил, так же, впрочем, как ее исчезновения. Заявить с порога: «Здравствуйте, меня зовут Маруся Климова», – показалось ей довольно глупым, спрашивать, как зовут вновь прибывших, – тем более. Так что пришлось остаться в неведении и непредставленной.
   Гонората оказалась не просто хорошенькая или, например, пластичная – пластичных женщин Маруся в цирке навидалась достаточно, – а до того красивая, что хотелось зажмуриться. Просто не верилось, что женщины бывают такие... ослепительные, вот какие! Не верилось и в то, что у женщин бывают такие глаза: бледно-синие, не голубые, а именно бледно-синие, как слабый раствор аквамариновой краски, и к тому же прозрачные, как хрусталь; казалось, что даже как ограненный хрусталь. У бабушки Даши была хрустальная ваза, и Маруся помнила, как переливались в свете их неяркой домашней лампочки бесчисленные грани на ее поверхности. Точно так же переливались глаза этой Гонораты. К тому же они занимали пол-лица, тянулись до самых висков и касались своими уголками длинных светлых волос, которые двумя ровными блестящими струями стекали вдоль Гоноратиных щек.
   «Прямо хоть к Ласкину в номер», – подумала Маруся.
   Лучшего предназначения для такой чудесной красоты она не знала.
   А вот бойфренд, сопровождавший красавицу Гонорату и доставивший клоуну Сидорову водку, кажется, знал. Он сидел напротив своей подруги за низким столиком, лица его Маруся не видела – только широкие плечи и коротко стриженный затылок.
   «Военный, наверное», – подумала она, и эта мысль сразу испортила ей настроение.
   Ей не хотелось вспоминать о существовании в мире широкоплечих военных с коротко стриженными затылками.
   К тому же она сразу почувствовала во всем его поведении, и даже не в поведении, а как-то... во всем его облике, что Гоноратина ослепительная красота принадлежит ему, что он знает это и считает абсолютно правильным. Маруся не сумела бы объяснить, каким образом она это почувствовала, но в ощущении своем была совершенно уверена. Она словно настроилась на волну этого военного, хотя даже его лицо увидела не сразу, а только когда села за стол. И это ее рассердило.
   «Вот дурость какая! – мелькнуло у нее в голове. – Хоть бы раз что-нибудь путное почувствовать, так нет же, вечно черт знает что!»
   Она показалась себе каким-то испорченным радаром, который вместо правильных сигналов вылавливает в эфире всякую ерунду.
   С появлением новых людей разговор почти не изменился, только про различные виды прыжков и особенности работы на манеже рассказывал теперь не Андрей, а Гена. У него это получалось лучше, потому что Андрей вообще-то был спортсмен и пришел работать в цирк сравнительно недавно, а Гена был настоящий цирковой – из тех, про которых говорят, что они родились в опилках.
   – Ну, это не только на манеже можно понять, – дослушав Генку, сказал красавицын бойфренд. – Когда в спортзале часа два позанимаешься, тоже в животе бабочки летают.
   Про бабочек Гена вообще-то не говорил.
   – В животе? – бросив быстрый взгляд на парня, переспросил Сидоров. – Может, в душе?
   – Нет, в душе все-таки не от этого, – ответил тот.
   Он произнес это сразу, ни секунды не думая, и так уверенно, что Марусе даже интересно стало: от чего же летают бабочки в душе у такого человека? Но догадаться об этом сейчас, во время общей и уже пьяно-беспорядочной беседы, вряд ли было возможно. Тем более что молодой человек явно обращал больше внимания на свою спутницу, чем на всех остальных собравшихся, вместе взятых. Маруся и сама не поняла, как об этом догадалась – он почти не смотрел в сторону Гонораты, которая к тому же сидела теперь чуть позади него и болтала с Риной. Но когда эта красивая девушка словно невзначай положила руку ему на плечо, он чуть-чуть наклонил голову влево и на секунду прижал ее ладонь своей щекой. Он сделал это так же мгновенно, не думая, как сказал про бабочек, которые отчего-то летают в душе. И Маруся вдруг почувствовала, что ей становится до невозможности грустно – так грустно, хоть разревись прямо у всех на глазах. Может, конечно, дело было в том, что она машинально выпила водку, которую ей, как и остальным, налил в стакан этот парень. Нет, вряд ли дело было в этом, и даже точно не в этом! Просто она поняла, что как-то... не имеет ко всему этому отношения. То есть что с нею не может происходить ничего подобного. Чтобы она вот так уверенно и спокойно положила руку на плечо такому необыкновенному – ну конечно, необыкновенному, что уж тут притворяться, будто не понимаешь, у обыкновенных не бывает такой глубоко скрытой лихой искры в глазах! – парню, чтобы ее ладонь кто-нибудь так мгновенно и ласково прижал к своему плечу щекой...
   Всех людей на свете связывали незримые, но очень прочные нити чувств; глядя на Гонорату и ее друга, Маруся поняла это так ясно, как будто эти нити светились. И только к ней никаких нитей не тянулось, потому она и была похожа на плоскую, бестолково дергающуюся фигурку, не годную даже для кукольного театра.
   – А... а... – Маруся увидела себя со стороны; рот у нее разевался очень глупо. – А можно еще показывать фокусы! – совсем уж не к месту выпалила она, как обычно, невпопад присоединяясь к общему разговору.
   – Конечно, можно, – кивнула Рина. – Только для начала научиться надо.
   – Я уже научилась, – шмыгнула носом Маруся. – Кое-чему.
   – Да я вообще не о тебе, – улыбнулась Рина. – Что это ты вдруг, а, Дюймовочка?
   Ну конечно, все, что кому-нибудь интересно, это не о ней!
   – А как насчет шпаг, уже глотаешь? – спросил Генка.
   Из всех, с кем Маруся успела познакомиться в цирке, Генка был самым вредным. Ему была почти несвойственна та душевная мягкость, которая была так заметна в большинстве цирковых. Клоун Сидоров давно уже объяснил Марусе, что мягкость эта является своеобразной компенсацией той жесткости и даже жестокости по отношению к себе и к партнерам, которой требует работа на манеже. В том, что это правда, Маруся не раз убеждалась сама. Однажды, например, она видела, как во время репетиции воздушный гимнаст Юрьевский раз десять подряд заставлял своего четырнадцатилетнего сына переделывать прыжок, который тому никак не давался. Мальчишка все падал и падал в сетку, а отец все заставлял и заставлял его в очередной раз лететь с трапеции на трапецию, и его команды звучали при этом как отрывистый злобный лай, и Маруся думала, что он хуже Карабаса-Барабаса из сказки, и ей было жалко его сына... А через час после этого она увидела обоих Юрьевских в буфете, они о чем-то разговаривали, и голоса у них были такие доверительные, и глаза Юрьевского-старшего светились такой неподдельной любовью к своему мальчику, а глаза младшего таким неподдельным же восторгом перед отцом... Маруся очень тогда удивилась, вот и спросила Сидорова, почему так. И он рассказал ей про это всем известное свойство циркового характера.