– Нет, ну если прямо отсюда, с веранды, а не ехать за тридевять земель, то почему не посмотреть? – милостиво согласилась Кира.
   Так они и сидели теперь, время от времени поглядывая на небо. Звезды держались крепко и падать не собирались. Общий разговор перелетал с одной темы на другую с ночной легкостью.
   Сидя в своем темном углу, у самых ступенек, Люба прислушивалась к их разговору рассеянно, потому что думала о другом.
   Она хотела переменить свою жизнь. В одном из ярких журналов, которые продавались теперь в бывших киосках «Союзпечати», было написано, что именно с этого желания и начинаются самые большие свершения. Денег на дорогие журналы у Любы, конечно, не было, но Иваровские и Тенета покупали их время от времени, а прочитав, не хранили – отдавали Любиной маме, и та приносила их домой.
   Да, так вот: собственная жизнь надоела Любе до чертиков, и совершенно очевидно было, что пора ее менять. А если не менять, значит, надо смириться с тем, что проживешь всю свою единственную и неповторимую жизнь так, как мама.
   Смириться с этим Люба не согласилась бы ни за какие коврижки. Но что может означать в ее жизни само даже слово «перемены», понять не могла, как ни старалась.
   – Вот я недавно читала, что в Японии в восемнадцатом веке было такое понятие «ики», – донесся до нее Кирин голос. – Это значит – чувство стиля. Но не то, что наша стильность, а в том смысле, что нельзя быть прямолинейным. В одежде, в словах и в мыслях. По-моему, это глупо.
   – И совсем не глупо, – возразила Александра. – Просто для тебя прямолинейность – это достоинство, вот ты и не понимаешь, как ее можно считать недостатком.
   – А ее и нельзя считать недостатком, – хмыкнула Кира. – Да, я не понимаю, какое уж такое достоинство в том, чтобы человек тебе врал!
   – Ну почему обязательно врал? – пожала плечами Александра.
   – Потому что непрямолинейность в словах – это и есть вранье, – отчеканила Кира. – Или вот, например, непрямолинейность в одежде. У них там в древней Японии считалось особым шиком купить самое простое пальто, а подкладку на него поставить из самого дорогого шелка и вдобавок самому дорогому художнику отдать, чтобы он вручную эту подкладку расписал. По-твоему, это умно?
   – По-моему, это красиво, – ответила Александра.
   – А по-моему, это дешевая рисовка и больше ничего, – снова отрубила Кира.
   – Пальто с расписной подкладкой, может быть, и рисовка. Понты, проще говоря, – заметил Федор Ильич. Люба прислушалась повнимательнее. – Но это ведь не единственное. Я про японскую философию тоже читал. Там, например, есть такое понятие – скрытое очарование вещей. Это значит, что человек одновременно и любуется красотой внешнего мира, и понимает иллюзорность всего, что может быть проявлено внешне.
   – Не понимаю, Царь, как ты, при твоем-то здравом уме, придаешь значение таким отвлеченностям, – фыркнула Кира.
   Она была отличница и уж что-что, а умно выражаться умела в совершенстве. Федору Ильичу такого умения тоже было не занимать, так что они отлично понимали друг друга.
   – Это не отвлеченности, а основополагания, по которым живут народы, – сказал он. – С ними нельзя не считаться.
   Люба вздохнула. Она-то как раз не очень понимала, о чем они говорят, а главное, зачем им надо говорить об этом.
   «Одним своим желанием жизнь не изменишь. – Люба перестала слушать чужой разговор, отвернулась от спорщиков и снова нырнула в собственные мысли. – Ну да, надоело вечно чувствовать себя на вторых ролях. Да что там на вторых – вообще ни на каких. И что с этим делать? В институт после училища поступить? Но в какой институт, если ни в какой не хочется? Поступить-то, может, куда-нибудь и поступлю, даже точно поступлю – маме только скажи, она всех на ноги поднимет, и кто-нибудь поможет обязательно, хоть те же Иваровские или Тенета… Черт, опять все то же самое! – рассердилась она. – Опять все возвращается к тому, что унижаться придется, просить!»
   И хотя трудно было представить, чтобы Сашкины или Кирины родители потребовали от Любы или ее мамы унижения, но вот ведь самим Сашке и Кире никого не пришлось просить, чтобы им помогли, – само собой разумелось, что после школы они будут поступать и поступят; так оно и вышло. А для Любы это не разумеется само собой и потребует отдельных чьих-то усилий. И, значит, поступление в институт никакой переменой жизни для нее не станет, а просто в очередной раз выяснится, что добрым людям надо помочь уборщицыной дочке.
   Никаких у нее не вырисовывалось планов, одни мечтания. И от того, что мечтания не облекались ни во что конкретное, Люба испытывала не какое-нибудь новое, а самое для себя привычное чувство – уязвленность.
   На освещенной части веранды тем временем разговаривали уже не о японских художествах, а о чем-то другом.
   – Способность человека к риску не является ни достоинством, ни недостатком, – сказал Царь. – Это просто та или иная комбинация гормонов.
   – Очень даже является недостатком, – не согласилась Кира. – Привязаться резинкой за ногу и прыгать вниз головой с моста могут только идиоты.
   – Что рискового в том, чтобы с тарзанки прыгать? – заметил Федор Ильич. – Развлечение абсолютно безопасное. Значит, это не риск, а просто искусственный вброс адреналина.
   Сашки и Сани слышно не было. Может, им было не до разговоров, потому что они пожимали друг другу ручки под дощатым столом или даже целовались, выбравшись из освещенного луной круга. Люба на их месте так бы и делала.
   Нет, все-таки они не целовались – Люба услышала Санин голос.
   – Без способности к риску жизнь не имеет смысла, – сказал он.
   – К разумному риску, – уточнила Кира. – Разумный, я согласна, может потребоваться для достижения целей. Но риск как таковой…
   – К любому, – перебил ее Саня.
   Люба обернулась, всмотрелась в спорщиков. Кирка, как обычно, выглядела растрепанной, ее короткие рыжеватые волосы торчали во все стороны, как перья у курицы. Сашкины кудри под луной сияли серебром. Саня тоже вроде был русый, как она, но в отличие от Сашкиной его голова в лунных лучах казалась не светлой, а темной. Наверное, волосы не шелковистые, как у нее, а жесткие.
   «Если бы я мысли так же схватывала, как внешность, то уже давно бы гением была», – с досадой на себя подумала Люба.
   Да, жизнь не наградила ее ни единым полезным дарованием. Умение шить невозможно было считать ни дарованием, ни тем более наградой.
   – Нельзя жить без способности к риску, – повторил Саня. – И не то что нельзя, а невозможно. Если мы себя отдаем чему-то или кому-то, то уже рискуем собой. А если отдавать себя не умеем, то ничего у нас в жизни и не получится.
   Кажется, на этот раз не только Люба, но и все остальные не поняли, о чем он говорит. Или, по крайней мере, не совсем поняли.
   – Ну-у… – протянула Кира. – Это как-то слишком заумно.
   – Надо же! – Александра рассмеялась. – А я уж и не надеялась когда-нибудь услышать от Кирки признание в том, что она чего-то не понимает. Поздравляю, Санечка, это твоя заслуга!
   Серебряный Сашкин смех прозвенел так, словно это лунные лучи закачались от едва ощутимого ночного ветра и коснулись друг друга, как трубочки китайского колокольчика.
   Смеясь, Сашка подмигнула Сане, ведь это именно он щелкнул Кирку по носу. Правда, Любе показалось, что он вовсе не собирался этого делать, но важно ведь не намерение, а результат; так она думала.
   – Ну, и где твои Персеиды? – Кира демонстративно зевнула. – Два часа ночи, между прочим. Спать пора. Правда, Царь?
   – Пора, – сказал Федор Ильич, вставая. – Я завтра в восемь уезжаю. То есть сегодня уже. Кому в Москву надо, могу захватить.
   Он прекращал глупые споры не словами даже, а самим фактом своего существования.
   – Мне надо, но я не поеду, – ответила Александра.
   Наверное, она ожидала, что ее начнут расспрашивать о смысле этой дурацкой фразы. Но к Сашкиным парадоксам все привыкли, и никто на них особого внимания уже не обращал.
   – Маму мою отвези, – сказала Кира. – Она завтра точно поедет. – И разъяснила: – Послезавтра отец из Коктебеля возвращается, маман торжественный прием будет организовывать.
   Фанатичное отношение Кириной мамы к своему мужу было всем известно. Окружающие воспринимали его в диапазоне от восхищения до недоумения или даже оторопи.
   – Я вам утром в окно стукну, – кивнул Федор Ильич. – Ты ее заранее разбуди только.
   Все встали, задвигались. В темноте кто-то столкнул со стола бокал, он покатился по доскам покосившейся веранды, упал на камень у крыльца и разбился с тоненьким звоном. Будь Люба одна, конечно, убрала бы осколки, тем более из-под самых ступенек. Но раз никто не собирается этого делать, что ей, больше всех надо? Они будут про всякие японские штучки рассуждать, а она стекло битое мести? Нет уж.
   Кира спустилась с веранды и свернула за угол. Там был вход на другую половину дома, которую занимало семейство Тенета.
   Дом, в котором жил Федор Ильич, стоял неподалеку, за сосновым кругом, где разводили костер.
   «А вдруг Царь у Сашки останется?» – мелькнуло у Любы в голове.
   Она вздрогнула от такого предположения, и все-таки на секунду ей стало интересно: как же они тогда с Саней будут разбираться?
   Но на даче Иваровских Царь не остался. Он пошел по заросшей травою тропинке к своему дому – высокий, широкоплечий и даже издалека такой красивый, что сердце у Любы сжималось, когда она смотрела ему вслед. Прямо как у брошенной девушки в песне про стежки-дорожки.
   – Пойдем, покажу твою комнату, – глядя на Саню поблескивающими глазами, сказала Сашка.
   – Пойдем.
   Глаза у него тоже блеснули, хотя и совсем иначе, чем у нее: не дразнящее обещание было в них, а… Непонятно, что в них было! Вернее, Любе просто неинтересно было в этом разбираться.

Глава 3

   Саня с Сашкой ушли в дом. Люба посидела еще немного – пусть улягутся. Можно подумать, Сашка и правда его в какую-то отдельную комнату поведет! Уж она, Люба, если бы пригласила парня в гости с ночевкой, то не лицемерила бы, сразу в свою кровать и отвела бы. Ну да и Сашка не из лицемерок – разберется.
   Дождавшись, пока в доме смолкнут шаги и шорохи, Люба тоже пошла к себе. Ее комнатка находилась под самой крышей. Александра называла ее мансардой, на парижский манер, хотя на самом деле это был самый обыкновенный чердак, обшитый вагонкой.
   Собственно, это была не лично Любина, а просто гостевая комната, но поскольку Люба была на даче Иваровских чем-то средним между очень частым гостем и постоянным обитателем, то можно было считать, что мансарда принадлежит ей.
   Дачный поселок Кофельцы построили сразу после войны для Академии наук, но не для самих академиков, а для сотрудников академических институтов. Первые кофельцевские жители были историками, филологами, географами и этнографами. С тех пор все, конечно, переменилось, перемешалось, но людей совсем уж чужеродных в дачном поселке, как ни странно, не завелось.
   Постоянство жизни проявлялось среди прочего и в том, что дома, выстроенные сорок лет назад, ни разу капитально не ремонтировались. В восемьдесят пятом году пошел слух, что на кофельцевских дачах будто бы грядет ремонт, но тут началась перестройка, а после нее никому не стало дела даже до самой Академии наук, а уж тем более до академических потомков, которым принадлежали теперь дачные дома.
   Да, кстати, дома вообще-то и не принадлежали своим жильцам, а всего лишь сдавались им в аренду, и было непонятно даже, какой станет арендная плата, кому ее надо будет платить, и слухи ходили теперь такие, что никакой арендной платы вообще не потребуется, потому что академия вот-вот начнет избавляться от лишнего имущества, и Кофельцы продадут какому-нибудь новоявленному капиталисту, так как расположены они в живописном месте – старый сосновый парк на холме, река, монастырь за рекою…
   Ну да Люба об этом сейчас не думала. Что ей до чужих дач, пусть даже и прошло на них детство и первая юность, но что ей до них, когда собственная жизнь не вызывает ничего, кроме досады?
   «Царь меня никогда не полюбит. – Впервые эта мысль прозвучала у нее в голове не вопросительно и тихо, а громко и отчетливо, как литавры. – Никогда! Я для него чужого поля ягода, и что он знает меня с рождения, ничего не значит, и, даже если я хоть сто институтов окончу, ничего не изменится. Все равно я не смогу разговаривать с ним ни про Блока, ни про японскую философию, ни про другое такое же, потому что мне все это ни интересно, ни хотя бы понятно никогда не будет. И ночь не спать ради каких-то Персеид мне тоже никогда не захочется. Я такая, как есть, и он такой, как есть, и ничего с этим не поделаешь!»
   Догадка эта ударила ее как молния. Странно, что это случилось только теперь: Люба влюблена была в Федора Ильича столько лет, сколько его знала, вернее, осознавала его существование, и забота о том, как бы ему понравиться, столько же лет ее точила.
   Новизна догадки некстати взбодрила ее, напрочь прогнала сон.
   Люба сбросила одеяло, встала, распахнула окно. Прохладный воздух большим шаром вкатился в комнату, накаленную дневной жарой.
   Она перевесилась через подоконник, покрутила головой, охлаждая пылающие щеки. Ночная тьма была такой плотной, что казалось, ее рукой можно потрогать. Звезды сияли на темном небе неподвижно и остро.
   Она выбралась из этой плотной тьмы обратно в комнату, оглянулась. Тускло поблескивало зеркало на противоположной стене мансарды. В зеркале Люба отражалась вся, и тоска ее, наверное, отражалась тоже.
   «Ведь я совсем даже ничего себе. – Она подошла поближе к зеркалу, остановилась прямо перед ним, вглядываясь в свое отражение. – Конечно, не красавица, как Сашка, но все-таки внешность оригинальная. И что мама у меня не академик, это не суть, уж для Царя точно – он без предрассудков. Но… Но что же тогда?»
   Она смотрела на свое пылающее лицо – даже в темноте было заметно, как алеют от волнения высокие скулы и глаза поблескивают тревожными узкими лепестками. Оригинально, оригинально, что и говорить. Есть даже что-то от японки – вот вам к вашим японским разговорам! – только не от настоящей японки – Люба видела настоящих японок только по телевизору, и все они были какие-то некрасивые, – а от такой, каких рисуют на старинных картинках, где каждое лицо – утонченное произведение искусства.
   Бабушка Киры Тенеты была востоковедом, и когда Любина мама ходила к ней убираться и брала с собой маленькую дочку, то Люба всегда рассматривала японские картинки и всегда находила на них себя. Может, конечно, она и фантазировала на свой счет, но некоторое сходство имелось, этого нельзя было отрицать.
   Да, ничего в ее внешности не было такого, во что категорически невозможно было бы влюбиться. И вот Женька Смирнов говорил же, что фигура у нее сексапильная. Вспомнив Женьку Смирнова, Люба, впрочем, поежилась: очень уж обыденно, будто само собой разумеется, обнял он ее вечером у подъезда… Она тогда поздно возвращалась из школы после кружка спортивных танцев – с пятого класса занималась, – а Женька поджидал ее у выхода из арки и обнял с какой-то необъяснимой уверенностью. Ну да почему же с необъяснимой? Она ведь не оттолкнула его, а дала себя поцеловать, а когда он повел ее к себе домой – его родители были в отъезде, – то и все ему дала с такой же дурацкой покорностью… И очень все это было объяснимо: не надеялась, что привлечет внимание парня более интересного, чем прыщавый Женька. Как выяснилось, правильно, что не надеялась: вот ей уже восемнадцать лет, а парни обращают на нее не больше внимания, чем на Киру Тенету, ну так Кира всегда была синим чулком и сама не смотрела в их сторону, а она-то никакой не синий чулок, значит…
   Что все это значит, думать больше не хотелось. Прохладный воздушный шар, вкатившийся в окно, уже растворился в комнате, и жар ее мыслей ничем не охлаждался извне.
   Люба надела сарафан и спустилась из мансарды вниз.
   Доски веранды тоже не остыли еще после дневной жары, и казалось, что притаившееся в них солнце щекочет босые пятки.
   Она села на нижнюю ступеньку, спрятала ноги в траве. Ноги сразу стали мокрыми от ночной росы, но голова пылала по-прежнему. Любу охватила тоска предутреннего часа – самая, наверное, безнадежная тоска из всех, какие подстерегают человека.
   Дверь, ведущая из дома на веранду, открылась у нее за спиной. Люба оглянулась.
   «Быстро они, однако! – подумала она. – Или это я долго в кровати вертелась?»
   Саня прошел через всю веранду и уселся рядом с Любой на последней ступеньке. Он тоже опустил ноги в траву, и Люба поняла, что ему тоже жарко. Ну, ему-то ясно отчего.
   – Не помешаю? – спросил он.
   – Нет, – пожала плечами Люба. – А Сашка где?
   – Спит.
   По такому его ответу нетрудно было догадаться, что Александра в самом деле не стала разводить антимонии, и легли они в одну кровать. Вот, видимо, уже справились со своим приятным делом.
   Саня молчал. Его молчание не угнетало, хотя Любу слегка задевало то, что он так явно не видит в ней собеседника.
   – Вы с Сашкой красиво пели, – зачем-то сказала она. – Даже странно.
   – Почему странно? – усмехнулся он.
   – Не думала, что вас там в консерватории таким песням учат.
   – Там всяким учат.
   Вот и разговаривай с ним! Она отвернулась, вернее, задрала голову, чтобы не слишком явно показывать свою дурацкую уязвленность.
   Люба задрала голову и… И вскочила, как будто кто-то подбросил ее вверх сильной рукой!
   – Смотри! – воскликнула она. – Саня, смотри!
   Небо над кофельцевским парком было прочерчено звездными линиями. Оно даже и не прочерчено было – тонкие острые всплески возникали на нем прямо сейчас, на глазах у изумленной Любы. Они появлялись, исчезали, на их месте сразу же возникали новые… Все небо сверкало звездным дождем!
   От восторга Люба напрочь забыла и свое равнодушие к Сане, и свою уязвленность его равнодушием к ней. Она даже за руку его схватила, подпрыгивая на ступеньках, как несмышленый ребенок! И хорошо, между прочим, что схватила: если бы он не поднялся и не держал ее, то она бы ноги переломала, наверное. Даже несчастная любовь вылетела на мгновение из ее сердца.
   Может, это она и сияла сейчас над целым мирозданием, Любина любовь – свободная от всего выдуманного и случайного, вся состоящая из чистого света, из небесного огня, сквозь который Земля проносилась вместе с Любой.
   – Загадала желание? – спросил Саня.
   Люба наконец оторвала взгляд от неба и перевела на него. Он смотрел без насмешки, со вполне человеческим интересом; все-таки зря она на него обижалась.
   – Не-а, – улыбнулась Люба. – Не успела сформулировать.
   Последние звездные капли растворились в небе. Поток Персеид исчез во Вселенной, и поздно было просить у него какой-нибудь определенной для себя радости.
   Но то, что она не успела загадать ничего конкретного, нисколько Любу не опечалило: ей было достаточно того непонятного, необъяснимого и очень сильного счастья, которое она только что пережила.
   Саня снова сел на ступеньки, и она села с ним рядом.
   – Подожди-ка, – сказал он и, наклонившись, собрал в ладонь стекляшки, лежащие на земле у веранды.
   Да, бокал ведь разбился. Любе стало стыдно оттого, что она сразу не убрала осколки.
   Может быть, конечно, Санин восторг от звездопада не был таким сильным – во всяком случае, он не выказал его так, как Люба, – но после того как они вместе этот восторг пережили, она уже не испытывала к нему настороженности.
   – Я тебя, кажется, обидел, – сказал он.
   – Чем это? – удивилась Люба.
   – Что имени твоему удивился.
   – Все удивляются, – улыбнулась она. – Никто не понимает, почему если Жаннетта, то Люба.
   – А почему? – с интересом спросил он.
   – Когда мама эту свою глупость излагала – что я не Жанна, а Жаннетта, два «н» и два «т», – то все, естественно, спрашивали: «А дома как вы ее зовете?» А она отвечала: «Дома я ее зову Люблюха». Ну, вот и Люба.
   Саня расхохотался. Люба вздохнула. Все правильно – что, кроме смеха, может вызвать эта дурацкая история?
   – Интересно! – сказал он.
   – Ничего интересного, – пожала плечами она.
   – Почему? – не согласился Саня. – В мире нет больше ни одного человека с таким именем, как у тебя, – полностью Жаннетта, сокращенно Люблюха. Представь: на всей Земле ты одна такая.
   Его слова удивили ее. Она никогда не думала о себе в таком смысле. А от того, что минуту назад, стоя под звездным дождем, она впервые в жизни ощутила себя обитательницей не просто земли, а Земли как планеты, – от этого Санины слова показались ей особенно убедительными.
   – Вообще-то да. – Люба снова улыбнулась. – В смысле, мама любит все оригинальное.
   Вообще-то она считала, что у мамы просто нет вкуса, потому она и любит все, что не по ней, и попросту такое называется «не по одежке протягивать ножки». Но не объяснять же это едва знакомому человеку.
   – Ты, я понял, с Сашей в одном доме живешь? – спросил Саня.
   – Мы все в одном доме живем. И я, и Сашка, и Кирка, и Царь. Спиридоньевский, угол Малой Бронной. А тебе Сашка не говорила разве?
   – Нет.
   Ну да, Сашка любит разводить тайны на пустом месте. Может, наплела ему, что в средневековом замке обитает.
   – Но я ведь и не спрашивал, – словно подслушав Любины мысли, сказал Саня.
   – Вы вместе учитесь? – поинтересовалась Люба.
   – На разных курсах. И специальности разные. Мы с Сашей только сегодня познакомились.
   Судя по тому, что он сидел сейчас в полурасстегнутой рубашке и русые волосы прилипли к его лбу мокрыми черточками, знакомство с Александрой привело к приятному результату.
   Стоило Любе об этом подумать, как и все остальные мысли сразу же вернулись в ее голову. В частности, о том, что ей хотелось бы изменить свою жизнь, но как это сделать, она не знает.
   «Раскричалась тут, как младенец, – с прежней досадой на себя подумала она. – Ну, звездопад, что особенного? На жизнь это никак не влияет».
   – Я – спать, – сказала Люба, поднимаясь со ступенек. – Хоть на пару часов.
   – Спокойной ночи, – без тени разочарования пожелал ей вслед Саня.
   Люба чувствовала себя Золушкой, обнаружившей, что, несмотря на все ее восторги, волшебная карета превратилась в тыкву, как и было обещано, да и принц вдобавок совсем не тот, о котором она мечтала.
   И что это она себе вдруг выдумала, будто мир как-то переменился к ней? Видимо, все-таки мамин ген пустой романтичности время от времени дает о себе знать. Осталось только упавшую звезду на веранде поискать!
   Люба оглянулась. Саня сидел на ступеньках, ноги его тонули в тумане, который уже стелился по траве, обещая утреннюю росу, и что-то поблескивало рядом с ним на досках веранды. Люба вздрогнула. Но, присмотревшись, поняла, что никакая это, конечно, не звезда, а просто осколки.
   Коснулся их последний лунный луч, оттого-то и кажется, что сидит на ступеньках Маленький Принц рядом с упавшей звездою.

Глава 4

   Люба провела по ступенькам ладонью. Да, вот здесь они и сидели той ночью. Почему ей вдруг это вспомнилось? Три года прошло.
   Впрочем, догадаться нетрудно: ничего выдающегося за эти три года в ее жизни не случилось, вот и вспоминаются только малозначительные или вовсе не значительные события.
   Люба выжала тряпку и выплеснула в кусты воду из ведра. Дверь в дом она оставила открытой, чтобы просохли вымытые полы.
   Две недели подряд шли нудные дожди, и вдруг явилось бабье лето, и мама тут же решила, что самое время убраться перед зимой на дачах, как делала она всегда. К октябрю все кофельцевские обитатели обычно возвращались в город, никто не путался под ногами и не мешал ей вытряхивать одеяла, сушить на ветерке подушки, вычищать кухонные шкафы ввиду зимнего нашествия мышей и мыть окна.
   Из-за окон-то мама и не успела с уборкой у Иваровских: ветерок хоть и был легкий, но прохватывал уже по-осеннему, и она простыла, когда мыла окна на даче у Тенета. Люба рассердилась на нее за это так, что чуть не расплакалась. Ну что, в самом деле, за энтузиазм такой идиотский? Двадцать лет в прислугах, а ведет себя до сих пор так, будто ее только что взяли на испытательный срок!
   – Ну при чем здесь испытательный срок? – оправдывалась мама, выслушивая Любины возмущенные возгласы. – Ангелина Константиновна мне всегда говорила: «Делай, Норочка, как сама считаешь нужным». И Илья Кириллович с Марией Игнатьевной всегда полную свободу предоставляли, и тем более Иваровские.
   – Ну конечно, свободу! – сердито фыркнула Люба. – Хочешь, Норочка, сегодня окна вымой, хочешь, послезавтра. Вот и сиди теперь дома, молоко с инжиром хлебай!
   Прокипяченное с инжиром молоко считала вернейшим средством от простуды как раз Ангелина Константиновна Тенета. Она говорила, что это старинный восточный рецепт, и лечила с его помощью и свою внучку Киру, и Сашку Иваровскую, и Федора Ильича, и Любу, когда все они были маленькими. Да и взрослые этим средством пользовались – мама вот и сейчас инжирное молоко пьет.
   – Но как же – дома сиди? – начала было она. – Надо же еще…
   – У Иваровских я сама уберу, – буркнула Люба. – Завтра съезжу в Кофельцы и за день все сделаю.
   – Они сердиться будут, – вздохнула мама.
   Любино участие в маминой работе всегда являлось непростым вопросом их общей жизни. Вернее, простым вопросом оно являлось.
   Когда Любе было лет семь, она принялась было помогать маме во время уборки у Тенета – стала вытирать пыль с книжек их большой библиотеки. Тогда-то Ангелина Константиновна и сказала: