Альфред Бестер


 
Дьявольский интерфейс



1


   Я чесал по материковому шельфу неподалеку от Боуговой отмели с полицейскими на хвосте — прыгая на своих перископических Хреновинах, они неотступно шли по моему следу. Бесконечные плоские соляные пустоши, напоминающие степи центральной России (эти степи тут знают преимущественно по половецким пляскам Бородина): одинокие холмы свежевынутой земли — там, где старатели совершенно нового типа терзают почву в поисках редких металлов; высокие столбы ядовитых испарений у восточного края горизонта, где насосные станции присосались к Атлантическому океану и качают, качают из него воду, чтобы извлекать дейтерий для производства энергии. Ископаемого топлива нынче почти не осталось; уровень моря уже понизился на шестьдесят сантиметров (вот почему я мог драпать по заголившейся материковой отмели); прогресс, называется.
   Я спешил к берлоге Герба Уэллса. Этот малый довел до совершенства технику переработки золота (которое никому даром не нужно в эпоху полной и окончательной победы пластика) и запуливает слитки золота в прошлое с помощью безумной машины времени, за что члены нашей Команды окрестили его Г.Дж.Уэллсом. Герб повадился дарить золотые слитки ребятам вроде Ван Гога или Моцарта, чтоб они жили-поживали и горя не знали и настругали побольше шедевров для потомков. Но пока что он не сумел раскачать этих ребят на новые нетленки — ни тебе «Сына Дон Жуана», ни хотя бы «Дон Жуана против Дракулы».
   Сверяясь со стрелками на табличках с надписью «Вход для воров и бродяг», вывешенных Гербом для членов нашей Команды, я юркнул в дыру у основания холма и зашлепал по извилистому туннелю, пробитому в пластах каменной соли, вдыхая воздух, насыщенный NaCl, MgCl2, MgSO4, кальцием, калием, бромидами и, надо думать, золотой пылью от того желтого металла, с которым работает Герб. С него станет — будет ворчать, что я своими легкими ворую золото. Наконец я уперся в люк, который вел в бункер Герба. Разумеется, заперто. Я заколотил в дверь как сумасшедший — скакалы грохотали своими перископическими хреновинами где-то у входа в туннель, и поэтому мне хана, если Герб сразу не отзовется… но нет, услышал.
   — Квиен дат? Квиен дат? — крикнул он на черном испангле [1].
   — Это Гинь! — проорал я на двадцатке — на том английском языке, на котором трепались в XX веке. Члены Команды частенько общаются между собой на двадцатке, чтоб посторонние не врубались. — Герб, я в заднице. Пусти меня!
   Люк распахнулся, и я ввалился внутрь.
   — Запирай наглухо, — прохрипел я. — Похоже, легавые наступают мне на пятки.
   Герб с грохотом закрыл люк и наложил засовы.
   — Гинь, что ты, черт побери, натворил?
   — Как обычно. Пришил одного парня.
   — И полицейские подняли шум из-за какого-то убийства? Не смеши меня!
   — Я порешил коменданта Коридора.
   — Ого! Тебе не следует убивать важных шишек. Люди неправильно поймут.
   — Знаю. Но только из важных шишек и стоит вышибать душу.
   — И сколько же раз ты терпел неудачу?
   — Потерял счет.
   — Твои успехи равны нулю, — задумчиво произнес Герб. — Не пора ли нам сесть и спокойно обсудить все это? Вопрос первый можно сформулировать так: в чем тут загвоздка — в ложности или в сложности задачи? Я полагаю…
   Тут люк завибрировал от могучих ударов.
   — Ну вот, явились положительные мальчики, — сказал я убитым тоном. — Герб, ты не мог бы послать меня куда подальше — с помощью твоей машины времени?
   — Мне бы стоило послать тебя куда подальше без помощи машины времени,
   — угрюмо заметил Герб. — Ты же всегда наотрез отказывался прошвырнуться во времени. Мне это было как серпом по одному месту.
   — Надо слинять отсюда на несколько часов. Они не станут тебе докучать, если не найдут меня здесь. Герб, прости меня, дурака, за прежнее похабное отношение к твоей чудесной машине, но я просто до смерти боялся ее. Да и все ребята из Команды побаиваются этой штуковины.
   — Я тоже. Пошли.
   Я последовал за ним в Комнату Ужасов и сел на сиденье чокнутой машины, которая формой напоминала громадного жука-богомола. Герб сунул мне в руки слиток золота.
   — Я как раз собирался отвезти это Томасу Чаттертону [2]. Доставишь вместо меня.
   — Чаттертон? Тот писатель-шутник?
   — Он самый. Покончил жизнь самоубийством — к безутешной скорби современников. Мышьяк. Жил без куска хлеба, без проблеска надежды. Ты направишься в Лондон тех времен, в чердачную комнат Чаттертона на Брук-стрит. Все понял?
   — «Ни дождь, ни снег, ни мрак…»
   — Устанавливаю срок возвращения — через три часа. Думаю, тебе должно хватить трех часов. Я перенесу тебя в общеизвестное место Лондона, чтобы ты сразу сориентировался. Не уходи далеко от машины, а не то я не сумею вернуть тебя.
   Стук в дверь усилился и стал еще настойчивее. Герб повозился с движками и переключателями, после чего затрещал электрический разряд (бьюсь об заклад, Герб ни шиша не платит за электроэнергию), и я обнаружил, что сижу посреди лужи, хлещет дождь, а тип на гнедой лошади, похожий на конный портрет Джорджа Вашингтона, чуть не растоптал меня копытами и осыпает вашего покорного слугу проклятиями за то, что я мешаю проезду порядочных людей.
   Я вскочил и попятился прочь от дороги. Тут меня кто-то легонько двинул по затылку. Я отпрыгнул и обернулся — я стоял подле виселицы, и по затылку мне наподдали ноги повешенного. Герб зашвырнул меня действительно не куда-нибудь, а в Тайберн, прославленное место казней. Я уже много лет не бывал в Лондоне (необратимо пострадавшем от радиоактивных осадков) и, конечно же, никогда не бывал в Лондоне 1770 года. Однако я знал, что Тайберн со временем превратится в Марбл-Арч; в восемнадцатом веке это была самая окраина Лондона. Бейсуотер-Роуд еще не существует, равно как и Гайд-Парк; только поля, рощи, луга вокруг извилистой речушки под названием Тайберн. Весь город находился слева от меня.
   Я рванул вперед по узкой дороге, что со временем превратится в Парк-Лейн, а немного погодя свернул в первую улочку далеко отстоящих друг от друга домов. Мало-помалу пространство между домами сокращалось, количество прохожих увеличивалось, и я притопал на просторный выгон — будущую площадь Гросвенор — и попал на разгар субботней вечерней ярмарки. Мать честная, народищу! Товар продают где с ручных тележек, где с прилавков, залитых колеблющимся светом факелов, плошек и сальных свечей. Уличные разносчики горланят:
   — Медовые груши! Восемь на пенни!
   — Каштаны с пылу с жару! Пенни два десятка!
   — А вот пироги! Кому с мясом, кому с рыбой! Налетай, не робей!
   — Орешки — сами лузгаются, сами в роток просятся! Шестнадцать за пенни!
   Я бы с удовольствием куснул чего-нибудь, но у меня не было ни гроша той эпохи — только почти килограммовый слиток золота.
   Я припомнил, что Брук-стрит берет начало в северной части площади Гросвенор, и, оказавшись на нужной улице, стал расспрашивать прохожих насчет местожительства писателя по фамилии Чаттертон. Ни один сукин сын и слыхом не слыхал о таком. Но тут я наткнулся на бродячего книготорговца, на лотке которого красовались брошюры с кричащими названиями вроде «Собственноручное жизнеописание палача», «Кровавые тайны Сохо», «Приключения слуги-пройдохи». Парень заявил, что знает поэта и тот пишет для него длиннющие поэмы, получая по шиллингу за штуку. Он указал мне на чердак жуткой развалюхи.
   Я поднялся по шаткой деревянной лестнице без половины ступенек — одному Богу известно, как я не ухнул вниз, — и влетел в чердачную комнату, весело напевая: «Злато! Злато! Злато! Желтый блеск, весомый хлад!» (Томас Худ, 1799-1845). На грязной постели младой поэт бился в предсмертных судорогах с пеной на губах — типичная развязка при отравлении мышьяком. «Ага! — мелькнуло у меня в башке. — Он окочуривается. И отлично понимает, что его дело труба. Так что, если я его вытащу из могилы, мы, может статься, получим нового Молекулярного для нашей Команды».
   И я энергично взялся за дело.
   Сперва надо прочистить желудок. Я расстегнул ширинку, набурлил в стакан и силой влил мочу ему в глотку, чтоб его стошнило. Никакого результата. Похоже, яд уже впитался. Я слетел вниз по убийственной лестнице и замолотил кулаками в дверь домохозяев. Мне открыла бабушка Бетой Росс. Пока она костерила меня, я шмыгнул мимо нее в комнату, увидел кувшин с молоком, схватил его, потом кусок угля из нерастопленного камина и помчался наверх — мимо огорошенной и противно визжащей старухи. Ни молоко, ни уголь бедолаге не помогли. Он таки помер — к безутешной скорби современников, а я остался как дурак со слитком теперь не нужного золота, от которого пузырился задний карман моих штанов.
   Делать нечего, оставалось только ждать, когда машинка Герба Уэллса выдернет меня обратно из восемнадцатого века, и я потопал обратно — по дождю. С Флит-стрит я повернул в переулок и зашел в таверну «Чеширский Сыр» — в надежде обменять слиток на стакан-другой доброго вина и обсохнуть у огня. Место у камина оказалось занято зычно сопящим китом и тихо побулькивающим налимом. Мать честная! Сам Великий и Незабвенный, а с ним его подлипала Босуэлл! [3]
   — Что бы вы делали, сэр, ежели бы оказались заперты в башне с новорожденным младенцем? — вопрошала рыбешка кита.
   Тот заколыхался, приосанился, чтобы разродиться исторической фразой, но его ответ на сей монументальный вопрос мне услышать не довелось — сукин кот Герб уволок меня в будущее на самом интересном месте.
   Когда я вывалился из нутра машины времени. Герб возмущенно замахал руками:
   — Вон! Вон! Сыпь отсюда! Они уже убрались.
   Я поковылял к выходу.
   — Какого черта ты не отдал золото Томасу Чаттертону?
   — Опоздал. Он уже дух испустил, когда я появился.
   — Ах ты, незадача какая!
   — Попробуй еще раз. Только загляни к нему пораньше.
   — Не могу. Дурацкая машина не желает дважды посещать одно и то же десятилетие. Говоря по совести, этот драндулет никуда не годится. Буксует на каждом временном ухабе.
   Быть может, именно поэтому из грандиозной программы Герба Уэллса («Здоровье, просвещение и процветание всем векам!») ничегошеньки не получается. Я поблагодарил его на двадцатнике, которым мы, члены Команды, обычно пользуемся при общении, и заговорил на черном испангле.
   Можете принять меня за психа, но я на самом деле просто обалдеваю оттого, как мне приходится валандаться с этими моими записками. Приходится переводить мой рассказ сперва на двадцатник с черного испангля, который нынче является официальным языком в этой стране, а потом переводить результат на машинный язык. Вы только вообразите эту цепочку: черный испангл — двадцатник — машинный язык. Та еще работа! Особенно, если сортируешь свои воспоминания за много веков. Поэтому не обессудьте, если кое-где мой рассказ хромает то на одну ногу, то на обе. В моем дневнике все изложено путем, как надо, языком прозрачным как слеза крокодила. Но когда я собираю свои записи в одно целое, компьютер то и дело выплескивает на экран строчку «090-НЕЧИТАБЕЛЬНО» — разумей: «Я не просекаю, что ты имеешь в виду».
   У всех членов нашей Команды одинаковая проблема. Не с памятью — события из нашей памяти хрен сотрешь, как надпись со стены сортира. Проблема — что перед чем было, как разместить воспоминания в правильной временной последовательности. Я терпеть не могу бардака в воспоминаниях и потому вынужден вести прилежные дневниковые записи. В Команде я самый зеленый и до сих пор стараюсь организовать свою башку наподобие органического компьютера — чтоб все было аккуратно по файлам и выскакивало на экран по первому требованию. Я тащусь от того, как справляется с задачей Сэм Пепис, историк и хронист нашей Команды. Он как-то пробовал объяснить мне свой метод. Ему он кажется совсем простеньким.
   Это выглядит так: 1/4 + (1/2В)^2 = Завтрак, имевший место 16 сентября 1936. Завидую. Удачи тебе, Сэм, но я пас.
   Я объявился только после взрыва вулкана Кракатау в 1883 году. Все остальные околачиваются тут намного дольше. Красавчик Бруммель остался в живых после Калькуттского землетрясения 1737 года, когда погибло триста тысяч человек. По словам Красавчика, белые колонизаторы толком не считали погибших и открыто плевали на то, сколько «цветных» унесла тогдашняя катастрофа. Тут я полностью на стороне Красавчика против белых свиней. Он… Впрочем, не помешает объяснить происхождение наших кликух.
   Упомянутые мной громкие имена, разумеется, всего лишь псевдонимы. Нам приходится так часто перебираться с места на место, менять имена и запутывать следы, потому что куцыки начинают догадываться насчет нас. Чтобы не забивать себе мозги запоминанием новых имен, мы дали друг другу постоянные прозвища — для некоторых свистнули имена кой-каких знаменитостей. Эти кликухи отражают, кто на чем «поехал» и у кого к чему есть способности или тяга. Я уже упоминал Герба Уэллса, который сдвинулся на своей машине времени, на оздоровлении и благоустроении прошлого — ни про что другое и думать не может. Красавчика Бруммеля наградили таким прозвищем за то, что он жутко смазливый малый; Сэма Пеписа — за его роль летописца нашей Команды. Есть еще Тоска — актриса до мозга костей. Греческий Синдикат — наш казначей: Батшебу — вылитая роковая женщина und so weiter. Меня прозвали Гран-Гиньоль [4] — или, короче, Гинь. Это имя мне не нравится — ни в длинном варианте, ни в коротком. Мне не по сердцу думать о себе как о мрачном садисте. Да, я действительно провожу своих подопечных через горнило ужасных страданий. Но веду-то я их — к хорошему. И плата просто несоразмерна с тем, что они в итоге получают. Вы бы отказались провести час в мучительной агонии, чтобы получить взамен вечную жизнь?
   Теперь касательно нашего возраста. Оливер Кромвель был заживо погребен в общей могиле во время средневековой эпидемии бубонной чумы — и до сих пор не желает подробно вспоминать о том эпизоде. По его словам, смерть от медленного удушья и через тысячу лет из памяти не выветрится. Благоуханная Песня прошла через резню, которую устроили монголы после взятия Тяньцзиня, где они соорудили пирамиду из ста тысяч отрубленных голов. Когда слушаешь ее рассказ, Дахау кажется детской игрой. Ну а Вечный Жид — это, конечно, сам Иисус Христос, которого мы зовем еще Хрисом. Если не верите насчет Вечного Жида, загляните в евангелие от Луки — глава двадцать четвертая, стих третий вам все объяснит. Один писатель — его звали, кажется, Лоуренс, — правильно просек что к чему, когда встретил Хриса в 1900 году. Он написал в своем фантастическом рассказе, что всей этой петрушки с распятием не случилось бы и Хрис прожил бы нормальную жизнь, догадайся он в юности пойти навстречу своей натуре, распрощался с целомудрием и трахнулся с какой-нибудь чувихой. Этот Лоуренс все-таки не до конца разобрался в характере Хриса. Мы кличем Иисуса Хрисом, петому что звать его Иисус — звучит совсем как ругательство.
   С остальными членами Команды вы тоже еще познакомитесь. Наш патриарх
   — Ху-Ху-Хух. Он намного старше всех наших «старичков». Прозвище он получил за привычку кряхтеть, издавая горестное «ху-ху-хух». Бедолага так и не научился калякать хотя бы на одном из современных языков, но язык жестов кое-как понимает. Мы думаем, старина Ху-Ху-Хух живет себе поживает не то с плейстоцена, не то с голоцена и еще в незапамятные времена пронырнул в бессмертие в результате какого-нибудь по-настоящему жуткого события — до того жуткого, что оно проняло даже сурового неандертальца и дало ему нужный заряд бессмертия. Кто знает, что это было за событие? Может, его раздавил метеоритище или затоптал мохнатый мастодонт.
   В последнее время мы редко видимся с Ху-Ху-Хухом: он боится людей и всегда норовит жить за пределами цивилизованного мира. Мы гадали, каково ему придется после демографического взрыва, который не оставит незаселенных пространств на Земле. Но тут подоспел прорыв в космос, и теперь Ху-Ху-Хух, надо думать, прозябает в каком-нибудь марсианском кратере — верно сказано, что Молекулярный Человек способен питаться воздухом и укрываться ветром. Правда, на Марсе и с воздухом облом. Наш добровольный историк Пепис, который старается никого не упускать из виду, клянется и божится, будто Ху-Ху-Хуха видели однажды в снегах Гималаев и это именно он породил легенду об ужасном снежном человеке.
   Когда я пытаюсь объяснить нашу долгую жизнь, я сознательно употребляю выражение «заряд бессмертия». Теперь это явление называют «пережог нервов». Судя по тому, что я узнал в результате своих исследований, каждый из нас подвергся психической травме неимоверной силы, которая уничтожила или, если хотите, сломала те механизмы в организме, которые отвечают за старение и смерть. Если в ваших клетках накапливаются некие летальные выделения, которые рано или поздно приведут к умиранию этих клеток, вы обречены. И в каждое живое существо заложен этот механизм неотвратимого метаболического самоубийства — бомба замедленного действия. Возможно, тем самым природа раз за разом очищает скрижаль для новых письмен. Будучи склонен одушествлять природу, наделять ее человеческими свойствами, я так и вижу, как эта госпожа капризно и досадливо морщится и равнодушно растаптывает свое очередное произведение — по ее мнению, снова неудачное.
   Однако члены нашей Команды — живое доказательство того, что жало смерти порой бессильно. Конечно, бессмертие досталось нам дорогой ценой. Каждый из нас сознательно прожил собственную агонию и получил психогальванический удар, который напрочь выжег летальные клеточные накопления в организме, тем самым превратив нас в Молекулярных Людей. Объяснения касательно этого термина — позже. Словом, тут что-то вроде подновленного варианта теории катастроф, которой Жорж Кювье в начале девятнадцатого века пытался объяснить эволюцию видов животных. Если вы подзабыли биологию, я напомню: он полагал, что периодические катастрофы полностью уничтожали все живое на Земле и Господь начинал акт творения на новом уровне, с учетом прежних ошибок. Насчет участия Вседержителя Кювье, конечно, заблуждался. А что касается катастрофических событий, то они действительно способны преобразить живое существо — притом самым решительным образом.
   Согласно рассказам членов нашей Команды (за вычетом Ху-Ху-Хуха, который не владел членораздельной речью), в каждом случае обстоятельства прорыва в бессмертие были по сути своей идентичны. Мы оказывались жертвами масштабного бедствия — стихийного или спровоцированного человеком — без малейшего шанса выжить. И полностью осознавали абсолютную безнадежность ситуации. За долю мгновения до гибели нас прошивал психогальванический разряд, после чего свершалось чудо — Костлявая разжимала уже сомкнутые пальцы и в семействе бессмертных случалось прибавление. Вероятность такого события фантастически ничтожна, но Греческий Синдикат говорит, что тут удивляться нечему и самое маловероятное событие рано или поздно происходит. Нашему Греку стоит доверять в этом вопросе. Он был профессиональным игроком с тех самых пор, как Аристотель вытурил его из своей афинской философской перипатетической школы.
   Хрис часто живописует свой ужас на кресте, когда до него дошло, что придется помирать всерьез и никакой десант ВМФ США не явится по-киношному в последний момент для его спасения. Он задавался вопросом: почему же те два вора, сораспятых с ним на Голгофе, пройдя через то же, не стали бессмертными? На что я всегда говорю: «Потому что они не были эпилептиками, как ты, Хрис», а он неизменно отвечает: «Ой, глохни! У тебя, Гинь, крыша поехала на эпилепсии — везде ее видишь. Тебе бы засесть лет на сто в келью и заняться своим образованием, чтоб научился уважать мистические акты Господа!»
   Возможно, он и прав. Я действительно одержим идеей, что наша Команда состоит сплошь из эпилептиков и что вообще на протяжении всей истории человечества прослеживается неизменная связь между эпилепсией и исключительностью личности. Так сказать, не все эпилептики — гении, но все гении — эпилептики. Я сам страдаю припадками эпилепсии, и когда на меня находит, у меня такое ощущения, что я вмещаю в себя и понимаю всю Вселенную. Вот почему мы кричим и бьемся в судорогах; ведь это непосильный кайф для микрокосма — впустить в себя разом весь макрокосм. Я со временем насобачился с одного взгляда угадывать эпилептика. И всякий раз, когда я налечу на явного эпилептика, я пытаюсь превратить его или ее в бессмертного, чтобы пополнить нашу Команду. Для этого я убиваю их самыми чудовищными и мучительными способами, за что и получил прозвище Гран-Гиньоля. Батшеба даже повадилась присылать мне рождественские открытки с изображением то «железной девы», то дыбы.
   Это несправедливо. Если я пытаю и убиваю, то из самых благородных побуждений. Чтобы вы не приняли меня за какого-нибудь монстра, мне стоит описать вам свой собственный опыт перехода в бессмертие. В 1883 году я работал, говоря современным языком, экспортным представителем одной фирмы на Кракатау — вулканическом острове в Индонезии, между островами Ява и Суматра. Официально Кракатау считался необитаемым островом, что было хитрым враньем. Меня туда послала одна сан-францисская фирма в качестве тайного агента, чтоб я хорошенько бортанул голландцев, которые держали в тех краях монополию на торговлю. Или тогда этого слова — «бортанул» — еще не существовало? Погодите минутку, сверюсь с чертовым компьютерным дневником,
   ТЕРМИНАЛ. ГОТОВ?
   ГОТОВ. ВВЕДИТЕ НОМЕР ПРОГРАММЫ.
   001
   ПРОГРАММА «СЛЕНГ» ЗАГРУЖЕНА.
   УКАЖИТЕ ГОД, ГЕОГРАФИЧЕСКОЕ МЕСТО И НУЖНОЕ СЛОВО.
   ПРОГРАММА «СЛЕНГ» ЗАКОНЧИЛА РАБОТУ.
   ОТВЕТ ОТРИЦАТЕЛЬНЫЙ.
   Ладно, слова «бортануть» в 1883 году не было, и большой привет достолюбезной благодетельнице нашей и прародительнице нынешних компьютеров компании Ай-Би-Эм.
   Только полный осел мог согласиться на эту работу, но я был двадцатилетним юнцом — отравлен мечтой повидать дальние страны и неведомые моря и стяжать славу великого первооткрывателя. Мне чудились шапки в газетах: «НЭД КУРЗОН НАХОДИТ СЕВЕРНЫЙ ПОЛЮС!» Можно подумать, что северный полюс когда-то потерялся!.. Или: «НЭД КУРЗОН, ИССЛЕДОВАТЕЛЬ АФРИКИ». Что-то вроде Ливингстона, который пропал в Африке и был найден экспедицией под руководством Стэнли.
   Короче, жил я со своим терьером на острове один-одинешенек в бамбуковой хижине, которая служила одновременно и складом для моих товаров. Но ко мне то и дело приплывали жители окрестных островов. Боже, какую же мерзость они хотели получить от меня и какую же мерзость они предлагали в качестве платы — вплоть до своих женщин, которых можно было завалить на постель за стакан самого дешевого виски! О, эти сказочные тропические красавицы, которых Стэнли прославил на века! Не тот, африканский сэр Генри Мортон Стэнли, а режиссер Дэррил Ф.Стэнли из Голливуда. На самом же деле, ласкать этих красавиц — все равно что гладить сумочку из крокодильей кожи, все их тело покрыто ритуальными шрамами, а когда их трахаешь, они не прекращают противно хихикать, показывая зачерненные бетелем зубы. Заставить бы голливудских губошлепов переспать с «очаровательными» островитянками!
   Жители соседних островов посещали Кракатау без малейшего страха, хотя и понимали, что тамошняя гора Раката — действующий вулкан. Однако Раката была почти что карликом в сравнении с вулканами на Яве и Суматре, и никто ее всерьез не воспринимал. Раката временами грозно урчала и выплевывала облачка пепла, но к этому я быстро привык. Частенько происходили землетрясения — настолько слабые, что я с большим трудом отличал их от заурядных ударов приливной волны. Даже у моего глупого пса не хватило мозгов переполошиться перед роковым часом. Наверно, вы слышали россказни про то, как собаки начинают выть перед землетрясением и иногда спасают своих хозяев от невидимой опасности.
   Рвануло 26-го августа, а накануне я получил довольно необычное предупреждение. Дело было так. Старик Марколуа приплыл ко мне с группой молодежи обоего пола. На дне лодки кишели трепанги — я их терпеть не мог, пища на любителя. Все наперебой говорили о какой-то рыбе. Я осведомился у Марколуа о причине всеобщего возбуждения, и тот сказал, что в море объявились дьяволы и огромные косяки рыбы мечутся у берега Кракатау, пытаясь убежать от злых духов. Я рассмеялся, но он подвел меня к берегу и сказал: «Смотри!» Черт побери, Марколуа говорил правду! На берегу билось неимоверное количество рыбы, выпрыгнувшей из воды, а из каждой волны выскакивали сотни новых рыбин, как будто за ними действительно гнались злые духи.
   Спустя много лет я обсуждал этот феномен с вулканологом, который работал в пункте наблюдения за вулканом Этна. Согласно его пояснениям, основание Ракаты, очевидно, так раскалилось, что нагрело придонные слои воды, и рыба — в поисках спасения от невыносимого жара — устремилась на сушу. Но в 1883 году я этого не знал и только пожал плечами от странной картины — наверно, и у рыб случаются приступы массового сумасшествия. Какая-нибудь эпидемия.