— Простите нас, пане Адоля, — сказала Степанида, когда он, расправив полы кафтана, вытянул на коленях худые длинные руки.
   — Пан Езус простит, — сказал Яхимовский и строго поглядел на порог.
   — Вы же знаете, мы не сами. Разве мы просили? Нам дали.
   — Но вы же не отказались…
   — Как же было отказаться, пане Адоля? Отдали бы еще кому. Вон Гончарикам ничего не досталось.
   Кажется, она сказала удачно. Яхимовский минуту молчал, наверное, не зная, как отвечать ей. Только потом произнес твердо:
   — Грех зариться на чужое.
   «Какое же это мне чужое», — невольно подумалось Степаниде.
   Она примолкла у порога, а он задумчиво кивал голой и желтой, как кость, головой и размышлял о чем-то или молча про себя упрекал их. Эти его слова
   — не о себе, а о них — отозвались тревогой в душе Степаниды.
   — Но ничего не сделаешь, — сказал он погодя. — Я совсем не желаю вам зла. Пусть Езус, Мария помогут вам…
   — Спасибо на том, — сказала Степанида почти растроганно. — А мы, пан Адоля, за вами присмотрим.
   Это было главное — чтобы он не затаил обиду на них, не пожелал худого, с остальным они бы как-нибудь сладили. У них была лошадь, было хозяйство, в амбаре оставили им семян, чтобы засеять яровыми две десятины, может, останется еще я ячменя на крупу или гороха на суп. Картошки в хозяйстве хватало, было две кадки сала — с осени берегли для батраков в сезон полевых работ, теперь батраков больше не будет. Они бы его прокормили, этого старика, бог с ним! Разве они хотели ему плохого?
   Капризная, с холодами весна затянулась почти до пасхи, и только после нее нерешительно, запоздало начало теплеть. На юрьев день стало совсем тепло, и, встав раненько, Степанида с Петроком по стародавнему обычаю пошли в хлев. В прежние времена в этот день выгоняли скотину на пастьбу, но теперь выгонять было некуда, кроме сухой серой травы, свинухи, на пастбищах еще ничего не выросло. Петрок стоял в дверях, а Степанида огарком припасенной с грониц обходной свечи натерла корове подгрудок — от злого духа и чтобы весь год была молочной, а Петрок зажег пучок сухой евангельской травки, старательно окурил хлев, стойла коровы и лошади — так издавна было заведено на хуторе. К полудню еще потеплело. Прибрав в хате, Степанида достала освященные ветки вербы, завязала в платок кусок прибереженного с пасхи кулича. Надев что почище, они отправились на смотрины поля, которое с утра влажно парило под ласковым солнцем — ждало плуга.
   Начали осмотр с озимых у сосняка, где ярко зеленела всходами продолговатая нивка ржи. Петрок шел впереди и сдержанно усмехался в коротко подстриженные усы. Был он тогда уже не молод, хотя еще и не стар: сорок лет — не срок для мужчины. А усмехался все от той же неожиданной радости: шел на хутор, считай, батраком, а вот стал хозяином и теперь осматривает свои нивы и пажити. Конечно, он понимал, что с двух десятин не разбогатеешь, но все же прожить на своем хлебе можно. Немного опасался, как бы эта зима и особенно холодная затяжная весна не повредили озимым, но, кажется, худшее миновало — всходы оправились от холодов и ярко зеленели почти на всем поле. Только нижний конец его возле дороги был еще темноват, наверно, от долгой воды. Петрок сошел с межи и нагнулся, чтобы вырвать росток, посмотреть корень. Но едва он протянул руку к бледному увядшему росточку, как среди слипшихся комьев земли разглядел и еще что-то серое, а пальцы его растерянно подняли с земли за растопыренное крылышко маленькую серую птичку. Это был жаворонок, наверно, из тех несчастных, что обманулись первым дыханием весны и поплатились жизнью за свою преждевременную песню.
   — Глянь, Степа…
   Степанида подбежала к Петроку и растерянно приняла из его рук мертвую птичку, раскинутые крылья которой бессильно обвисали в воздухе, как и головка с маленьким разинутым клювом.
   — Боже… Петрок! Кто же это?.. Это же плохо…
   — Плохо?
   — Ой, это к несчастью! Это же на беду нам, — готова была расплакаться Степанида.
   Петрок был тоже неприятно поражен находкой, но старался казаться спокойным, не желая верить, что от этой пернатой малявки возможно какое несчастье людям.
   — Ну, какая беда! Замерз просто. Такая стужа…
   — Боже мой, боже мой! Зачем ты его трогал? Зачем ты его увидел? — причитала Степанида, сама не своя от столь явного предзнаменования беды.
   Какое-то время они не знали, что делать, и, ошеломленные, стояли над маленькой мертвой птичкой с бледными, как ржаные ростки, скрюченными коготками. Степанида немного всплакнула, и Петрок не утешал ее, самому было не лучше. Жаворонка закопали под межой в ямке, рядом воткнули вербную ветку. Что делать с остальными вербинами, не знали, желание обносить ими озимь разом пропало, было не по себе и даже немного боязно неизвестно отчего. Подавленные, без прежнего интереса к полю, они обошли надел и скорым шагом повернули на хутор.
   Если бы они знали, что их ждет дома, так, наверно, убежали бы отсюда куда-либо подальше, может, никогда бы и не вернулись обратно. Но великая сила — незнание, оно значит для человека не меньше, чем его самце верные знания и способность предвидеть будущее. Видно, незнание тоже охраняет, оберегает душу, давая человеку возможность жить.
   На хуторе в истопке Степанида развязала платок с куличом, отрезала кусок и отнесла в хату пану Адольфу. Как ей показалось, тот спал за печью, потому что в хате его не было видно, и Степанида, положив кулич на тарелку, поставила ее на стол. В хате царила устоявшаяся тишина, но она не обратила на это внимания, вообще она не имела обыкновения задерживаться здесь — сделает что или что-либо возьмет и в сени, зачем беспокоить старого человека. В истопке они съели остатки кулича с молоком, и Петрок вышел во двор. Им все же овладело весеннее беспокойство, надо было ладить плуг для борозды, под навесом он не мог отыскать валек, без которого невозможно было запрячь лошадь. Степанида же в большом чугуне начала забалтывать пойло корове, которая любила именно такое, слегка заболтанное мукой пойло и не хотела пить воду. Так она помешивала, присев над чугуном, когда в раскрытую дверь сеней, странно пошатнувшись, сунулся Петрок и сдавленно крикнул ей с беспокойством, даже испугом в голосе:
   — Степанида!
   Она не сразу вскочила, показалось, что Петроку стало плохо, он и впрямь очень побелел с лица, протянутые к ней руки недобро дрожали.
   — Степанида!!!
   Она бросилась к мужу, но тот отступил, подался обратно во двор, переводя ее внимание в другую сторону — к хлеву. Она бросила взгляд дальше и увидела, что амбарные двери настежь раскрыты, чего никогда не случалось прежде, всегда там громоздился черный ржавый замок, большой ключ от которого висел на гвозде в хате. Почуяв недоброе, она бегом бросилась к этим растворенным дверям и еще со двора в сумерках амбара увидела тусклую тень человека. Будто склонившись над закромами, неподвижно стоял на длинных, подогнутых в коленях ногах Адольф Яхимовский. Не своим голосом она крикнула: «Паночку Адоля!» — но тот не откликнулся. Тогда она вскочила в амбар и поняла все. Сверху от балки свисала туго натянутая веревка, желтая, как кость, голова Яхимовского вместе с шеей была неестественно свернута набок, руки упали вдоль обвисшего тела, одно плечо вздернулось вверх, и все туловище перекосилось. Она схватила его за костлявые под суконным кафтаном плечи, и тело грузно с усилием повернулось. Он висел так низко, что скрюченные ноги его в праздничных хромовых сапогах с шорохом черкнули по земляному полу. Не в лад со своим испугом Степанида подумала, что даже и здесь, чтобы повеситься, человеку не хватило места, так было низко и неудобно в этом амбаре.
   Через два дня они с Петроком отвезли кое-как сколоченный из старых, неструганых досок гроб на католическое кладбище при костеле и закопали. Еще через день из местечка приехал арендатор Мацкевич, который погрузил в пароконную фуру громоздкое дубовое кресло, часы в узком футляре и красивую, красного дерева конторку, сказал: за долг, который не уплатил ему Яхимовский. Степанида с Петроком не возражали, сказали: бери! Им оставалось больше — почти вся усадьба, две десятины земли, молодая кобылка, корова. Разве по тому времени этого было мало?
   Несколько дней спустя они перетащили из истопки небогатые свои пожитки и стали жить в хате.
   Старик Яхимовский начал понемногу забываться. Иногда вспоминался, но воспоминания о нем лишь омрачали душу, и они старались о нем не думать.
   Это удавалось, тем более что бед и тревог хватало во рее те трудные, неспокойные годы…
   Озимые росли сами собой, забот о них было немного, но посеяно их было всего две нивки, а главную часть надела на пригорке надо было пахать под яровые. Оно ничего, конечно, как-нибудь бы вспахали, вот только самый верх пригорка с позапрошлого года оставался залежью, Яхимовский его не пахал: арендатор когда-то забросил, потому что земля там была не дай бог — камни, суглинок, который в засушливый год становился как скала. Яхимовский, разумеется, мог позволить себе десятину-другую бросить под залежь, у него хватало и лучшей земли, а каково было им? Весной засушило, дождей не было, но, когда потеплело, Петрок запряг в плуг молодую кобылу и поехал поднимать залежь.
   Он бился там с утра до полудня. Степанида, занятая другими делами в усадьбе, ждала его обедать и не дождалась. Почувствовав недоброе, она бросила недоделанное на дворе и краем оврага помчалась на тот их злополучный надел.
   Еще издали, от оврага, она увидела на пригорке мужа, который, почему-то оставив в борозде плуг, хлопотал возле кобылки, понуро стоявшей среди сухих стеблей прошлогоднего бурьяна с низко опущенной головой и мокрыми от пота боками. Степанида взбежала на узенькие вспаханные бороздки и ойкнула, поколов ноги о суглинок, который вперемежку с бурьяном и комьями сухого навоза, будто битый кирпич, краснел на пахоте. Неудивительно, что изнемогла кобылка, тут и старая хорошая лошадь, верно, надорвала бы жилы, потягав за собой плуг. Вороная их кобылка совсем потемнела от пота, ручьями стекавшего по ее выдававшимся ребрам, бока ее ходили ходуном от усталости, а голова опускалась все ниже к земле. Босой, в неподпоясанной самотканой (сорочке, Петрок со взмокшими от пота плечами оглянулся на Степаниду и дернул за узду кобылку, та вдруг пошатнулась, задние ноги ее раскорячились, и она опустилась в постромках на жесткую пахоту.
   — Ой, беда, что же делать? — сокрушался Петрок, пытаясь угрозами и лаской поднять кобылку, но все его усилия оставались напрасными. Вскоре не выдержали и передние ноги, кобылка вытянулась в упряжи, судорожно загребая копытами суглинок. Петрок испуганно бросился ее распрягать, но впопыхах не мог освободить от съехавшего на голову хомута, тогда Степанида сбросила с плуга валек, тем ослабив постромки. Она уже отчетливо сознавала, что в их только что начавшуюся самостоятельную жизнь вдруг ворвалась беда.
   Так оно и случилось. Кобылка не поднялась больше, Жак они ни помогали ей, соблазняя сеном, травой, куском хлеба, принесенным Степанидой с хутора. Голова ее на худой длинной шее в конце концов тоже опустилась наземь, лишь глаза временами вращались в глазницах, будто умоляя людей о помощи. Но спасти ее было уже невозможно. Под вечер кобылка в последний раз напряглась и окончательно выпростала ноги.
   — Вот и все! — вскрикнул Петрок. — Что теперь делать? Что делать?..
   Степанида же будто окаменела с горя, уже хорошо представляя, что ожидает хозяйство без лошади да еще в такую пору, когда та была нужнее всего. Мокрый от пота Петрок растерянно постоял, потом молча сел и, закрыв руками лицо, заплакал. Степанида не утешала его, сама вытерла украдкой слезу и вспомнила недавние смотрины поля и замерзшего жавороночка под межой.
   — Ее прокляли, гору эту. Не было земли, но и это не земля.
   Понемногу Петрок успокоился, посидел еще и начал собираться домой. Надо было думать, как жить дальше.
   Под вечер он пришел с хомутом на хутор, взял старую лопату и направился в Бараний Лог к хвойному пригорку, где обычно копали песок и зарывали павший в деревне скот. Там на окраине соснячка вырыл яму, затем привел из Выселок Ладимирова коня и отволок к ней кобылку. Степанида туда не пошла, она не могла смотреть на такое и все думала, как преодолеть эти напасти. Где взять лошадь, чтобы вспахать тот проклятый пригорок? Не оставлять же его снова залежью, с чего тогда жить?
   Петрок притащился поздно, скупо ответил на ее вопросы, похлебал супа и присел на пороге в сенях. Она пыталась что-то сказать, вызвать его на разговор, но ему было не до того, и она не стала надоедать, занялась своими делами. А потом и она прикорнула в запечье, а когда на рассвете проснулась, Петрока уже не было, куда-то пошел. Она подумала: наверно, в Выселки, надо же было добывать лошадь, заканчивать с тем пригорком. Другие уже отсеялись, а они не могли даже вспахать.
   Но его не было и к завтраку. Встревожась, она взглянула через тын на пригорок и едва не заплакала, увидев там, далеко среди поля, одинокую фигуру мужа, который, мерно пошатываясь из стороны в сторону, ковырялся в земле. Она хотела побежать туда, но в печи уже варилась картошка, не годилось оставлять печь без присмотра. Однако четверть часа спустя она собрала кое-какой завтрак — миску картошки, кусок сала, хлеб, кувшин молока, — завязала платок и пошла на пригорок.
   Петрок копал вручную, лопатой, ковырял, долбил, рубил проклятый суглинок, сквозь прошлогодний бурьян начавший зарастать молодым пыреем, и уже взрыхлил ладный клин с конца нивы. Взглянув на его лицо, Степанида едва узнала мужа, такой он сделался страшный, постаревший, с заросшими темной щетиной щеками. Плоская грудь его еще больше запала, плечи заострились от худобы, пропотевшая сорочка свободно болталась, как на колу, а в округлившихся страдальческих глазах тлел немой укор кому-то за все неудачи жизни.
   — Петрок, что же ты делаешь?
   — Что видишь, — глухим от усталости голосом ответил он, не прекращая работы.
   — Разве так вскопаешь?
   — А что же делать?
   — Может, кто бы дал лошадь? Надо к людям сходить.
   — Уж ходил. Кто даст лошадь гробить?
   Она не настаивала больше, поняла, что вообще-то Петрок прав: в такую пору у кого допросишься лошадь, каждому она нужна самому; опять же кто решится отдать свою береженую в чужие руки да еще на такую земельку? Так что же остается, копать лопатами? Но иного выхода не было.
   Помнится, она даже всплакнула тогда, живо представив себе крестьянскую долю без лошади. Петрок перестал копать, устало оперся о лопату.
   — Что же делать? Жить надо… Как-нибудь…
   Четыре дня с утра до ночи они в две лопаты долбили суглинок и все-таки одолели его. Правда, оба остались без сил, изнемогли до предела, но как-то все же взрыхлили, хотя и мелко, местами лишь поковыряв сверху лопатами. Работали все дни молча, переводя дыхание с лопатами в руках. Потом Петрок полдня разбивал крупные комья и вот однажды утром, взвалив на себя полмешка ячменя, взял плетенное из соломы лукошко. Посеял быстро, забороновать, правда, ему одолжил на полдня лошадь Левон, надел которого был по соседству, чуть ниже, земля там тоже была не дай бог никому, разве немного помягче, на супеси. Управились как раз в субботу, тихим погожим вечером, и Степанида думала немного дать отдохнуть одубевшим, в мозолях рукам. Но Петрок, посидев на завалинке, взял топор и куда-то пошел к оврагу. Она спросила, куда это, думала, может, за какой сухостиной для печи, потому как дров было мало, но он, так и не ответив, исчез за углом истопки.
   Вернулся домой, когда она взялась доить корову, и сразу, не поужинав, повалился в запечье. Управясь с вечерними заботами по хозяйству, она пошла в хату, он уже сонно храпел, и Степанида не стала ни о чем спрашивать, тоже легла рядом.
   Назавтра все повторилось — он исчез на рассвете, и она даже не знала куда. Но мало ли у мужика дел по весне, да еще при такой беде. Может, пошел в Выселки, думала она, снова насчет лошади, потому что надо было вывозить навоз под картошку, вспахать огород, сеять горох — работы на земле весной всегда прорва. Степанида привязала возле оврага корову и, возвращаясь к усадьбе, бросила взгляд на пригорок и опять содрогнулась от того, что увидела.
   Как раз вставало утреннее солнце и тут же, над лесом, входило в низкую багровую тучу. В стороне от него на светлом закрайке неба темнела вдали человеческая фигура — кто-то, пригнувшись, будто боролся с непокорным столбом или деревом. Степанида уже поняла: это Петрок, но что он там делает?
   Свернув со стежки, она бросилась напрямик к пригорку, исколов ноги в мелком суглинке засеянной нивы, выбежала на свою полоску. Тут уже стало видать, как на самом высоком месте в конце их надела наклонно стоял огромный, сколоченный из бревна крест, который, упираясь в землю, поднимал над собой Петрок. Как только она подбежала ближе, он сдавленно крикнул ей: подмогни! Обеими руками она обхватила шершавый ствол молодого дубка, удерживая его нижний конец в глубоко вырытой яме, которую поспешно стал зарывать Петрок. Крест был сырой, стоило ей невзначай чуть наклонить его, как огромная тяжесть потянула ее в сторону, она было испугалась, но все-таки удержала, и Петрок забросал яму землей.
   — Помоги, боже, не отступись от рабов твоих, — проговорил он, крестясь и утирая вспотевшее, изможденное за эти трудные дни лицо. Она также перекрестилась, подумав: а вдруг и в самом деле поможет? Отведет беду от этой их проклятой людьми и богом земли.
   Крест простоял весну и лето на самой вершине пригорка, над оврагом и лесом, поодаль от дороги, и всякий, кто шел или ехал по большаку, видел этот знак человеческой беды. Тогда же кто-то из выселковцев назвал этот пригорок Голгофой, и с его легкой руки так и пошло: Голгофа, или гора Голгофа, или даже Петрокова Голгофа. Так продолжали называть и после того, как местечковые комсомольцы Копылов, Меерсон и Хвасько осенью повалили крест. Как-то зашли на хутор, попросили пилу, которую Петрок принес из истопки, а Степанида еще угостила их квасом — как раз настоялся, хороший был квас, — ребята пошутили, попили и пошли. Она думала, что они направятся к оврагу или в сторону леса, а они повернули по меже на пригорок и за каких-нибудь десять минут спилили крест. А потом, принеся пилу, прочитали им длинную нотацию о вреде религиозных верований. Петрок насупился, умолк и не спорил, а Степанида зло поругалась с ними, вспомнив, как весной, когда она с Петроком разбивалась на той Голгофе, им никто не собрался помочь, а теперь, как вырос ячмень, этим олухам, видишь ли, крест глаза колет. Но что ребятам слова, они посмеялись над ее темнотой и с сознанием исполненного долга пошли в местечко.
   А название пригорка осталось и, верно, чаще останется надолго, точно определяя невеселую сущность этого малопригодного для хлеборобства клочка земли, освященного слезами, трудом, многолетними крестьянскими муками.


15


   Зима поворачивала на весну — кончились вьюги, днем потеплело, на солнечной стороне двора в полдень капало с крыши, хотя ночью еще жал крепкий морозец, даже потрескивало по углам. Утро начиналось широким, на полнеба разливом багряной зари, из-за леса в серой морозной дымке поднималось красное солнце, набиралось силы, и вскоре длиннющие тени от деревьев, пригорков, столбов полосовали все поле с осевшим после оттепелей, плотным, хрустящим снегом. В морозной утренней дали нежно просвечивала сероватая просинь леса, едва заметная пестрота перелесков, кустарников, а в поле вокруг все ярко сияло ослепительной, до рези в глазах белизной. Было нехолодно, по-праздничному нарядно и тихо.
   Степанида, однако, мало любовалась красотой погожего зимнего утра, вряд ли даже замечала его, она завозилась у печи, не управилась со скотиной, сказала Петроку, что доделать — напоить овец, замесить курам, — а сама побежала через поле в Выселки.
   В старых, залатанных валенках было нетрудно бежать по накатанной ледяной дороге, и она думала, что вернется теперь лишь в сумерки — настала самая горячка с колхозом, который все же организовали неделю назад. Сидели до утра, но все же добились — большая половина Выселок согласилась вступить. Новик по-своему был прав, когда говорил: раскулачишь одного — многие задумаются. Задумались, порассуждали и согласились. Теперь три дня подряд комиссия по обобществлению ходила по дворам, описывала семена, инвентарь, лошадей, упряжь. Обычно Степанида прибегала утречком в сельсовет, и оттуда их четыре человека шли по деревне, никого, не пропуская, в каждый двор — через женский плач, под напряженно озабоченные взгляды стариков, примолкшее внимание ребятишек, — брали все на учет. Было трудно, но надо было.
   Она думала в тот день, что уже не застанет председателя в сельсовете, что, наверно, придется догонять комиссию где-то в деревне, и очень удивилась, когда, открыв дверь длинной, как коровник, псаломщиковой хаты, увидела всех на месте. Примолкнув, сидел за столом Левон, напротив коренастый мужик в черном полушубке, его сосед Корнила, которого также выбрали в комиссию по обобществлению; отвернувшись к окну, стоял в своей красноармейской шинели Вася Гончарик. Было очень накурено, холодно, между мужчинами ощущалось какое-то напряжение, которое сразу уловила Степанида и сдержанно поздоровалась:
   — День добрый.
   — Добрый день, — ответил Корнила.
   — Черта он добрый, — сказал Левон, поведя на нее одним глазом. — Поганый день, хуже некуда.
   Степанида не поняла.
   — А что? Погода хорошая.
   — Слишком хорошая. Ранняя весна берется… Но… На вот прочитай.
   Он протянул ей небольшой, уже изрядно помятый листок районной газеты «Чырвоны араты». Еще ничего не понимая, она с трудом начала читать рассыпанные по странице заголовки: «Выше знамя индустриализации», «На новые рельсы!», «План вывозки деловой древесины под угрозой срыва». На другой стороне был небольшой рисунок: красноармеец, широко расставив ноги, протыкает штыком толстого брюхатого буржуя с оскаленными зубами.
   — Не туда глядишь, — сказал Корнила. — Вон, в самом углу.
   Действительно, в уголке газеты не слишком большими буквами выделялся заголовочек: «В Слободских Выселках потворствуют классовому врагу — кулаку». Степанида впилась глазами в мелкие буквы заметки и, чуть шевеля губами, стала читать. В заметке говорилось, что в то время, как по всей стране идет острая борьба с кулаком как с классовым врагом, в Выселках эту борьбу игнорируют и раскулачили только одного врага, который имел наемную силу, Гужова Ивана. А наемную силу имели еще следующие хозяева: Богатька Корнила, который два лета нанимал беднячку Колонденок Фрузыну жать рожь, Прохориха, которая три года подряд нанимает пахать, жать и сеять, Богатька Ладимир, который нанимал молотить. Все это могут подтвердить свидетели. «Никакой пощады классовому врагу!» — таким призывом заканчивалась эта заметка. Подписана она была загадочно-просто: Грамотей.
   Степанида сразу поняла, отчего пришли в уныние мужчины, особенно Корнила, да и сам председатель Левон. Ей тоже стало страшновато, и она хотела еще раз прочитать, убедиться, что все поняла правильно, но Корнила протянул руку за газетой.
   — Ну, видела? Это я классовый враг!
   — А я потворствую! — криво усмехнулся Левон.
   Степанида присела на лавку, все-таки чего-то она не могла понять, хотя написанное в газете было правдой, но все же… Куда она вела, эта правда заметки, об этом страшно было подумать.
   — И кто бы это был сволота?! — тремя пальцами изувеченной руки ударил по столу Левон.
   — Я же тебе сказал кто! Его работа! — заметно нервничая, выпалил Корнила и встал. От окна обернулся Гончарик, статный в своей красноармейской форме, поверх которой висела на боку тяжелая кобура с наганом — особая примета его новой милицейской службы.
   — Поеду в район. Я найду кто.
   — Нечего искать, — стоял на своем Корнила. — Колонденок это, я вам говорю. Могу биться об заклад на что хочешь.
   — Может, и Колонденок, — сказал Левон. — Он ведь у нас грамотей. Но не это главное.
   — А что же еще главное? — горячился Корнила. — Написали поклеп, разве так можно?
   — В том-то и дело, что не поклеп. Что правда! Нанимали же? Нанимали. Значит, наемная сила.
   В хате все смолкли, нахмурились, глядя каждый перед собой. Что такое наемная сила и какие она имеет последствия, было всем хорошо известно. Степанида также молчала, хотя и понимала, что надобно что-то делать, кому-то пожаловаться, что ли? Правда, в глубине души она все еще не верила в худшее, потому что перечисленные в заметке люди хотя и нанимали помочь в хозяйстве, но какие же они враги? И не саботажники даже, потому что вместе со всеми вступили в колхоз, а Прохориха — просто старая бобылка, которая доживала свой век в трухлявой хате. Разве ей под силу самой засеять и убрать четыре десятины земли? Ну и нанимала со стороны обработать поле с половины или третьей части. Так какой же она классовый враг?
   — А где Потап? — спросил Гончарик.
   — Сбежал, щенок! Знает, поганец, что теперь ему лучше долой с глаз, — не унимался Корнила. Левон жадно затянулся последними затяжками с окурка и швырнул его на пол.
   — А я-то ему угол дал! В сельсовет пустил… Подлец! Ну, подожди у меня!
   — Что ты ему сделаешь? — спросил Корнила. — Не выгонишь же.