— за наделы, сенокосы, ну и скотину. Но теперь-то какая земля? Кому она стала нужна, эта земля, давно всякая вражда из-за нее отпала, а покоя от того не прибавилось. Люди распустились. Раньше молодой не мог позволить себе пройти мимо старика, чтобы не снять шапку, а теперь эти вот молодые снимают другим головы вместе с шапками. И ничего не боятся — ни божьего гнева, ни суда человеческого. Как будто так заведено издревле, как будто на их стороне не только сила, но еще и правда. А может, им и не пунша правда, достаточно кровожадной немецкой силы? На правду они готовы наплевать, если та будет мешать им в их кровавых злодействах. Однако правда им все же мешает, подумал Петрок, иначе бы они не оглядывались каждый раз на немцев, не заливали бы совесть водкой, не хватались бы за винтовку, когда не находят веского слова в стычках с деревенскими бабами. Мужики-то с ними не спорили, мужики молчали.
   Петрок смолол, может, с четверть ржи, пощупал рукой мягкую, тепловатую возле нагревшихся камней муку и подумал, что если уж взялся, так надо намолоть побольше — на хлеб и на брагу, потому что надо же заквашивать снова. За мерным глуховатым гулом камней он не сразу услышал голос Степаниды из хаты, а услышав, смекнул, что зовет она не впервой и какой-то испуг был в том ее голосе. Он перестал крутить, и сразу звучные удары в сенях тревогой наполнили усадьбу — кто-то сильно колотил в дверь, басовито ругаясь:
   — Хозяин, курва твою мать! Открой!..
   Петрок сообразил — это снаружи, сунулся в сенцы, дрожащими руками нащупал крюк и выдернул его из пробоя. Двери, раскрывшись, едва не сшибли его с ног, Петрок уклонился, и в сени вначале ввалился кто-то большой, показалось, косматый, за ним другие; на Петрока пахнуло крепким запахом водки, лука и еще чем-то чужим и противным. Он молча стоял за отворенной дверью, а они нашли дверь в хату и раскрыли ее, в сенях полыхнуло красным отблеском от яркого пламени грубки, которую топила Степанида, и четверо непрошеных гостей с топаньем, шорохом мокрой одежды ввалились в хату.
   — Хозяин! — снова рявкнул басом косматый, и Петрок, напрягая внимание, старался угадать, кто же это. Но догадаться никак не мог, верно, это были незнакомые.
   — Я тут, — сказал он из сеней.
   — Хозяин, свету! Свету дай!
   — Та где же теперь свету? Нетути света. Вот разве из печки…
   — Дай из печки! Лучину зажги!
   Петрок вошел в хату, которая сразу стала тесной от посторонних, и приткнулся у самого порога, уже точно зная, что добром для него это ночное посещение не кончится. Степанида торопливо прилаживала на загнетке длинную лучину с огнем на конце. Вскоре свет от нее забрезжил по четырем неуклюжим настороженным фигурам, которые развалисто топтались по хате, оглядывая стены, ощупывая скамьи, стол. Петрок снова попытался угадать, есть ли тут кто из знакомых, но не узнал никого. Тот большой, что первым ввалился в сенцы, когда разгорелась лучина, повернул к нему носатое, обросшее щетиной лицо.
   — Хозяин?
   — Ну, хозяин. Известно…
   — Бандиты заходят? Говори быстро!
   — Какие бандиты? — не понял Петрок. — От нас вот недавно немцы выехали, считай, неделю стояли…
   Двое присели на скамью, поставив между колен винтовки, двое остались на середине хаты.
   — Сало есть? — спросил носатый, и не успел Петрок ответить, как другой, стоявший впереди, повернулся боком, подставив его взгляду левую, с белой повязкой руку. «Ага, полицаи, значит», — понял Петрок, который сначала даже не знал, как себя с ними вести, что говорить.
   — Да что ты к нему с салом?! — каким-то приятным, открытым голосом упрекнул полицай носатого и с усмешкой спросил Петрока: — Водка есть?
   — Откуда? Нету водки, — выдавил Петрок вдруг осипшим голосом. Гости заговорщически переглянулись.
   — Брось зажиматься! — готов был обидеться полицай. — Ставь бутылку, и не будем ссориться.
   — Так честно, нет. Что я, врать буду? — стараясь как можно искреннее и потому, наверно, фальшиво сказал Петрок. Однако гости, видно, уже уловили эту неестественность в его голосе и еще больше удивились.
   — Ты видел? — после недолгой заминки сказал полицай носатому. — Отказывается!
   — Что, жить надоело? А это ты нюхал?
   Прежде чем Петрок успел что-либо понять, носатый ткнул ему под нос холодный ствол выхваченного из-под полы нагана. Петрок невольно поморщился от резкой вони пороховой гари.
   — Самогону, живо!
   — Так я же не имею, — слабо стоял на своем Петрок, хотя уже знал, что его слова никого из них убедить не способны.
   — Какой самогон! — вдруг загорячилась Степанида, которая до сих пор молча жалась в тени возле печи. — Где он возьмет его вам?
   — Гужу где-то взял, — тихим голосом, почти ласково сказал полицай с повязкой. — А нам жалеет. Нехорошо так. Не по-честному.
   — Какому Гужу? Кто вам сказал?
   — Колонденок сказал, — уточнил полицай, и Петрок догадался: наверно, это приезжие полицаи из Кринок. Конечно, мост починен, теперь будут ездить и кринковские, и вязниковские, и еще многие из далеких и близких деревень, и все станут заворачивать на Яхимовщину, которая, на беду, оказалась под рукой, при дороге. И Петрок ужаснулся при мысли; что же он затеял с тем самогоном? Разве можно напоить этих собак изо всей округи? Разве у него хватит на это времени, хлеба, двух его старых натруженных рук?
   — Колонденок тут месяц не показывался, — смело соврала Степанида, и полицаи недоуменно переглянулись.
   — Как это не показывался?
   — А так. Не было его здесь. Может, где в другом месте взял.
   — Неправду говоришь, — заулыбался полицай с повязкой. — Колонденок не обманывает.
   — А ну обыскать! — вдруг закричал носатый. — Все обыскать! Берите лучину и всюду — в сенях, в коровнике…
   — Так хутор сожжете, разве так можно с огнем, или вы свесились! — запричитала Степанида.
   Но двое, что сидели на лавке, живо вскочили и, похватав с загнетки лучины, начали поджигать их в грубке. В дымно мерцающем смраде осветились их небритые т стекшие лица, видно, оба были на хорошем подпитии, и ждать от них какой-либо осторожности не приходилось. С лучинами они подались в сени, слышно было, полезли в истопку, из дверей потянуло стужей, и Петроковы плечи в одной жилетке передернулись дрожью. Двое, что остались в хате, свободнее расступились перед хозяином.
   — А ну иди сюда! — жестко приказал носатый. Петрок молча ступил на середину хаты и остановился, готовый ко всему: — Водку дашь?
   — Так нету, — сказал он почти уже безразличным тоном, понимая, что доказывать, божиться тут бесполезно. Они были в таком состоянии пьяного ослепления, что его слова вряд ли могли для них что-нибудь значить. Им нужна была водка.
   — А если найдем?
   — Найдете, так ваша, — смиренно сказал Петрок, почувствовав, однако, что сказал неудачно: еще подумают, мол, он где-то прячет. Но там, где прячет, они не найдут, даже если перевернут всю усадьбу и еще весь овраг вдобавок.
   — Найдем, получишь пулю. За гнусный обман, — пообещал полицай.
   — А не найдем, тоже пристрелим как собаку, — злобно уточнил носатый. — Так что подумай хорошенько.
   — Что ж, воля ваша, — пожал плечами Петрок, поняв, что выхода для него не будет. — Только нету горелки.
   Настала небольшая заминка, полицаи, видать, ожидали, что скажут те, кто отправился шарить в истопке. Степанида поменяла лучину на загнетке, чтобы стало светлее в хате, где теперь густо пластался дым и очень воняло горелым. Петрок боялся, как бы не подожгли что в истопке или в сенях, потому какой же осторожности можно было ожидать от пьяных? Из этих двоих, что остались в хате, полицай с повязкой казался ему менее пьяным или менее хищным, и Петрок сказал, обращаясь к нему:
   — Да не ищите, ей-богу, нет. Что мне, жалко, ей-богу…
   — Бандитам приберегаешь? — рявкнул носатый. — А нам фигу? За нашу службу народу?
   — Да что ты ему мораль читаешь, — по-прежнему очень сердечно сказал полицай. — Время теряешь. Поставь его к стенке. Жить захочет — найдет!
   И он по-хорошему засмеялся, сверкнув широким рядом белых зубов.
   «Вот тебе и добряк!» — разочарованно подумал Петрок. А он вознамерился его просить, чтобы не издевались, поверили, что ничего нет. Как-то вдруг Петрок перестал бояться за свою усадьбу, опасаться поджога. Теперь он хотел только одного — самому как-нибудь выпутаться из этой беды — и думал, что видно, не удастся, не выпутаешься.
   Из темных сеней, попалив лучины, ввалились те двое, в черных шапках, с винтовками.
   — Что, нет?
   — Да нет ни черта, темно, как будто ничего такого не видать. Мелет, там мука в жернах.
   — Ах, мелет! — вызверился носатый. — Для кого-то на самогоночку мелет! А для нас нет! А ну к стенке! Живо!
   У Петрока потемнело в глазах, кажется, он пошатнулся от слабости или страха, почувствовав, что сейчас все, видно, и решится. Кто-то сильно толкнул его в спину, потом в бок, он бессознательно ступил шаг вперед и оказался в простенке между двумя окнами. Носатый устроился напротив, поудобнее расставил ноги, неторопливо поднял руку с вонючим наганом.
   — Что вы делаете, ироды! За что вы его? — закричала от печи Степанида, и носатый опустил руку.
   — А, жалко стало! Может, не убивать? Тогда неси пару фляжек! Ну, быстро!
   Степанида запричитала громче:
   — Где я вам возьму ее, нету у нас никакой водки, чтоб вы своих жен так видели, как мы ту водку…
   — Заткнись! — рявкнул носатый, и полицаи схватили Степаниду за руки, размашисто толкнули в сени. Там она негромко вскрикнула и затихла. «Убили!» — ужаснулся Петрок, сам уже прощавшийся с жизнью.
   — Так, считаем до трех! — объявил носатый, снова направляя на него наган. — Даешь, нет?.. Раз… Имей в виду, я бью точно, без промаха. Два… Ну, даешь? Нет?
   «Неужели застрелят, собаки? — думал Петрок, в оцепенении глядя на тускло отсвечивающее дуло нагана, которое заметно покачивалось в трех шагах от него. — Неужели хватит решимости? Или, может, пугают? Но только бы скорее. Стрелять, так стреляй, черт с тобой, все равно, видно, не суждено пережить эту войну, увидеть детей», — растерянно думал Петрок, по его давно уже не бритым щекам медленно сползли к подбородку слезы.
   — Три! — рявкнул носатый.
   Колючее красное пламя ударило Петроку в лицо, забило тугой пробкой уши, и он не сразу понял, что еще жив и стоит, как стоял, спиной к простенку. Только спустя полминуты сквозь густой звон в ушах, словно издалека, донеслись голоса споривших полицаев.
   — Да что с ними цацкаться, патроны переводить! Бей в лоб, и пошли!
   — Не спеши! Я его разделаю, как бог черепаху! Ну, так где водка? Долго молчать будешь?
   Петрок уже не отвечал — он почти оглох и остолбенел в безвольном безразличии к усадьбе, жене и самому себе, потому что каких-либо сил защищаться уже не находил. Они чего-то еще возились напротив: один светил лучинами, сжигая их пучками, дым густо клубился в хате и через раскрытые двери облаком сплывал в сени; тени от этих гостей крючковатыми чудовищами метались по стенам и потолку; то вспыхивало, то едва мерцало пламя лучин, слепя его слезящиеся глаза и высвечивая коренастую фигуру палача с наганом.
   — Где водка? Будешь говорить? Ах, молчишь?..
   Новый выстрел ударил, кажется, громче прежнего, что-то сильно треснуло в ухе, и Петрок, не устояв, рухнул на конец скамьи. Он здорово ударился боком, руками угодил во что-то мокрое на полу; очень болело в ухе. Однако полицай не дал ему долго копошиться, пнул сапогом в грудь и за шиворот, словно щенка, снова поставил к стене. Чтобы не упасть, Петрок в полном бессилии прислонился спиной к продранной газетной оклейке как раз в том месте, где уже чернели три дырки от пуль.
   «Боже, за что?»
   — Ах ты хуторская сволочь! Кулацкая вша! Зажимаешь? Ну, получай!..
   «Только бы сразу. Не мучиться чтобы… Сразу…» — вертелось в его голове. Петрок сглотнул соленую слюну и снова почувствовал унылое безразличие к себе и к жизни вообще. Не успел он, однако, собраться и внутренне напрячься перед последним вздохом, как снова грохнуло, вонюче-огненно полыхнуло в лицо — раз, второй, третий, — ослепило, забило глухотой уши. Колени его подогнулись, и он, обрывая спиной газеты, медленно сполз на пол.
   Кажется, на какое-то время он потерял сознание, так было плохо в груди, невозможно было вздохнуть, глаза его почти ничего не различали в дымном вонючем мраке, и только каким-то краешком сознания он отметил, что еще жив. Почему-то жив… Откуда-то, словно из далекого далека, до его слуха донеслись голоса его мучителей:
   — Что с ним цацкаться! Кончай, и потопали!
   — Сам пусть доходит!
   — Дай я…
   — Погоди! Еще пригодится, — оттолкнул полицая носатый и, шагнув к Петроку, слегка наклонился над ним. — Ты понял, слизняк? Нам водка нужна. Водка, понимаешь? Не сегодня, так завтра. Чтоб был хороший запас. Понял? Иначе придем — распрощаешься с жизнью.
   «Неужели не убьют?» — почти с испугом подумал Петрок, вяло, как после потери сознания, поднимаясь на ноги. Оперся о стену, стал на одно колено, сквозь дым осмотрел хату. Лучины уже все сгорели, чуть светилось из грубки, где также прогорали дрова и последние головешки бросали багровый отсвет на затоптанные доски пола. Все четверо полицаев один за другим скрылись в настежь раскрытой двери, откуда низом по хате ползла волглая стужа, и Петрок содрогнулся. С усилием он поднялся на второе колено, весь дрожа от пережитого страха, стужи и невысказанной обиды — за что?
   — Бабу отлить?
   — Черт ее возьмет. Сама очухается…
   Это были последние слова, сказанные полицаями уже в сенях, они протопали под окнами, их шаги становились тише, и вот все на хуторе замерло.


21


   Петрок кое-как поднялся на ноги и, держась за ободранные стены, побрел в сени — там где-то была Степанида, живая или, возможно, уже мертвая. Переступив порог, он разглядел в полумраке стопы ее босых ног — Степанида лежала на раскатанной по земле куче картошки. К его удивлению, она сама поднялась на ноги и, пошатываясь, будто пьяная, добрела до запечья. На его обращения она не отвечала, лишь изредка тихо постанывала, и он все топал по хате — то носил ей воды, то укрывал кожушком, то причитал горько и искренне, а больше проклинал полицаев, немцев, войну. Он уже но закрывал дверь в сенях, черт с ней, пусть идут, бьют, жгут — все равно с ними не жить. Видно, вообще жизнь кончилась, зачем так мучиться, сил больше нет, да, если подумать, и большой необходимости в этом тоже нет. Все равно они не дадут помереть по-человечески, своею смертью, они доконают насильно. Сначала, конечно, надругаются как захотят, доймут, что готов будешь сам повеситься, потому как что же остается человеку, для которого жизнь — мука?
   В ту ночь он не ложился вовсе, ненадолго приткнулся на уголке стола, вроде задремал, положив голову на руки, и на рассвете очнулся почти от испуга: начинается новый день, что он принесет с собой? Впрочем, было ясно, принесет новые мучения, может, смерть даже, потому как сколько же они будут играть в убийство, верно же, в конце концов осуществят свою угрозу. Черт ее бери, ту смерть, он уже перестал бояться ее, пусть убивают, только бы скорее. Жить так невозможно. Это не жизнь.
   Кажется, Степанида в запечье немного утихла, перестала стонать, может, задремала даже, и Петрок вышел в истопку, отыскал свой кожушок на кадках у жерновов. Так он и не смолол ржи — ни на хлеб, ни на водку — и молоть больше не будет, не будет заквашивать, пусть мелют и гонят сами. С него уже хватит. Если нет иного спасения, то и самогон — не спасение. Пусть уж лучше прикончат просто так, без причины, хотя бы за то, что он человек.
   Петрок вышел из сеней во двор и не закрыл за собой дверь. Зачем? Дверь теперь не нужна, те все равно откроют и зайдут куда угодно. Для кого теперь двери?
   Поздний осенний рассвет с трудом пробивался сквозь застоявшийся мрак долгой ночи; затянутое серою мглой поле с голым кустарником на краю оврага казалось унылым и не приютным; порывистый ветер нес промозглую сырость и стужу. Остатки пожухлых листьев отчаянно трепетали в черных скрюченных сучьях лип, мокрая листва за ночь густо устлала дорогу, пересыпала зеленую мураву двора, налипла на бревна колодезного сруба, на скамью под тыном.
   Эта ночь что-то сдвинула в сознании Петрока, безнадежно сломила, сбила ход его мыслей с привычного круга забот, он теперь не знал, что делать и куда идти. Хотелось скрыться куда-нибудь подальше от хутора, потому что чувствовал он, тут его снова настигнет все та же беда, опять появятся те, с винтовками, и ему снова достанется.
   На дорогу он боялся показываться, оттуда теперь шла главная опасность; как всегда, хотелось зайти за угол и спрятаться от чужого хищного глаза. Он пошел на дровокольню, уныло поглядел в раскрытые ворота хлева, где уже не было их Бобовки, в беспорядке разбросанные по земле, валялись березовые полешки, лежала на боку сваленная с ее многолетнего места колода. С дровокольни он глянул на знакомую стежку, которая через истоптанный огород вела к оврагу, и неожиданно для себя пошел по ней, он уже знал куда. На шатких, ослабевших ногах спустился в зарослях ольшаника вниз, к ручью; не отстраняя цеплявшихся за шапку и плечи мокрых ветвей, долго шел низом оврага, миновал барсучью нору на склоне, по камням перебежал на другую сторону ручья и наконец взобрался в устье другого овражка, помельче, в непролазную чащобу молодого ельника.
   На знакомой прогалине было сыро и пусто, мокрый пепел на вчерашнем костре осел маленькой серой кучкой между трех закопченных камней. Под широким кустом шиповника с редкими сморщенными плодами на ветках он приметил свой черный казан, слегка закиданный сопревшей листвой, и подумал: черт с ним, пусть ржавеет! Он больше его не коснется, с самогоном все кончено. Оглянувшись, присел возле куста и под обломанной вчера веткой разгреб листву, за грязную шейку вытащил испачканную землей бутылку, отер ее шерстистой полой кожушка. Они там пили и веселились, а он не попробовал даже. Он берег, старался, чтобы получше выгнать. Кому? О ком заботился, дурень? О себе, конечно, но разве в эту войну о себе так заботиться надо? Ох, дурак старый!
   Петрок выдрал бумажную затычку из бутылки и осторожно глотнул раз и другой. Хороший, однако, первачок, правильно, что не отдал его, пусть пьют ту бурду, ту мутную жижу. Наверное, им все равно. А первачком он угостится сам, потому как кто же еще его угостит? И чем он еще утешит себя, если не цигаркой да вот этой с нужды выгнанной горькой. Правда, без чарки, словно заправский пьянчуга, из горлышка бутылки. Но такое распроклятое время — подходящее для смерти и совсем не подходящее для сносной человеческой жизни.
   Он еще выпил немного, перевел дыхание и подумал что все же пакость — пить без закуски, хотел швырнуть бутылку подальше в овраг, да раздумал, стало жалко недопитого. В мыслях уже наступила расслабляющая легкость, его беда переставала быть безнадежно горькой, какой до того казалась, появилась приятная самоуверенность, даже прибавилось силы в теле. Сволочи они, конечно, подумал Петрок про полицаев, но и он не дурак, не какой-нибудь охламон, недотепа, он тоже кое-что соображает в жизни и даже в войне, хотя он ее, считай, и не видел. Но он понимает. Он не позволит им оседлать себя и ездить как им захочется, он еще постоит за себя. Вот хотя бы и с водкой: черта с два он отдал им эту лучшую свою бутылочку, выстоял перед расстрелом, насмотрелся смерти в глаза, а вот же стерпел, уперся, и поехали несолоно хлебавши. Кол им в глотку!
   Не оглянувшись на свою прогалину, он подлез под низкие ветви колючего ельника, выбрался на стежку, по которой неторопливо потащился в овражной тишине назад. Бутылку с недопитым перваком не бросил, держал в руке и думал, что еще немного глотнет и потом уж бросит в ручей. На повороте ручья, где круто заворачивала и стежка, остановился, столкнувшись с Рудькой. Собачонка, верно, удивилась этой нежданной встрече, но тут же обрадованно завиляла хвостом.
   — Ну что? Что, Рудька? — вполголоса заговорил Петрок.
   Теперь, пожалуй, кстати было поговорить с кем-либо, но с кем тут поговоришь? Рудька с пристальным вниманием всматривался в его лицо своим мучительно непонимающим взглядом и тихонько скулил, будто прося о чем-то.
   — Голодный? Голодный, конечно. Ну, пошли. Здесь, видишь, нема ни крошки. Во, видишь? — пробовал вывернуть пустой карман Петрок. — Нема! В хате что-нибудь будет. Пошли, дома тебя покормлю.
   Он пошел дальше по стежке, решив, что в этот раз надо обязательно что-нибудь бросить Рудьке, который, видно, со вчерашнего дня ждет его здесь, в овраге. Но вчера не позволил Колонденок, прогнал собаку с усадьбы, хорошо, не застрелил на дровокольне. Да и сам он, Петрок, едва уберегся от смерти. Что пережил, страшно вспоминать даже.
   — Вот, брат, жизнь настала! — оглянувшись пожаловался Петрок Рудьке, который снова внимательно смотрел на него, старательно наморщив маленькие кустистые бровки. — Жизнь! Собак бьют, как людей, и людей стреляют, как собак. Род человеческий уподобили скотине, вот так, брат.
   Хотя им что, думал Петрок, им лишь бы насладиться жестокостью, пустить кровь. Без крови их глотки пересохнут. И водкой не размочишь. Нет, не размочишь. Им после крови водку давай, а после водки снова на кровь тянет. Вот по этому кругу и ходят. Ах, звери, звери…
   Он уже уверенно шел по стежке с твердым намерением чем-нибудь накормить Рудьку, потому что совсем осиротел песик, видно, побаивается людей, вот и нашел пристанище в этом овраге, где позапрошлой ночью потерял своего Янку. Но Янки уже не будет. Янка теперь далеко, наверно, на небе. Безгрешная мальчишечья душа, уж она-то верно попадет в рай. А вот куда попадут наши грешные души?
   Первак Петрок не допил, трезво подумав, что ему, по-видимому, уже хватит, остальным надо подлечить Степаниду. После пережитого ночью бабе в самый раз будет глотнуть чарочку хлебной, может, прибудет силы, да и бодрости тоже. Рюмочка первака — это лекарство, и неплохое лекарство, от него и сами доктора не откажутся. А доктора знают толк в этом. Доктора все знают: и что пить, и чем закусывать. Ему также не мешало бы закусить, очень хотелось есть, особенно теперь, после выпитого.
   — Там поедим, — оглянувшись, пообещал Петрок собачонке, которая, не отставая, бежала следом. — Уж мы теперь поедим…
   Вспотев, он с усилием вскарабкался по крутой стежке вверх на обрыв и выбрался из оврага. Собачонка, поняв наконец, куда направляется Петрок, немного обогнала его и побежала вперед, далеко, однако, не отрываясь от человека. Петрок думал, что дома первым делом надо поджарить картошки с салом, если оно еще осталось в кадке. Придет, начистит и поджарит, покормит Степаниду и поищет что-либо для этого бесприютного Рудьки. Потому что кто же еще его покормит? Видно, где-то в овраге убили Янку, вот он и вертится поблизости. Считай, теперь здешняя собака. С их горемычного хутора.
   Вдруг Рудька почему-то остановился на стежке, вытянул шею, и: его хвостик настороженно замер. Петрок, пошатнувшись, не сразу сдержал свой шаг, поднял голову. Уже видна стала его усадьба за огородом, и там, во дворе, что-то мелькнуло рыжее. Словно какая постилка на тыне трепыхнулась от ветра, но это не постилка, видать? Петрок пальцами протер глаза и всмотрелся пристальнее. Так оно и было, как он сразу подумал, не желая, однако, признаться себе. Его опередили. Во дворе возле тына уже стояли, помахивая головами, рыжая и вороная лошади, и, хотя возле них никого не было, Петрок понял, что они уже приехали.
   Петрок едва не заплакал от обиды, горя и страха, который вдруг охватил его, переступил по стежке, оглянулся. Он не имел сил идти туда, на усадьбу, потому что очень хорошо знал, что там ждало его. Но куда было идти? Во чисто поле? В Бараний Лог? В болото? Обратно в овраг?.. Да и в хате оставалась больная, избитая жена, там была картошка, все его пожитки. Полицаи жестоко отомстят ему. Разве от них спасешься?
   И все же ноги его повернули обратно, и он даже пригнулся немного, вобрал голову в плечи и шатко потрусил по стежке к оврагу.
   Только он не добежал даже до ближнего кустарника, как сзади раздался первый угрожающе звучный окрик:
   — Петрок, стой! Стой, так твою… Назад!
   И тотчас винтовочный выстрел туго щелкнул, казалось, над самой его головой. Пуля пронеслась мимо, в кустарнике на краю оврага тихо упала в траву ссеченная ею ветка. И он, вдруг отрезвев, окончательно понял, что убегать нельзя. От них не скроешься.
   Действительно, они уже бежали через огород напрямик от усадьбы, и он сначала остановился, а потом повернул назад. Те также остановились за изгородью возле оборудованного им офицерского клозета, винтовки держали наготове, чтобы сразу, как только он побежит, всадить ему пулю в спину. Но он не бежал, он обреченно тащился по стежке навстречу погибели, все в нем напряглось и поднималось, разбухало в безмолвной обиде: за что? Совсем некстати он ощутил в руке горлышко бутылки, которую нес Степаниде, там еще немного плескалось, но Степаниде этого уже не видать. Не размахиваясь, он бросил бутылку в сторону, с краткой радостью осознав, что и тем тоже ничего не достанется, пусть выльется в траву. Охваченный отчаянием, он все решительнее шел к полицаям, которые за изгородью также двигались наперехват ему к стежке — Гуж в своей кожанке впереди, а Колонденок с поднятой винтовкой сзади. Почти физически почувствовав враждебность их намерений, Петрок остановился.