И Полынов смотрел, смотрел на то, что недавно было просто хаосом, и ему открывались в нем все новые и новые черты. И он проклинал себя за то, что никогда всерьёз не интересовался живописью, не изощрял свой глаз в наблюдениях за переменами света, тени, цвета, формы. Но кто же знал…
   Внезапный порыв за окном заставил его вздрогнуть. Прямо на вездеход летел какой-то фосфоресцирующий сгусток. Снизу он заканчивался отростками, которые слабо шевелились, и это придавало ему сходство с медузой.
   “Нечто” коснулось стекла, размазалось и исчезло, как будто его и не было. Все длилось мгновение, но это мгновение было ослепительной вспышкой, осветившей сумрак догадки.
   У Полынова больше не оставалось сомнений. Теперь он уверенно ждал следующего появления. И его надежды не замедлили оправдаться. Ему уже не приходилось напрягать зрение, чтобы видеть и узнавать знакомое там, где недавно все было хаосом. Точно так же как всякий, кто пристально вглядывается в очертания облаков, с какого-то момента начинает различать смысл, законченные скульптурные формы в их ленивой и случайной перестройке. Действовал все тот же “эффект узнавания”, который заставляет слабонервного путника, однажды принявшего в сумерках куст рябины за человека в плаще, шарахаться от все новых порождений собственного воображения.
   Полынов тихо ликовал. Не требовалось больше усилий, чтобы видеть, как во мраке появляются странные рыбы, летает футбольный мяч, гримасничает морда льва… Некоторые из фантомов долго оставались в поле зрения; далеко не все образы были мгновенными…
   Но радость открытия длилась недолго. Не потому, что это открытие объясняло далеко не все из того, что с ними случилось. Не потому. Психолог не был наивен, он прекрасно понимал, что потребуются ещё годы работы, чтобы понятным стало если не все, то многое. Так всегда было, так всегда будет, что ясность никогда не приходит сразу и окончательно. Ведь познание — это бесконечный подъем к вершине, которой нет. И как бы относительно велик ни был шаг, сделанный вверх, какие бы горизонты он ни открывал, неизменно будет хотеться большего, потому что это большее возможно и достижимо. Но исследователю не знакома радость альпиниста, достигшего последней вершины.
   Другое волновало. То, в чем он не сразу мог сознаться даже самому себе, — слишком ответственным был вывод. Самым смелым знакомо сомнение в правоте своей мысли, когда она посягает взорвать старые представления. И не всякому дано это преодолеть. Планк, выдвинув идею квантов, не оценил её последствий. Рентген не принял представлений об электроне, хотя они вытекали из его опытов. Велико число людей, которые, поднявшись на вершины, не смогли разглядеть новых деталей, потому что их вид показался чересчур невероятным.
   Для Полынова не был тайной психологический механизм внутренних тормозов, включающихся гораздо чаще, чем принято думать. И он не осуждал тех, в ком они срабатывали. Но сам был уверен, что, доведись ему оказаться на их месте, уж с ним бы этого не случилось! Он бы поверил себе.
   Тем неожиданней было открытие, это совсем не так! Только теперь он понял, как трудно поверить в то, во что никто не верит и верить не может, ибо никто ещё не прошёл твоим путём. Для человека одиночество настолько невыносимо, что даже в мыслях он стремится быть со всеми, быть как все.
   Но Полынов понимал, что право на осторожность, на многократное обдумывание и проверку своих мыслей имеет тот, кто уверен в своём завтра. И что, следовательно, он такого права не имеет.
   Со вздохом сожаления он вытащил мегафон.
   — Пусть лучше я буду выглядеть самоуверенным идиотом, чем…
   Записывающий кристаллик мегафона налился синим светом, одобрительно моргнул Полынову, как бы подстёгивая его решимость.
   Полынов заговорил, чуть шевеля губами, чтобы не разбудить Бааде.
   — Слушайте последнее, что я могу сказать, — прошептал он традиционную фразу исследователей космоса. Её произносили, когда не было уверенности в том, что сказанное удастся когда-нибудь повторить. “В своё время думали, что мир везде и всюду принципиально тождествен тому, что окружает нас. И что его познание непосредственно доступно нашим органам чувств. Затем мы проникли в микромир. Выяснилось: нашим привычным представлениям там делать нечего. Взгляд бессилен там что-либо увидеть, слух — услышать, а воображение — представить.
   С помощью сверхсложных приборов, математических абстракций и “безумных” идей человек понял законы этого мира, и все же он до сих пор чужд нашим эмоциям, ибо ему нет соответствия в духовной природе человека. Можно сказать “угрюмая скала”, но бессмыслицей прозвучала бы фраза “угрюмый мезон”.
   Однако мы по-прежнему пребывали в уверенности, что уж в макро-то мире ничего подобного не случится. Что на любой планете наше “я” будет соответствовать тому новому, с чем мы столкнёмся.
   Ошибка. Строй наших мыслей и чувств, наша духовная сущность порождены Землёй. Её закатами, травами, светом её дня, темнотой её ночи. Ибо все органы чувств — а вне их нет общения с миром — идеально приспособлены к земным условиям. Впрочем, идеально ли? Зрение и на Земле нередко обманывает нас — в сумерках, при встрече с миражами. Оно, как и другие органы чувств, не идеально соответствует даже земным условиям. Тем менее должны мы ожидать, что они будут соответствовать качественно иной обстановке.
   Так оно и есть. Осязание, обоняние, слух сразу перестала служить нам, едва мы вышли в космос. Настолько, что функция разведчиков с успехом была передана автоматам! Ибо нельзя осязать вакуум, невозможно слушать пустоту.
   Но мы не ощутили большой потери, потому что зрение продолжало служить нам, а оно даёт львиную долю информации. Правда, нам пришлось прибегнуть к светофильтрам…
   Мы идём все дальше и дальше по пути вынужденного отказа от непосредственного восприятия макромира.
   Какие последствия будет это иметь для человека и человечества, судить не берусь. Но что они будут значительными, сомнения нет. Ибо изменение обстановки меняет самого человека. Земное человеческое “я” не может остаться прежним, когда наступит время расселения на другие планеты. Это произойдёт не скоро, но об этом надо думать сейчас.
   Итак, в макромире тоже намечается барьер, преодоление которого потребует отказа от многих привычных сторон нашего духовного мира и приобретения новых, если мы хотим сохранить своё “я” цельным.
   Где пролегает этот барьер? Я убеждён, что мы уже встретились с ним. Меркурий — та ступень нашего движения, на которой нам отказало уже и зрение. Мы видим здесь не то, что есть на самом деле, ибо наше зрение решительно не приспособлено к меркурианским условиям. Участникам второй экспедиции придётся смотреть — да, да, просто смотреть! — на пейзажи Меркурия через призму какого-нибудь хитроумного прибора. Иначе их будут поджидать те же ловушки, что и нас.
   Но даже обыкновенное оконное стекло влияет на наш эмоциональный контакт с внешним миром. А уж полный отказ от непосредственной связи с окружающим…
   Опасно ли это? Не думаю. Объективно процесс направлен на обогащение и расширение человеческого “я”. Когда-то духовный мир человека не включал в себя ничего, кроме Земли. Со временем Земля станет лишь частью нашего “я”… Но вряд ли это расширение и обогащение будет идти гладко, ибо оно связано с ломкой многих основ. Задача моей науки — психологии — и многих других облегчить переход нашего “я” к новому качеству.
   Возможно, я в чем-то ошибаюсь. Возможно. Но лучше ошибаясь глядеть вперёд, чем не ошибаясь стоять на месте, робко потупив взгляд.
   Я кончил”.
   Полынов посмотрел на крохотный, пульсирующий в такт его дыханию, кристалл. Синий, как небо Земли, кристалл, навечно вобравший в себя его мысли.
   Вокруг плыла чужая ночь, отсчитывая для людей, быть может, последние часы. Но один из них безмятежно спал, словно дома, а другой думал о будущем. А где-то далеко третий готовился прийти к ним на помощь. И, как это ни странно, как это ни противоречиво, Полынов чувствовал себя спокойно и счастливо. Сегодня он сделал больше, чем за всю свою жизнь.