— Идемте, я покажу рисунок.
   — Так он… — Гаршин вскочил, — …есть?!
   — А как же! Лукин язвец, но не враль. Все во всем, как говаривали мудрые греки…
   В кабинете Влахов выдвинул обшитую по дну черным сукном полку, оттуда из разноцветной укладки полированных камней изъял угловатую плитку и протянул ее Гаршину.
   — Вот вам оригинал.
   Пол тихо качнулся под ногами Гаршина: с холодной глади камня на него смотрел тот самый, до мелочей знакомый венерианский пейзаж.
   — Сядьте, сядьте, — голос Влахова дошел, как сквозь вату. — Что тут особенного? Так называемый "пейзажный камень", таких у меня, видите, коллекция, сам резал. Право, не стоит переживать. Эко диво, сходство! Хотите вид березовой опушки? Вот, пожалуйста, думаю, и натуру, место похожее, отыскать можно. А тут скалы, прибой кипит… И облачный бой, как у Рериха, есть. Это свойство яшм, агатов и многих других камней давно известно, наши уральские мастера-камнерезы целую картинную галерею могут составить.
   — Так венерианский же в камне пейзаж, ве-не-рианский! — простонал Гаршин, оглушенный и чудом невероятного сходства, и своей изначальной непростительной ошибкой, и непостижимым спокойствием Влахова.
   — Что ж, венерианский… Со временем, думаю, и антаресский откроется. Природа едина. Как познали ее новый уголок, так и в камне, значит, его сразу увидели, того и следовало ждать. Не удивлюсь, кстати, если в срезах венерианских пород отыщутся земные пейзажи.
   — Тогда что же получается? — мысленно отшатываясь, вскричал Гаршин. — В камнях, выходит, заключены… все образы мира?!
   — Ну, все не все, только прикиньте-ка объемы горных пород, сочтите все цветовые в них комбинации. Астрономия получается, классический для теории информации пример с великим множеством обезьян, которые в конце концов отстукивают на машинке всего Шекспира.
   — И в камне, здесь, у нас под ногами, может таиться мадонна Рафаэля?!
   — Не исключено.
   — Слушайте, а вам не страшно?
   Наконец-то Гаршин увидел Влахова растерянно моргающим!.
   — Мне так страшно, — продолжал он с лихорадочной поспешностью. — Если вы правы, если все образы мира уже есть, тогда зачем художник, к чему искусство? Все же будет простым повторением.
   Влахов сурово задумался. Затем его губы шевельнула медленная улыбка.
   — Лукин, кажется, аттестовал меня автором венерианского пейзажа? спросил он будто самого себя. — Что ж, мы в природе, а она в нас. Я-то камень не вслепую резал, я искал, выявлял в нем скрытое, и без меня, выходит, тоже ничего бы не было. Хотя какой я художник? — Влахов вздохнул. — Жизнь хороша своей бесконечностью и, стало быть, щедростью. Идемте, поразмыслим об этом за чаем, он, знаете, хорошо нервы сглаживает.

Философия имени

   Мерный, даже в тишине едва уловимый гул пронизывал каюту, и только он напоминал о действующем неподалёку вулкане, перед мощью которого жалкой искрой померкла бы любая Этна, ибо там, за отсеками и нейтридными переборками, рушились квантовые основы самой материи. Спящего в каюте, как и весь экипаж, этот доатомный огонь распада нёс сквозь абсолютный холод межзвездья, от которого человека отделяли немногие метры корабельной оболочки и воздуха.
   Для Виктора Кошечкина заканчивалась очередная ночь, которая здесь была такой же условностью, как утро, день или вечер. Вязкий, засасывающий сон никак не хотел отпускать, и только настойчивая побудка элсекра заставила пошевелиться, открыть глаза и моргнуть. Напротив постели в космах тумана всплывало солнце, свет мглистым веером дробился в ветвях, осеребрял упругие капельки росы, вдалеке долбил дятел, а за травой и валежником плеском рыбы давало о себе знать укромное озеро. Морщась, Виктор выпростал руку, щёлкнул выключателем, и там, где только что была земля, встала глухая стена крохотного помещения, в котором рационально был учтён каждый кубодециметр пространства. Вялое тело не хотело вставать, саднило горло, тяжёлая голова сама собой клонилась к подушке. “Все моё ношу с собой, — досадливо подумал Кошечкин. — Включая вирусы”.
   И верно, они набрасывались на человека даже среди звёзд. Следовало пойти в медотсек и тут же покончить с болезнью, но Виктор решил, что делать он этого не станет. Конечно, там он избавится от недомогания за пять минут, но так недолго растренировать волю и тело, поэтому если ты можешь покончить с болезнью сам, то и должен. Решив так, он твёрдо скомандовал организму прекратить это безобразие, велел чему-то там в себе сконцентрироваться для удара по всяким вирусам и микробам, почти физическим усилием мысли вогнал саднящее горло в жар, отпустил горячую волну, затем снова прогнал её по каналам акупунктуры, так несколько раз подряд. И к черту вялость, никакой вялости нет, все это только игра расслабленного воображения!
   Вот так, уже лучше. Вялость изгнана из мыслей и чувств, установка на победу задана, лимфоциты, или как их там называют, с развёрнутыми знамёнами атакуют противника, остальное довершит работа, которая, что ни говори, все-таки лучшее из лекарств.
   С этими мыслями Кошечкин вскочил, живо оделся и, выходя, принял осанку, которой мог бы позавидовать офицер тех времён, когда ещё существовала армия. “Все-таки любопытно, — подумал он мельком. — Во мне, как и в любом человеке, хватает всяких зловредных микрозверюг — и ничего, здоров. А иногда нате вам… И причин вроде бы не было, а сорвались с цепи. Надо бы спросить, почему так случается…”
   Однако, войдя в кают-компанию, Кошечкин обнаружил, что все уже позавтракали и разошлись по своим рабочим местам, лишь Басаргин, сидя в углу, допивал кофе, но у того никакого рабочего места и не было.
   — Рад вас видеть, — поднимая крутолобую голову, приветствовал Басаргин. — Как поживают ваши “мышки-блошки”?
   — Нормально, — осторожно ответил Кошечкин, так как из всех членов экспедиции Басаргин был ему менее всего понятен. Ясно, чем занят астрофизик, вакуумщик или биолог. Но философ? Философы, насколько он знал, предпочитают осмысливать мир в тиши своих кабинетов.
   — И хорошо, что нормально, — кивнул Басаргин. — Хотя, собственно говоря, меня больше интересует не это.
   — А что же? — с усилием спросил Кошечкин.
   — Видите ли. — Басаргин аккуратно промокнул рот салфеткой и отложил её в сторону. — Вы стармех, вы заняты своей машиной, её состоянием, функционированием и тому подобным. Объект же философии — это скорей рефлексия, мысль о мысли, в данном случае ваше, субъекта, отношение к машине.
   — Машина есть машина, — отрываясь от еды, сухо сказал Кошечкин. — Двигатели должны работать как надо, вот и все о них мысли.
   — Нет, — покачал головой Басаргин. — Это вам только так кажется, вы как-нибудь приглядитесь к себе на досуге. Кстати, можно нескромный вопрос?
   — Да, пожалуйста…
   — Вам никогда не хотелось сменить фамилию?
   — Нет. А зачем?
   — Ну, как же. — Взгляд Басаргина весело сощурился. — Ведь как иные фантасты называли своих героев-звездопроходцев: Федор Икаров! Спартак Прометеев! Звучит, и как победительно! Перед таким расступаются звезды, ему самой судьбой уготовано быть капитаном и покорять Вселенную.
   — Нет таких фамилий, — буркнул Кошечкин. — И таких самодовольных болванов у нас тоже нет. А если моё имя кого не устраивает, то…
   — Извините. — Басаргин притушил улыбку. — Виктор Кошечкин, мне это имя нравится. А интересуюсь я вашим о нем мнением потому, что имя не есть что-то нейтральное по отношению к самому человеку, в своё время я занимался разработкой этой проблемы…
   — И?… — наливаясь гневом к этому бесцеремонному человеку, перебил его Кошечкин.
   — “И” только одно, — неожиданно мягко, с искренней теплотой в голосе проговорил Басаргин. — Вы вошли сюда генералом, чего за вами не водится, поскольку вы не Икаров. Это меня удивило, впрочем, нездоровый блеск глаз тут же объяснил все. Вы давите в себе болезнь, и я тут же решил этому поспособствовать. Уверяю вас, в данном случае злость неплохое лекарство! Но вы не из тех, кого легко разозлить, пришлось постараться… А теперь вот вам моя голова — рубите.
   И Басаргин наклонил голову.
   Кошечкин открыл было рот, чтобы ответить весело, едко и остроумно, но ответ так и не нашёлся, впрочем, так бывало всегда. “Ну и штучка же ты, философ…” Невольно для себя Кошечкин сверил Басаргина с его фамилией. Кряжист, плечист, основателен, в весело играющих глазах никакой такой книжной немочи — да-да… Любопытный человек.
   — Что ж, спасибо за намерение. — Кошечкин отстранил тарелку. — Пора, однако, работать.
   — Желаю успеха. А насчёт своего отношения к машине все же понаблюдайте… Мало ли что.
   — Нет уж, — твёрдо сказал Кошечкин. — А то принялась одна сороконожка рефлектировать, да и разучилась ходить.
   Горло ещё саднило, но уже меньше. Скупо освещёнными переходами Кошечкин спустился вниз. Здесь гул и дрожь были заметнее, но только не для Кошечкина. Пожалуй, он бы даже удивился, обрати кто его внимание на этот шум. Шум? Не было здесь никакого шума, была тишина работающего двигателя и тишина выключенного. Вот если бы что-нибудь забарахлило, тогда дело иное.
   В пультовой все было обычно, “Стремительный” шёл с постоянным ускорением, его вела автоматика, человек мог ни к чему не притрагиваться, все и так делалось само собой. Кошечкин сел в удобно умятое кресло и привычно оглядел своё хозяйство. Ничто, естественно, не моргало красным, не вопило о неисправности — случись такое, сигнал выдрал бы его ещё из постели. Поэтому Кошечкин лишь мельком покосился на сумматоры, за долю секунды удостоверился, что все параметры пребывают в норме, и сразу перевёл взгляд на “полярное сияние”. Точнее, он все это сделал одновременно, даже ещё не усевшись по-настоящему. Дугой распластавшееся над всеми датчиками, переключателями и мнемографиками, “полярное сияние” тоже свидетельствовало о полном благолепии. Впрочем, иное его состояние педантичная натура Кошечкина восприняла бы как личное оскорбление, ибо плох тот механик, который отправляется спать без твёрдой уверенности, что в его отсутствие ничего случиться не может.
   Посторонний мог бы залюбоваться радужными переливами “полярного сияния”, но отнюдь не проникнуть в их смысл. Кроме знаний, тут требовался ещё и опыт. То, что несло звездолёт и обеспечивало работу его двигателя, конечно, было машиной, и должность, которую занимал Кошечкин, по-старинному называлась “механик”, даже “старший механик”, поскольку никаких иных на звездолёте не было (дублёр и сменщик Кошечкина находился в анабиозе). Но если бы Кошечкин предстал перед экипажем в замасленной робе и с гаечным ключом в руке, это вызвало бы не меньшее веселье, чем появление корабельного врача, потрясающего шаманским бубном. Какая уж тут механика, какой гаечный ключ, если в самой машине осуществлялось тончайшее преобразование материи и подступ к её недрам был невозможен для человека! Да и вряд ли там была хоть одна гайка…
   Удостоверившись, что все в порядке, Кошечкин, не глядя, тронул переключатель диагностирующей развёртки, то есть начал наиважнейшую для механика работу. Создание машины, способной унести человека к звёздам, было, разумеется, проблемой, но не меньшей проблемой был её ремонт во время полёта, ибо ещё никому не удавалось создать машину, которая никогда бы не ломалась. Наоборот, чем сложнее система, если только она не принадлежит к классу самоорганизующихся, тем больше вероятность поломок. Но человек, рискнувший проникнуть в машинное отделение звездолёта, был бы испепелён даже спустя неделю после выключения двигателей. Впрочем, никто бы этого и не смог сделать, поскольку там не было свободного пространства, куда человеку удалось протиснуть хотя бы руку. Не потому, что не позволял объём, и даже не из-за проклинаемого всеми конструкторами требования умалять массу корабля до предела. Представьте себе что-то сложное, допустим, мозг человека, увеличенный до размера холма: сколько ремонтников потребуется для его обслуживания, спайки, починки и выбраковки деталей в их многомиллиардном ансамбле? А если к тому же многие из этих деталей незримы для глаз и неосязаемы для пальцев? Что тут прикажете делать?
   Что можно было сделать, то было сделано. Атомарная упаковка элементов, предельная надёжность тончайших кристаллосхем, вся кинематика осуществляются электромагнитными и прочими полями, максимальная защита всего твёрдого от коррозии, от разъедающей радиации, толчков и вибраций и многое другое, чего окончательно не в состоянии охватить, понять и запомнить никакой отдельно взятый человеческий ум. Но и этого было мало… Машина, как, впрочем, и человеческий организм, невозможна без синапсов, контактов, энергетических и информационных цепей, а всякое соединение одного с другим — лазейка в броне надёжности. Да и о самой броне надо заботиться, в этом смысле между доспехами рыцаря и антикоррозионным покрытием какого-нибудь гиператора нет никакой принципиальной разницы.
   Включая попеременно блок за блоком, Кошечкин привычно следил за их проекционной развёрткой. Перед ним на экране сканирующего томографа раскрывалась святая святых звездолёта, та механика, то устройство, которое обеспечивало ему ход и несло к цели. Здесь не было трепетных красок и переливов “полярного сияния”, в которых зримо проявлялись все особенности функционирования двигателя в данный момент времени; здесь перед человеком раскрывалась сама структура машины, срез за срезом представала её плоть. Каждому рабочему органу и отдельным его участкам томограф придавал свою окраску, меняющиеся оттенки которой многое говорили опытному глазу. Вместе с тем все было выдержано в гамме серых, зеленоватых, сине-фиолетовых тонов, чтобы взгляд легче мог уловить красноватые оспинки повреждений.
   Они были, их не могло не быть. Раза два взгляд Кошечкина задержался на красноватых точках. Нет, пустяки. Стоит человеку резко вскочить, как где-то в его организме лопаются два-три микрососудика, это норма, это ровно ничего не значит; примерно то же самое было и здесь. На всякий случай Кошечкин подключил блинк-оператор, и на жемчужном фоне проекции подозрительного участка тотчас замерцали искорки — метки тех крохотных поражений неживой ткани, которые автомат зафиксировал при вчерашнем осмотре. Сегодня искорки, как и должно, мерцали не там, где алели “оспинки”, и число последних ничуть не прибавилось против давнего. Так и должно было быть, иначе на что “блохи” и прочие ремонтники?
   “Клопы”, “блохи”, “мышата”, равно как и “полярное сияние”, — все это, конечно, было профессиональным жаргоном. Но ведь язык сломаешь, выговаривая что-нибудь вроде “реммикрокибернейроманипулятор АЗФУ-17”, проще их всех в зависимости от размера называть привычными именами. Хотя какие уж тут “мышата”? Все совершенствуется и соответственно миниатюризируется. “Стремительный” — наисложнейший, с иголочки корабль, его ремонтники принадлежат к пятому поколению нейрокиберов и так малы, что даже “блохами” их не назовёшь. Впрочем, трудяги они куда лучше прежних.
   Глаза быстро притомились, и Кошечкин с неудовольствием выключил экран. Вялость давно прошла, горло уже не саднило, но, видимо, болезнь ещё давала о себе знать, коль скоро зрению потребовался непредусмотренный отдых. Ничего, все успеется, да и сам осмотр, если быть честным, изрядная проформа, поскольку “зверушки”, если что, все сделают сами. Саморегулировка и самоизлечивание, хотя философ с его страстью к дефинициям, верно, уточнил бы, что надо говорить не о “самоизлечивании машины”, а о её самопочинке.
   Странный все-таки человек! Интересно ему, видите ли, что он, Кошечкин, мыслит о машине. Да то же самое, что механик былых времён мыслил о каком-нибудь там автомобиле: как его лучше эксплуатировать, не барахлит ли что, да как починить… Впрочем, последнее уже не его, Кошечкина, забота, об этом позаботились конструкторы. А так никакой разницы. Да, но что же тогда получается? Технику и сравнить нельзя, а отношение к ней… Хотя с какой стати тут чему-то меняться? Назначение машины осталось прежним, функция двигателя все та же, ну и…
   “Вот тебе! — с удовлетворением подумал Кошечкин. — Тоже мне, “философия имени”, онтология, или как её там, высасывания проблемы из пальца!”
   Он покосился на своё повисшее в экранной тусклости отражение. Смазанные черты лица, мягкое закругление щёк, уступчивый подбородок, все знакомое, трижды привычное, как этот пульт, как все вокруг хозяйство. Нет, не механику высаживаться на чужие планеты, не ему грудью встречать диковинные опасности, не ему надеяться на восторженный шёпот: “Вот он идёт, герой Сириуса, знаменитый Кошечкин”. Да, не звучит, вернее, смешно звучит. К тому же суета суёт. И что бы все эти Прометеевы делали без таких, как он? Носом бы в грязь шмякались на каждом шагу, существуй такие в действительности. Космос, однако, не то место, где можно распускать павлиний хвост, здесь трудятся люди, которые терпеть не могут нештатных ситуаций, и он, Кошечкин, здесь для того же. А посему продолжим осмотр.
   Рутина, конечно, отработал так смену — и в спячку. Вот если бы капитану вдруг потребовался какой-нибудь сверхфорсаж или метеоритная атака вывела из строя, скажем, инвентор, тогда да, тогда шевелись и кумекай, тогда все вокруг, фигурально говоря, на тебя молится, а сам ты творец и кудесник, товарищ Икаров-Кошечкин, по отчеству Прометеевич…
   И ведь бывали подобные случаи, бывали, хотя все ухищрения человеческого ума сводятся как раз к тому, чтобы таких случаев не было, а была самая обычная полётная рутина.
   Да-а, вот здесь что-то многовато оспинок-повреждений, сейчас мы это подлечим, сейчас подлечим…
   Кошечкин, не поворачиваясь, вызвал кибермозг и выразил недоумение, почему тот сам не побеспокоился увеличить число ремонтников на таком-то участке асинхронного вакуум-инвентора и почему о такой мелочи должен заботиться человек.
   Последовал немедленный ответ, что нужное в данной ситуации число ремонтников было задействовано, как только в этом возникла необходимость.
   — Когда? — спросил Кошечкин и, получив ответ, покивал. — Отлично, тогда мы вскоре должны увидеть результат.
   Он продолжил осмотр. Аквамариновая проекция, жемчужно-серая, голубая, как земное, только, увы, ячеистое небо; блок, блинк-оператор, ещё блок, ещё; нагоняя сон, вверху шевелятся ритмичные сполохи “северного сияния”; снова блинк-оператор, тихо все, как в гробу, музыку, что ли, включить… И пора вернуться к инвентору, проверить, что там и как.
   Экран послушно замерцал опаловым светом, в толще которого, казалось, моросил нескончаемый дождь, но так лишь казалось, поскольку оливковые капельки этого дождя в действительности были ансамблем преобразователей, которые чуть подрагивали при работе инвентора. Реденькая россыпь пятнышек тем не менее алела во всем пространстве, едва ли не каждая сотая “капелька” несла на себе эту недозволенную отметку.
   Хватило одного взгляда, чтобы убедиться в их преумножении, но Кошечкин впервые не поверил своим глазам и поспешно включил блинк-оператор. Да, все так и было: некоторые повреждения ремонтники устранили, зато возникли новые и в куда большем числе. Но как же это, ведь там усиленный наряд!
   Это могло означать только одно. Инвентор не выдерживал рабочего режима, его элементы один за другим выходили из строя, и ремонтники не успевали их заменять. Правда, на ходе корабля это никак не отражалось и долго ещё не могло отразиться, поскольку расчётное движение не требовало всей мощности инвентора, да и запас надёжности в столь ответственном блоке был велик. Тем не менее это никуда не годилось. Скрытый заводской брак, не иначе! Ну, наливаясь яростью, подумал Кошечкин, дам же я этим коекакерам… К высшей мере, к высшей мере! До позора доведу, любимая девушка от них откажется, родная мать отшатнётся…
   Руки тем временем сами делали своё дело, отдавая резерву приказ выделить дополнительный наряд ремонтников. Так, и только так! Переключить инвентор всегда успеется, благо их все-таки двое, а на такой тяге нужен один, надо сперва все просмотреть в рабочем режиме, достаточно ли новой партии ремонтников, обратится ли процесс разрушения вспять, или придётся подбросить ещё работников, что опасно, резерв велик, но не бесконечен и может потребоваться для других целей; надеюсь, все и так обойдётся, должно обойтись, хотя это то ещё удовольствие — всю дорогу чинить инвентор, да ничего, только бы малютки справились, давайте же, ребятишечки, жмите, микробчики, жмите!
   Похоже, они поднажали, число зловещих крапинок стало убывать. Однако медленней, чем того хотелось бы. Кошечкин взмок, даже мускулы заболели. Эх, гаечным ключом бы поорудовать! Или вселиться в машину, пронизав её волей, побороть всю дрянь, как он сам только что пришиб свои вирусы. Увы, ни то, ни другое невозможно, а потому лучше пока пойти пообедать, дать отдых заслезившимся глазам. Кошечкин с усилием выдрал себя из кресла и, внутренне сопротивляясь разумному решению, с оглядкой двинулся к выходу, словно отец, оставляющий ребёнка наедине с болезнью. Ничего, ничего, подстегнул он себя: все не так скоро, машине я сейчас не нужен, да и вообще…
   Снова, как и утром, он опоздал: дообедывал лишь один человек, на этот раз капитан Торосов, наглухо погруженный в какие-то свои заботы.
   “Знал бы ты, какой я пожарчик заливаю! — с мрачным удовлетворением подумал Кошечкин, дуя на обжигающий суп. — Но это уж моя забота, вот наведу порядок, тогда узнаешь…”
   Хорошо, что некому было заводить разговоры, не до них было сейчас. Кошечкин заставил себя все спокойно доесть, но вниз ноги понесли его почти бегом. С той же поспешностью он включил развёртку. Ну?…
   От обвального толчка сердца охолодели ноги. Алых крапинок стало больше! Это было так дико и неожиданно, что внутри Кошечкина все ухнуло в душную пропасть страха, который, оказывается, жил в нем с тех пор, когда корабельный двигатель чуть не пошёл вразнос, а он, юный и самоуверенный тогда практикант, застыл в обморочном оцепенении. А ведь ещё ничего не случилось, ровным счётом ничего. Надо лишь задействовать второй инвентор, ну да, в отключённый дослать ремонтников, которые мигом наведут порядок, уж это аксиома, коль скоро нагрузка снята и там больше нечему ломаться…
   Руки все сами проделали с таким мастерством, что переключение не отозвалось даже мимолётным сбоем хода. Вот вам! Кошечкин перевёл дух. Все сделано, как надо, исход предрешён с математической неизбежностью. Откуда же цепенящий страх, почему обмякло тело? Неужели все это память о том давнем мгновении, когда покорная тебе сила вдруг рванулась из повиновения? Иные на этом ломались и более уже не годились в механики. Движением ладони Кошечкин согнал с лица холодеющий пот. Как грозно ревёт двигатель, как вкрадчив его гул здесь, в пультовой! Ещё бы, ведь там, за переборками, ежемгновенно взрывающаяся звезда, крохотный, приручённый людьми пульсар… И он будет работать, Кошечкин вам не кто-нибудь!
   Оставалось дожидаться результата, но даже секунда безделия была невыносима, и Кошечкин, убрав алеющую крапинками развёртку, на которой “дождь” замер и потемнел, тотчас заменил её проекцией второго инвентора, благо такая проверка все равно требовалась. Мозг не сразу понял, в чем дело, когда перед глазами предстала та же, что и минуту назад, картина: моросящая, с красноватыми точками муть. Показалось, что это ошибка, пальцы было дёрнулись к переключателям, чтобы повторить сделанное движение, исправить его, но тут Кошечкин осознал, что видит именно второй инвентор. Второй, а не первый! И он разрушается, как и предыдущий, хотя крапинок там и поменьше.
   На этот раз сердце не ухнуло, не зашлось в обморочном страхе, так велика была оторопь, с которой разум воспринял непостижимую истину. Это не брак, сразу с двумя инвенторами такого произойти заведомо не могло, но тогда почему?!
   Бессмысленно, в слепой надежде Кошечкин трижды переключил развёртку с объекта на объект, в мозгу, вспыхивая, мелькали десятки вариантов, и рассудок так же лихорадочно браковал все. Шальным зигзагом сознание прочертила вовсе дурацкая мысль: Прометеева бы сюда! Наконец Кошечкин зачем-то встал и, стоя на негнущихся ногах, вызвал Торосова, видя и не видя на диске связи, как тот на полуслове обрывает разговор с кем-то вроде Басаргина и кивком головы подтверждает принятие вызова.
   Войдя и сразу же глянув на экран, Торосов переломленно застыл над пультом.
   — Докладывайте.
   Голос прозвучал уставно, хотя капитан, разумеется, уже кое-что понял. Но не все, далеко не все… Механически чётким голосом Кошечкин объяснил ему все.
   — …Остаётся задействовать весь резерв ремонтников. Но даже если они справятся, то и в этом случае…
   — Понятно!
   Но и в этом случае он, механик, ничего гарантировать не может. По неподвижному лицу капитана, зыбко меняя его, бежали мерные отсветы “полярного сияния”, которое вскоре могло угаснуть, и Кошечкина пронзила внезапная боль сочувствия к человеку, обязанному сейчас принять окончательное решение. За него, беспомощного, вместо него, невиновного и все-таки виновного этой своей беспомощностью. Плечи K°-шечкина поникли.
   — Если я правильно понял, — Торосов с хрустом сцепил пальцы, — то и в худшем случае мы успеем лечь на обратный курс?
   Кошечкин облизал пересохшие губы.
   — Успеем…
   — Уже лучше, не люблю изображать из себя “летучего голландца”… — К уголкам глаз капитана сбежались морщинки, которых прежде вроде бы не было. — И главное, есть время подумать, не так ли? Тогда давай помечтаем о докторской мантии.