— Мантии?…
   — Именно! Раз двигатель эксплуатировался правильно, что для меня несомненно, заводской брак исключён, никакого разрушающего извне воздействия нет, уж я бы знал, то перед нами проблема куда важнее очередной звезды. Согласен? Вот и поразмысли, а там и мантия обеспечена, говорят, в Кембридже это одеяние до сих пор в моде. Что на меня так смотришь? Думаешь, у меня поджилки не трясутся?
   — У тебя затрясутся, — со слабой улыбкой сказал Кошечкин. — У тебя затрясутся…
   Ему захотелось быстрее очутиться за пультом.
   — Вот и прекрасно. Запускай для начала свой резерв, посмотрим, что будет.
   — Разрешите прежде один вопрос, — грубо раздалось у них за плечами.
   Разом обернувшись, оба с гневным недоумением уставились на невесть откуда взявшегося Басаргина, но на того это не произвело никакого впечатления, он так и остался стоять, стиснув пальцы и подавшись вперёд, и эта его поза не была вызовом или чем-то нарочитым, она лишь отвечала той сосредоточенности лица и взгляда, когда все побочное отметается ради предельного усилия мысли.
   — Ну?… — невольно сорвалось с губ капитана.
   — Пожалуй, вопросов все-таки два. — Лицо Басаргина встрепенулось. — Первый: что делают ремонтники с негодными деталями? Выбрасывают?
   — Нет, это неэкономно, — недоуменно ответил Кошечкин. — Цикл замкнут, они используются для других целей, для нас каждый грамм — это…
   — Для каких “других”? Точнее. Сами ремонтники, конечно, тоже ломаются, и нужны новые; создаются ли они только из вещества погибших или в ход идут ещё и бракованные детали?
   — Да, если так эффективней. Процесс, видите ли, саморегулирующийся, иной здесь невозможен…
   — То есть, следуя заданным критериям эффективного использования любых отходов, какие возникают в машине, самовосстанавливаясь и самосозидаясь, ремонтники потребляют всякий пригодный для этих целей дефектный материал. Похоже на работу антител человеческого организма, вы не находите?
   — С той разницей, — хмуро отозвался Кошечкин, — что это машинная, нами созданная и запрограммированная подсистема.
   — Которая, раз её создали люди, может забарахлить и сломаться, но не может посамовольничать? Вот теперь я уже почти убеждён, что причина грозящей нам аварии кроется не в машине, а в вашем к ней отношении!
   — Проясните, — резко сказал капитан. — И пожалуйста, покороче.
   — Покороче не выйдет, — упрямо наклонил голову Басаргин. — Понимаете, конструкторы обязаны вам дать сверхмощный, высокоэффективный, надёжный двигатель, и они его вам дают, используя свои знания, свои методы и, понятно, не обращаясь ко всякой посторонней философии вроде теории объект-объектных преобразований или раскрытия метаинтервальной неопределённости. А если и обращаясь, то лишь в связи с давним беспокойством насчёт возможности создания машинного, уже неподконтрольного нам интеллекта. Но эволюция никогда не бывает односторонней!
   — А-а! — Взгляд Кошечкина напрягся. — Уж не считаете ли вы…
   — Да! Любая предоставленная самой себе эволюция расщепляется на линию прогрессирующего усложнения и линию регрессирующего упрощения. Так биоэволюция породила, с одной стороны, человека, а с другой — паразитов человеческого организма вроде гельминтов и вирусов. Так в социуме век за веком возникали всевозможные тунеядцы, которых сами знаете как трудно оказалось изжить. В техноэволюции до сих пор не наблюдалось ничего подобного единственно потому, что в силу её простоты и контролируемости мы автоматически отсекали ненужную нам ветвь паразитарности. Это длилось так долго, что конструкторам и в голову не приходила мысль о возможности спонтанного регресса их творений. Но закон эволюции — закон! Стоило создать наисложнейшую машину, для которой потребовалась вот такая, в сущности, уже неподконтрольная технофауна, как он сработал. Я не знаю, что послужило толчком, как переродились ваши ремонтники, но коль скоро они потребляли ткани своего техорганизма, какая-то их часть неизбежно должна была регрессировать в хищников-паразитов. Примерно так, если называть вещи своими именами. Буду рад ошибиться, но, по-моему, досылать в машину ещё ремонтников все равно что лечить грипп инъекцией злейших вирусов…
   Секунду-другую в оцепенелом молчании был слышен лишь каменный грохот двигателей. Ошеломление было так велико, что вырвавшийся наконец вопрос капитана оказался весьма далёким от первоочередных забот.
   — Выходит, с дальними звёздами покончено?! Мы не можем совершенствовать технику, не усложняя её, а на этом пути…
   — Нет, отчего же? — пожал плечами Басаргин. — Мы боремся с вирусами, придётся и технике это пережить. Просто мы не знали, как, когда и почему затормозится технопрогресс, теперь, возможно, знаем.
   — Возможно! — Торосов будто очнулся. — Твоё мнение, Виктор.
   — Гипотезу легко проверить, — с усилием выговорил Кошечкин. — Мы уже увеличивали число ремонтников и… Если это закономерность, то новая попытка…
   — Резко ухудшит наше и без того скверное положение, — угрюмо кивнул Торосов. — Словом, спасайся или в поисках лекарства проверяй теорию. Что ж, товарищ старший механик: ваше хозяйство — вам и решать. Действуйте!
   С этими словами он тяжело отшагнул к выходу. Кошечкин, для которого воздух внезапно стал сух и удушлив, невольно взглянул на философа, но тот лишь развёл руками.
   — Не считайте меня провидцем, сама идея “машинной болезни”, увы, пришла ко мне не далее как сегодня утром…
   Все было правильно. Философ мог теоретизировать, капитан мог приказывать, но решать предстояло ему, Кошечкину. Все, что в его жизни было до этого, было лишь подготовкой вот к этой минуте, и уклониться от неё он не мог, как бы того ни хотел.
   Мерно и замороженно в этой своей мерности гремел двигатель, по стенам и лицам все ещё скользили спокойные отсветы “полярного сияния”, машина пока не замечала своей болезни, если то была болезнь, и человек с неподходящей фамилией Кошечкин, но со звучным именем Виктор должен был сделать к ней один-единственный шаг, от правильности которого зависела судьба тех, кто был рядом.

Уходящих — прости

   На свете есть много дыр, и Наира еще не худшая. За овалом окна муть и вихрь, желтая пена мглы, сернистый мрак, сам воздух помещения словно колышется под этим напором, хотя такого не может быть, база загерметизирована не хуже, чем консервная банка, и в ней, кстати, так же тесно. Под боком из аппаратуры Кенига рвется вой и свист, щелканье, лай, кашель, бормотание, щебет, будто в электромагнитных полях планеты трудятся сотни пересмешников, и, закрыв глаза, легко представить себе как стадо взбесившихся камнедробилок, так и хорал неземных голосов. Сквозь весь этот кавардак пробивается мерное титиканье позывных Стронгина. Ох, и неуютно же ему сейчас в вездеходе! Впрочем, весь этот грязно-желтый за окном самум не смог бы перевернуть даже парусник, так разрежен воздух Наири. А, погожих дней на планете немного.
   — Маленький филиал ада, — сдвигая с бритой головы наушник, бормочет Кениг. Он говорил это уже десятки раз. — Знаешь, кто мы такие? Миссионеры познания.
   Это уже что-то новое, я отрываю взгляд от шахматной доски, на которой Малютка, похоже, готовит мне мат.
   — С планеты на планету, как вода с камешка на камешек, — сощуренный взгляд Кенига устремлен в заоконную муть, на приборной панели замерло контурное отражение его округлого, со светлыми усиками лица. — И с тем же смыслом.
   — Тогда зачем ты здесь?
   — Хотел посмотреть мир.
   — Ну и как?
   — Посмотрел, переходя из футляра в футляр. Корабль — футляр и скафандр — футляр, и база, и вездеход. Мы люди в футлярах. Свобода лишь на Земле.
   — Которую, продолжив твою мысль, тоже можно уподобить футляру. Только размером побольше.
   Кениг посмотрел на меня.
   — А знаешь, так оно и есть! Ты бывал на Таити?
   — Нет.
   — Я тоже. Слушай, почему мы здесь, а не на Таити? Там море, прекрасные девушки, солнце, цветы, птицы щебечут…
   — А у нас щебечут атмосферики. И камни поют. И нам, первопроходцам, завидуют миллионы детишек. И, возвратясь, мы расскажем им романтическую, сказочку о Наире.
   — Я буду говорить правду. — Кениг надул щеки. — Три человека в консервной банке, не считая кибера. На обед, завтрак и ужин лиофилизированные концентраты. Ваши обрыдшие физиономии. Бодрящие прогулочки в вихрях пескоструйки. И работа, работа, работа!
   — И детишки будут слушать тебя с горящими глазами. И ты невольно начнешь повествовать обо всех мелких приключениях, какие были.
   — Не начну.
   — Начнешь. Неинтересное забывается, так уж повелось.
   — Варлен приближается, — сказал Кениг, прислушиваясь к титиканью сигнала. — Варлен Стронгин и его камни. Войдет, скажет два слова и уткнется в свои минералы. А я, может, хочу расписать пульку. Ма-аленькую! Согласно классике: "Так в ненастные дни занимались они…"
   Ни за какую пульку Кениг после обеда, конечно, не сядет, а сядет он за свои графики и расчеты; других людей в такие дыры не посылают.
   — Тес, — тем не менее говорю я. — Тебя слушает юное поколение. Если оно узнает, что герой-первопроходец Вальтер Кениг мечтает о преферансе… Это непедагогично. Бери пример с меня: в свободное от работы время играю с Малюткой в шахматы. Игра умственная, возвышенная, вполне отвечающая образу мужественного исследователя дальних миров… Лют, дружок, что-то ты слишком задумался над своим ходом.
   — Я не хотел мешать вашему разговору.
   Голос Малютки сама деликатность.
   — А это не разговор, просто треп.
   — Тогда вам шах.
   Выдвинув из-под себя лапу, Малютка стронул фигуру. Больше всего полуметровый Малютка похож на узорчатую, золотистую черепаху, прелестную и на первый взгляд малоподвижную. В действительности Малютка совсем не то, чем он кажется, с ним, как говаривали в старину, надо пуд соли съесть, чтобы его понять и полюбить. Многие на это не способны, наше биологическое «я» противится сближению с существом, родословная которого нисходит к паровой машине, а где нет любви, там нет и понимания. Говорят, что все киберы одного класса одинаковы. Это чушь, которую даже опровергать не хочется. Мы с Малюткой так давно и хорошо знакомы, что я чувствую его состояние, даже когда он молчит, хотя иным это кажется мистикой, — ну какое такое выражение может быть у оптронных зрачков и антенн-вибрисс? Так и пылесосу недолго приписать улыбку. Да, если забыть, что и глаз человека тоже оптическая система, а в них светится душа.
   Ход Малютки заставил меня призадуматься. К счастью, у киберов нет фантазии, это позволяло избежать матовой ситуации. Все мы всегда надеемся избежать матовой ситуации. Я приготовился сделать неожиданный ход, но тут титиканье сменилось певучим звуком и над входом вспыхнула красная лампочка. В шлюзовой захлюпал воздух, минуту спустя дверь открылась и, расстегивая на ходу скафандр, вошел Стронгин. Сразу запахло пылью, которую никакой отсос не брал до конца, так она въедалась в складки комбинезона, впрочем, никого это не тревожило: пыль тут была стерильная. Вся планета была стерильной. Стерильной, однообразной, унылой, и, если бы нас спросили, зачем она нужна человеку, ответ не тотчас слетел бы с нашего языка. Но это ничего не значит; какой-то древний мудрец, чуть ли не Сократ, убеждал сограждан не заниматься такими бесполезными пустяками, как наблюдение небесных светил, дабы ничто не отвлекало от куда более важного дела самопознания.
   Мешок с очередной добычей Варлен, как всегда, брякнул в угол. И Кениг, как всегда, немедленно оторвался от анализа сложных гармоник своего неземного хора и потребовал не забивать помещение всякой дрянью, на что Варлен Стронгин, как всегда, ответил пожатием плеч, — мол, а куда? Действительно, иного места для образцов, пока их не разложишь по стеллажам, в нашей лаборатории, заодно общей комнате, не было. Кениг что-то пробурчал, тем дело и кончилось. Мы, в общем, неплохо ладили, подозреваю, что причиной был не только покладистый характер всех троих; неловко конфликтовать при постороннем, а мой Малютка для остальных был все-таки немножечко чужаком, которому не скажешь "брысь!", но и препираться с ним, как с человеком, тоже не будешь.
   — Пойду сготовлю обед, — сказал я, вставая. — Лют, зафиксируй партию, потом доиграем.
   Фраза "я сготовлю обед" — это так, для проформы, ибо разогреть концентраты и выложить их на тарелки — дело одной минуты. Мы уселись за стол, и, когда первый голод был утолен, Кениг по своему обыкновению осведомился у Стронгина, не нашел ли тот шестипалый отпечаток босой ноги инопланетянина. Варлен невозмутимо проигнорировал праздный вопрос. Тогда я спросил, не помешала ли ему буря.
   — Буря как буря, я успел обнаружить редкостную ассоциацию, — Варлен слегка оживился, он всегда оживлялся, когда речь заходила о деле. Поразительный парагенезис: касситерит вместе с хромитом, представляете?
   Я попробовал представить, но ничего не получилось, слишком скудны мои познания в минералогии. Тем не менее я изобразил подобающее удивление.
   — Да, да, — подтвердил Варлен. — Именно так! Замечательная планета.
   — Ассоциации, парагенезис… — задумчиво сказал Кениг. — Раньше люди искали простые, всем понятные вещи. Алмазы, золото, серебро и прочие клады. А теперь что? За алмазом Варлен и не нагнется.
   — Неверно, нагнусь. Там могут быть интересные газопузырьковые включения и вообще нужен материал для сравнений.
   — Вот-вот, я и говорю, сплошная проза.
   — Вроде твоих атмосфериков.
   — Ну, это как сказать… Кстати, о поэзии. Как вы оцените такую строфу: "Гремящей медью стал сну уподобленный нарвал!"
   — Ты начал писать стихи? — Варлен даже перестал жевать.
   — Это неважно, чьи стихи, важно, какие они. Рифма-то: стал — нарвал! И не какой-нибудь, а "сну уподобленный".
   — Что-то в этом есть, — согласился я. — Откуда сие?
   — Оттуда, — Кениг мотнул головой в сторону окна, где сгущалась темь. Записано под диктовку.
   — Чью?
   — В том-то и дело! Это не моя строчка, вообще ничья, разве что один варленовский камешек объяснялся в любви другому. Э-то атмосферики.
   Откинувшись, Кениг удовлетворенно обозрел наши слегка озадаченные физиономии.
   — Не смешно, — сказал наконец Варлен.
   — А я не говорю, что смешно. Вам доложен простой, естественный научный факт. Что смотрите на меня, как кибер на «Мадонну» Рафаэля? Порою ловятся весьма упорядоченные группы сигналов, прямо-таки радиопередачи, я для очистки совести всякий раз пытаюсь их декодировать, и вот, пожалуйста, сегодня вышло: "Гремящей медью стал сну уподобленный нарвал!" Остальное, разумеется, было бессмыслицей.
   — Врешь, — сказал Варлен.
   — Показать, машинные записи? — возмутился Кениг. — Я лишь подправил несколько букв.
   — Он не врет, — сказал я. — На крыльях земных бабочек есть изображения всех знаков алфавита и всех цифр от ноля до девятки. Здесь, видимо, тот же случай.
   — Да, — сказал Кениг. — Именно так. Я не удивлюсь, если где-то в природе отражен Варлен, глядящий в поляризационный микроскоп.
   — А, в этом смысле… — Варлен пошевелил в воздухе пальцами. — Ну, это мне знакомо. "Письменный гранит", пейзажные камни, скульптурные формы выветривания; верно, атмосферики могут разговаривать стихами.
   Он принялся за десерт.
   Покончив с обедом и деструктировав на тарелках грязь, я вышел наружу. Малютка шмыгнул за мной. Удивительно, но буря стихла. Стылое вечернее небо полно ярких звезд, их узор походил на видимый с Земли, словно напоминая, на каком узком пятачке пространства мы топчемся. Вид звездной дали всегда будил во мне щемящую тоску одиночества. Бездна сверкающих миров, магнитные огни бесконечности, к которым так жгуче и безнадежно рвется душа, словно там ей обещан неведомый рай. С усилием я отвел взгляд. Горизонт был замкнут цепью печальных холмов, вокруг все было пусто и немо. Холод планеты, казалось, затекал в скафандр. Толкнувшись в бедро, о ногу потерся Малютка, я в ответ похлопал его по спине. Никто никогда не учил его этой ласке, он сам все сообразил, возможно, перенял у собак.
   Мы вместе двинулись к стройплощадке, издали темноту прожгли приветливые огни киберов. Возводимое ими сооружение имело фортификационный вид, поскольку для многих приборов, которые мы там должны были установить, требовались прорези и амбразуры. Вид у киберов был медлительный, как у буйволов или кротов, но делали они все очень быстро. Иначе и быть не могло, любовь к работе была вложена в них как инстинкт, ее выполнение доставляло им удовольствие, а безделье, наоборот, угнетало. Очень удобно для нас и весьма эффективно. Угловатые контуры киберов высвечивал призрачный голубой ореол, та же голубизна выделяла и нас с Малюткой электризация на этой планете чудовищная, — и деятельность киберов ее, похоже, усиливала. Трущиеся на ходу складки моего скафандра мерцали крохотными молниями; красиво, и это, пожалуй, единственная воочию зримая здесь красота.
   Старший кибер отрапортовал, как положено, я принял его доклад. Здесь все было в порядке, никакая буря тут ничему не-могла помешать.
   — Продолжайте, — сказал я. Контроль здесь был чистой формальностью, не формальностью была лишь постановка исходной задачи.
   — Пора и нам потрудиться, — сказал я Малютке. — Ты как?
   Праздный вопрос! Малютка сделал изящный фосфоресцирующий кувырок, пронесся высоко в воздухе, он знал, что я им любуюсь. Строительные киберы тупицы, Малютка нет, но базовая программа у них одинаковая, поэтому я стараюсь никогда не оставлять Малютку без дела, даже если это лишь игра в шахматы. Человек всегда может себя занять, у него неограниченная возможность думать, представлять, фантазировать, надо только уметь задавать себе вопросы. Малютка это тоже умеет, но в куда более ограниченных пределах, а скука одинаково неприятна как для нас, так и для киберов.
   Пока я поворачивался в базе, Малютка описал вокруг меня огненно-голубую петлю, его вибриссы при этом подергивались.
   — М-м?.. — спросил я.
   — Вопрос. Футляровость имеет только физическую природу?
   — Футля… А, это ты о том разговоре?
   — Да.
   — Видишь ли, как бы это тебе объяснить…
   Малютка далеко не философ, он редко задает вопросы, да и те могли бы принадлежать пятилетнему ребенку, тем труднее на них порой отвечать. Машинально я потер то место скафандра, где находился затылок. Футляровость, это надо же! А что, неплохой термин. Каждый заключен в своей индивидуальности, без этого невозможно никакое «я», хотя иной раз так хочется разбить эту невещественную скорлупу! Еще каждый замкнут в своей социокультуре… но это, положим, отходит в прошлое. Каждый пленник своей планеты — был. Н-да… Я оглядел хмурый горизонт, ярко блещущее звездами небо, глухую тьму провалов, меж ними.
   — Нет, футляровость — это…
   Малютка слушал, застыв у моих ног. Великие небеса, уж не с самим собой ли я говорю?! Ведь кибер наше творение, наше отщепленное «я», только частичное и уже живущее своей, во многом скрытой от нас жизнью.
   Тут я вспоминаю, что с Малюткой придется расстаться, и на душе становится муторно. Зачем-то я оглядываюсь. Киберы уже возводят наружный свод, из амбразур попыхивает огонь, там из песка и камня отливается твердейший монолит укрытие для регистрирующей аппаратуры, которую мы здесь должны оставить, как сделали это уже в четырех предыдущих точках планеты. Эта последняя. Тут мы законсервируем и киберов, может быть, они когда-нибудь для кого-нибудь пригодятся, везти их обратно неэкономично, да и не нужно, потому что средний срок жизни любой кибернетической модели лет семь, затем она морально устаревает. И Малютка уже устарел, он тоже останется здесь, он это знает, было бы нечестно ему не сказать об этом. Знает и переживает, я это чувствую, как бы меня ни убеждали в обратном. Мое поведение похоже на предательство, но что я могу сделать?! Законы технопрогресса и космической экономики неумолимы, соответствующие инструкции и приказы лишь зеркало их требований. Будь Малютка малюткой, я бы пронес его в кармане, и пусть меня потом отлучают от космоса "за использование табельного имущества в личных целях". Но в Малютке около тонны веса, да и на Земле ему, строго говоря, делать нечего. Все рано или поздно расстаются, вот закончим очередную точку, свернем лагерь, доразведуем планету, это, считай, больше месяца, целая вечность. Мы в ответе за всех, кого приручили, но как быть с теми, кого мы же и создали? А вечер сегодня прекрасный, лучшего и желать нельзя.
   — Действуй, — сказал я, отворачиваясь. Малютка подпрыгнул и голубеющим метеором унесся во мрак.
   Я зашагал к дому.
   Там все было нормально: Кениг сидел с наушниками и колдовал над машиной, в противоположном углу, вперив взгляд в микроскоп, сидел Стронгин. Никто на меня даже не взглянул. Стянув скафандр, я тоже занял свое рабочее место.
   Видимость была отличная, никаких помех, только все мелькало, сливаясь в полосы, — Малютка несся туда, где медлительный наирский вечер еще не наступил. Для Малютки несущественно, день вокруг или ночь, дневной свет требовался мне. Безразличен он и к бурям, просто некоторые, вот как сегодня, парализуют связь, и мы зря теряем время. Теперь надо было наверстывать упущенное. И Малютка наверстывал так, что в глазах рябило. Он работал безукоризненно, не его вина, что в условиях Наира связь действует не лучшим образом. Передавали, что этот главный недостаток разведкиберов совершенно устранен в новой модели, что связь там нейтринная, абсолютно надежная в любом пекле. Очевидно, так оно и было, но радости я не испытывал.
   Наконец просветлело, и Малютка сбавил ход. Все было тусклым, как на старинном недопроявленном снимке, мутнело желтоватое небо, серели округлые вершины "гор, туманились их морщинистые складки; плоские чаши метеоритных кратеров, над которыми проплывал Малютка, и гряды песка, и откосы скал, и груды камней — все, все было неотчетливым, смутным, однообразным, серо-желтым, темно-серым, грязно-бурым, пропыленным, таким похожим на уже виденное здесь, да и в Солнечной системе, что скулы сводило зевотой. А глаза смотрели с обычным вниманием и обычным уже безразличием — мои глаза, отделенные от меня расстоянием, мой несомый Малюткой взгляд скользил по планете. И то, что видел я, и то, что видел Малютка, фиксировалось машиной. Пора было посмотреть на мир взглядом Малютки.
   Экран взорвался красками. Сотни оттенков всех цветов радуги, таких для меня привычных и всегда таких неожиданных. Трудно было узнать прежние скалы, кратеры, плоскогорья, небо — все стало изменчивой абстрактной картиной, вмещающей в себя то, что Малютка видит в ультрафиолете, и то, что он наблюдает в инфрадиапазоне, и то, что предстает перед ним в рентгене, и так далее, и так далее. Десяток образов сразу, настолько несхожих, будто они принадлежат разным мирам, иным, чем наша, вселенным. Как может вот эта грозно пылающая высь быть тем самым скучно неподвижным небом, которое только что наводило на меня тоску и зевоту? Ковровая, волшебно текучая вязь многоцветных узоров — неужели это сухой и однообразный намет песка? Какая реальность реальней, где, собственно говоря, наша, исконно человеческая?
   Два года меня учили разбираться в символах этой иной многозначной реальности, я свободно выделял различные образы, видел одновременно как бы десятками глаз, тотчас мог определить, что люминесцирует в ультрафиолете, из-под какой скалы бьет мощный сноп гамма-лучей. Увы, ни один оператор не способен долго выдержать такое напряжение, волшебство, которое мы сами же вызываем, в общем-то не для нас. Обо всех интересных аномалиях нам потом сообщал кибермозг, он же прокручивал соответствующие записи. Все важное и интересное благодаря Малютке и кибермозгу преподносилось нам, таким образом, на блюдечке. Такова особенность человекомашинной системы познания, нам надо было лишь установить, что должно считаться интересным и важным. Действительно, что? Вот именно: что?
   Как только глаза утомились, я отключил зрение Малютки, и снова поплыли мутно-серые пейзажи, такие привычные, такие родные для человеческих глаз и такие, увы, невзрачные. Отдохнув, я снова подключился к Малютке, на что он отозвался удовлетворенным попискиванием, погонял его в разных режимах, чтобы составить хоть какое-то собственное представление о ландшафтных и прочих закономерностях региона. Так мы с ним проработали часа три.
   — Однако пора и поспатеньки, — потягиваясь и снимая наушники, сказал наконец Кениг.
   — Сейчас, сейчас, вот только добью еще один шлиф, — как всегда, пробормотал Стронгин.
   Кениг воинственно затеребил свои светлые усики. Я оборвал связь с Малюткой. Теперь он в одиночестве будет заканчивать регистрационную карту очередного участка Наиры, с тем чтобы любой дальнейший исследователь, сделав повторную съемку, мог сразу установить, что и как изменилось на планете за время отсутствия ее хозяина.
   Впрочем, не так: никакой съемки при повторном визите и не потребуется; с полугодовым интервалом ее будет производить сам Малютка, для чего мы ему придадим кибермозг. Мы оставляем здесь все морально устаревшее, но еще способное долго работать. И Малютка будет работать. Снова и снова он будет облетать пустую планету, в одиночестве будет парить над ее скалами, и долинами, так год за годом, пока не испортится. Вспомнит ли он обо мне?