— Что?!
— Все. Почему здесь над нами такое «небо»?
— Очевидно, у них похожее.
— И сиденья тоже? Приглядись.
— Постой, постой… Это не для инопланетян, не та у них анатомия. Но не для человека же!
— Ты не узнаешь эти сиденья?
— Чего узнавать, на Земле таких нет.
— Да, но они были.
— Были?!
— Я тоже их не узнал, потому что мысли не мог допустить о тождестве их облика с земными предметами. А когда я все же разрешил себе подумать о такой вероятности, то, не надеясь на память, запросил Киба.
— И он…
— … Отождествил внешний облик этих сидений с теми, которые изготовлялись на Земле в глубокой древности.
— Не может быть!
— Стопроцентная корреляция.
— Но курс! Если инопланетяне уже были на Земле…
— Были их предки. Сейчас на Землю летели, но, увы, не долетели их потомки.
— Знаешь, я лучше сяду… — ослабевшим голосом проговорил Зеленин. — Смешно, но от всех этих неожиданностей у меня даже в такой невесомости подкашиваются ноги…
— Я как раз хотел предложить тебе сесть.
— Зачем?
— Для проверки одной гипотезы. По-моему, смысл этого «неба» над головой в том, чтобы мы, люди, видели все в привычном для нас освещении.
— Что «все»? Пустоту?
— Нет. Видишь эти квадратики на полу и кнопки в подлокотниках? Меж ними явная связь.
— Согласен.
— Тогда вопрос. С чем таким инопланетяне могли покинуть Землю, а теперь вернуться, что ясно и однозначно раскрыло бы нам при встрече, каковы они?
Зеленин сосредоточенно задумался.
— Да, — сказал он наконец. — Раз они. шли на контакт, эта задача перед ними стояла — сразу рассеять возможные сомнения человечества. Чем же они могли… Информацией о земном прошлом? Глупо, сами имеем. Знаниями… Стоп! Как бы мы сами поступили, вновь отправившись к тем, с кем прежде рано было вступать в контакт?
— И что при первом посещении мы могли взять такого, что не обеднило бы то человечество и стало бесценным подарком для нынешнего?
— Как, неужели ты думаешь…
— Отперты были только две двери. Свет зажегся только в двух случаях. С чьим кораблем мог скорей всего повстречаться погибший звездолет в этом участке Пространства? С земным. У инопланетян была цель, и перед смертью они позаботились о ней как о самом важном. Эти кресла — приглашение сесть. Нам остается лишь нажать кнопки.
— Так нажмем их, — дрогнувшим голосом сказал Зеленин.
В немом восхищении оба смотрели на отлитое в серебре летящее тело Пенорожденной. Статуя, как бы из ничего, возникла над ближним квадратом. Откинув голову, готовая обнять мир, с улыбкой счастья, девушка возносилась из бега морской волны, и свет соленой влагой мерцал на крутой груди, ветер порывом откидывал невесомые волосы, и вся она была порывом открытой солнцу юности. Сияющим и лучистым взглядом она глядела поверх закованных в скафандры космонавтов, а те, онемевшие, стояли перед ней, забыв о космосе и о времени, о знаниях своего века и о мудрости тех, кто погиб, возвращая Земле это нежное чудо.
«Да, — наконец пришел в себя Конкин, — мы поступили бы так же. Не понимая, даже не принимая чужой красоты — спасли бы ее. Ибо можно восстановить утраченное знание, и вернуть жизнь в пустыню, и даже зажечь угасшее солнце. Одного разум не может ни под какими звездами: вновь обрести погибшее искусство…»
Конкин попытался представить, сколько великих сокровищ было утеряно за долгие столетия земных войн, и не смог. Тысячи статуй создал Пракситель: они не дошли до потомков. А сколько осталось неизвестных художников, какие творения вообще забыты? Кто помнил, кто знал о существовании вот этой прекрасной девушки?
Забвение — вот самое страшное для человека слово.
Конкин придвинулся к статуе. Он ни на секунду не усомнился, что перед ним лишь голографический слепок утраченной людьми скульптуры. Но разницы не было никакой, пальцы невольно ждали встречи с одухотворенным металлом. Конечно, нет! Рука прошла сквозь пенное серебро волны.
Так и должно было быть. Взять оригинал — значило бы его похитить. Но и оставить было невозможно, поскольку инопланетяне прекрасно понимали, какая судьба ждет юное человечество и как ничтожен шанс этой красоты уцелеть. Они взяли с собой только образ, но образ, равный оригиналу, где и когда угодно восстановимый в своей телесности. Так изваяние стало неуничтожимым, девушка бессмертной, точно и не было варвара, который там, на Земле, однажды переплавил эту красоту в звонко бренчащие монеты,
— Может быть, на своей планете они не только хранили, но и любовались ею, — глухо проговорил Конкин.
— Все узнаем, — спокойно ответил Зеленин. — Раз они взяли ее с собой, значит, уже тогда они разглядели в людях лучшее. Какие еще могут быть трудности?
Он уверенно нажал подряд на все кнопки. И люди увидели, как, теснясь и заполняя собой пространство, к ним возвращается все древнее, казалось бы, навеки утраченное искусство былых времен и народов.
Конкин неподвижно завис над ярко озаренным прожекторами телом чужого звездолета. Инаковость его форм уже не поражала, наоборот, казалась гармоничной. Полное совершенство замысла и исполнения — вот что теперь видел глаз.
Внезапная, дотоле, видно, дремавшая мысль, оттеснив счастливую усталость, наполнила Конкина беспокойством. Какая странная, если вдуматься, и хрупкая нить случайностей привела их к погибшему кораблю, вернула Земле ее сокровища! Если бы не раннее его, Конкина, пробуждение, точка, очевидно, исчезла бы с экрана, прежде чем на нее взглянул человек. И если бы не дотошная любознательность Киба… Если бы, если бы, если бы!
Да, но что в этом особенного?
Столь неочевидный поворот мысли поразил Конкина. Действительно! Самое удивительное, что в этом «чуде случайностей» нет ничего особенного. «Если бы» вездесуще. Если бы Земля возникла чуть дальше от Солнца или была чуть ближе, о какой жизни могла идти речь? Если бы само Солнце оказалось активней… Миллионы «если бы»!
А в результате — мыслящий разум.
Слепая игра вероятностей, обычная закономерность случайного, вот и все.
Но разум-то не вслепую играет! Как мог бы художник достичь совершенства, перебирая все сочетания красок и форм? Ему и миллиарда лет не хватило бы. Как ученый из такого же хаоса вариантов смог бы выделить связующий факты закон? Менделеев — тот часть этой работы проделал во сне… Связей в мире больше, чем атомов, но разум не теряется в этой чащобе. Ему даже удается предвидеть будущее.
А их, людей двадцать первого века, интуиция оказалась сегодня всего лишь равной гениальному усилию того скульптора, который тысячи лет назад изваял под небом Греции эту прекрасную девушку. Впрочем, так ли уж равной? Из бесконечных сплетений действительности они всего лишь выхватили нужную нить, из миллиарда возможностей выбрали наилучшую, следствием чего стал верный поступок. Но такого же творческого взлета могли достичь и другие люди; не эта, так другая, третья цепь совпадений могла бы их привести к тому же открытию. А древний ваятель создал то, что никто, никогда и нигде не смог бы повторить ни при каком стечении обстоятельств!
Вот что инопланетяне поняли давным-давно. Вот что они спасали и спасли.
Обратясь лицом к мертвому кораблю, Конкин в безотчетном порыве поднял руку в приветствии тех, на чьем языке говорил древний ваятель.
— Хайре! Здравствуйте!
Посол Земли
— Все. Почему здесь над нами такое «небо»?
— Очевидно, у них похожее.
— И сиденья тоже? Приглядись.
— Постой, постой… Это не для инопланетян, не та у них анатомия. Но не для человека же!
— Ты не узнаешь эти сиденья?
— Чего узнавать, на Земле таких нет.
— Да, но они были.
— Были?!
— Я тоже их не узнал, потому что мысли не мог допустить о тождестве их облика с земными предметами. А когда я все же разрешил себе подумать о такой вероятности, то, не надеясь на память, запросил Киба.
— И он…
— … Отождествил внешний облик этих сидений с теми, которые изготовлялись на Земле в глубокой древности.
— Не может быть!
— Стопроцентная корреляция.
— Но курс! Если инопланетяне уже были на Земле…
— Были их предки. Сейчас на Землю летели, но, увы, не долетели их потомки.
— Знаешь, я лучше сяду… — ослабевшим голосом проговорил Зеленин. — Смешно, но от всех этих неожиданностей у меня даже в такой невесомости подкашиваются ноги…
— Я как раз хотел предложить тебе сесть.
— Зачем?
— Для проверки одной гипотезы. По-моему, смысл этого «неба» над головой в том, чтобы мы, люди, видели все в привычном для нас освещении.
— Что «все»? Пустоту?
— Нет. Видишь эти квадратики на полу и кнопки в подлокотниках? Меж ними явная связь.
— Согласен.
— Тогда вопрос. С чем таким инопланетяне могли покинуть Землю, а теперь вернуться, что ясно и однозначно раскрыло бы нам при встрече, каковы они?
Зеленин сосредоточенно задумался.
— Да, — сказал он наконец. — Раз они. шли на контакт, эта задача перед ними стояла — сразу рассеять возможные сомнения человечества. Чем же они могли… Информацией о земном прошлом? Глупо, сами имеем. Знаниями… Стоп! Как бы мы сами поступили, вновь отправившись к тем, с кем прежде рано было вступать в контакт?
— И что при первом посещении мы могли взять такого, что не обеднило бы то человечество и стало бесценным подарком для нынешнего?
— Как, неужели ты думаешь…
— Отперты были только две двери. Свет зажегся только в двух случаях. С чьим кораблем мог скорей всего повстречаться погибший звездолет в этом участке Пространства? С земным. У инопланетян была цель, и перед смертью они позаботились о ней как о самом важном. Эти кресла — приглашение сесть. Нам остается лишь нажать кнопки.
— Так нажмем их, — дрогнувшим голосом сказал Зеленин.
В немом восхищении оба смотрели на отлитое в серебре летящее тело Пенорожденной. Статуя, как бы из ничего, возникла над ближним квадратом. Откинув голову, готовая обнять мир, с улыбкой счастья, девушка возносилась из бега морской волны, и свет соленой влагой мерцал на крутой груди, ветер порывом откидывал невесомые волосы, и вся она была порывом открытой солнцу юности. Сияющим и лучистым взглядом она глядела поверх закованных в скафандры космонавтов, а те, онемевшие, стояли перед ней, забыв о космосе и о времени, о знаниях своего века и о мудрости тех, кто погиб, возвращая Земле это нежное чудо.
«Да, — наконец пришел в себя Конкин, — мы поступили бы так же. Не понимая, даже не принимая чужой красоты — спасли бы ее. Ибо можно восстановить утраченное знание, и вернуть жизнь в пустыню, и даже зажечь угасшее солнце. Одного разум не может ни под какими звездами: вновь обрести погибшее искусство…»
Конкин попытался представить, сколько великих сокровищ было утеряно за долгие столетия земных войн, и не смог. Тысячи статуй создал Пракситель: они не дошли до потомков. А сколько осталось неизвестных художников, какие творения вообще забыты? Кто помнил, кто знал о существовании вот этой прекрасной девушки?
Забвение — вот самое страшное для человека слово.
Конкин придвинулся к статуе. Он ни на секунду не усомнился, что перед ним лишь голографический слепок утраченной людьми скульптуры. Но разницы не было никакой, пальцы невольно ждали встречи с одухотворенным металлом. Конечно, нет! Рука прошла сквозь пенное серебро волны.
Так и должно было быть. Взять оригинал — значило бы его похитить. Но и оставить было невозможно, поскольку инопланетяне прекрасно понимали, какая судьба ждет юное человечество и как ничтожен шанс этой красоты уцелеть. Они взяли с собой только образ, но образ, равный оригиналу, где и когда угодно восстановимый в своей телесности. Так изваяние стало неуничтожимым, девушка бессмертной, точно и не было варвара, который там, на Земле, однажды переплавил эту красоту в звонко бренчащие монеты,
— Может быть, на своей планете они не только хранили, но и любовались ею, — глухо проговорил Конкин.
— Все узнаем, — спокойно ответил Зеленин. — Раз они взяли ее с собой, значит, уже тогда они разглядели в людях лучшее. Какие еще могут быть трудности?
Он уверенно нажал подряд на все кнопки. И люди увидели, как, теснясь и заполняя собой пространство, к ним возвращается все древнее, казалось бы, навеки утраченное искусство былых времен и народов.
Конкин неподвижно завис над ярко озаренным прожекторами телом чужого звездолета. Инаковость его форм уже не поражала, наоборот, казалась гармоничной. Полное совершенство замысла и исполнения — вот что теперь видел глаз.
Внезапная, дотоле, видно, дремавшая мысль, оттеснив счастливую усталость, наполнила Конкина беспокойством. Какая странная, если вдуматься, и хрупкая нить случайностей привела их к погибшему кораблю, вернула Земле ее сокровища! Если бы не раннее его, Конкина, пробуждение, точка, очевидно, исчезла бы с экрана, прежде чем на нее взглянул человек. И если бы не дотошная любознательность Киба… Если бы, если бы, если бы!
Да, но что в этом особенного?
Столь неочевидный поворот мысли поразил Конкина. Действительно! Самое удивительное, что в этом «чуде случайностей» нет ничего особенного. «Если бы» вездесуще. Если бы Земля возникла чуть дальше от Солнца или была чуть ближе, о какой жизни могла идти речь? Если бы само Солнце оказалось активней… Миллионы «если бы»!
А в результате — мыслящий разум.
Слепая игра вероятностей, обычная закономерность случайного, вот и все.
Но разум-то не вслепую играет! Как мог бы художник достичь совершенства, перебирая все сочетания красок и форм? Ему и миллиарда лет не хватило бы. Как ученый из такого же хаоса вариантов смог бы выделить связующий факты закон? Менделеев — тот часть этой работы проделал во сне… Связей в мире больше, чем атомов, но разум не теряется в этой чащобе. Ему даже удается предвидеть будущее.
А их, людей двадцать первого века, интуиция оказалась сегодня всего лишь равной гениальному усилию того скульптора, который тысячи лет назад изваял под небом Греции эту прекрасную девушку. Впрочем, так ли уж равной? Из бесконечных сплетений действительности они всего лишь выхватили нужную нить, из миллиарда возможностей выбрали наилучшую, следствием чего стал верный поступок. Но такого же творческого взлета могли достичь и другие люди; не эта, так другая, третья цепь совпадений могла бы их привести к тому же открытию. А древний ваятель создал то, что никто, никогда и нигде не смог бы повторить ни при каком стечении обстоятельств!
Вот что инопланетяне поняли давным-давно. Вот что они спасали и спасли.
Обратясь лицом к мертвому кораблю, Конкин в безотчетном порыве поднял руку в приветствии тех, на чьем языке говорил древний ваятель.
— Хайре! Здравствуйте!
Посол Земли
Каждый, пусть и неверно, представляет, каким должен быть дипломат; никто, включая самого Посла, не мог знать, какие качества необходимы представителю Земли там, где еще недавно о ней не имели понятия. Выбор, само собой, был тщательно продуман, и все-таки Яков Гундарев часто спрашивал себя, тот ли он человек, который более всего подходит для переговоров.
Эти сомнения никак не отражались на его поведении: чему-чему, а уж владению собой многолетняя работа в ООН Гундарева научила. Внешне он вполне отвечал расхожим представлениям о подлинном дипломате, ибо держался с неизменным достоинством, быстро проникал в суть проблем, умело полемизировал, а его непроницаемости мог позавидовать сфинкс. Ничто, казалось, не могло пробить броню его хладнокровия, и тем не менее — редкое достоинство! — ни перед кем он не представал истуканом: всякий человек видел в нем благорасположенного собеседника, а не политика, расчетливо выверяющего каждый свой взгляд, движение, слово. Вопреки этому — а может, благодаря этому — мало кто умел так отстаивать интересы своей стороны, как Гундарев, быть столь гибким на переговорах и одновременно упорным в достижении цели.
Если кто был о Гундареве, другого мнения, так это он сам. Во-первых, полагал себя не дипломатом, а ученым, и, кстати, был им. Блестящая карьера в ООН, где он внес немалый вклад в разработку Всемирной экологической программы и иных важных соглашений, ему самому казалась случайностью, хотя, если вдуматься, ничего случайного в этом не было: начиная со второй половины двадцатого века все настоятельней требовались дипломаты такого склада, люди, удачно сочетающие в себе качества исследователя и политика. Во-вторых, — и это, пожалуй, главное, что питало тайное изумление Гундарева, — решая, вот как сейчас, судьбы мира, он порой чувствовал себя самозванцем. Марк-твеновским нищим, нечаянно оказавшимся на престоле. Он заместитель Генерального секретаря Организации Объединенных Наций?! Он полномочный Посол Земли?! Быть того не могло! Никак не могло, это наваждение, сон, он же знает себя, он совсем не такой, не Генеральный, не Чрезвычайный, он просто Яша, Яков, наиобыкновеннейший человек, который в детстве часто хворал, которого баюкала мама, который в юности чурался публичности и более всего любил уединение с книгой, — какой из него вершитель судеб! Непостижимо! Неужто никто не замечает несоответствия?
Исход переговоров меж тем был неясен, и безупречная любезность хозяев не вводила Гундарева в заблуждение. Лишь олух проявит враждебность, когда с разверзшихся небес на тебя сваливается кто-то непонятный, но явно могучий. А ридляне дураками не были. До выхода в космос им было еще далеко, но философским скудомыслием они не страдали, и первая встреча с землянами, судя по всему, не повергла ридлян в шок, — они давно предполагали, что где-то во Вселенной возможны иные цивилизации, иные разумные существа. Это было всеобщим, а не только научно-философским убеждением. История ридлян не знала ничего похожего на трагедию Джордано Бруно; устойчивая патриархальность сочеталась здесь с громоздкой, но тонко отлаженной культурой мысли и нравов. Словом, первый контакт прошел вроде бы гладко. Теперь надлежало завязать постоянные отношения, для чего и был отправлен Посол. Соответственно, — так по крайней мере думали на Земле нужен был Договор.
А вот о чем — неясно. О мире и дружбе? Для покончившей с военными распрями Земли нелепостью была сама мысль о возможности каких-нибудь "звездных войн". Мало того, само упоминание о мире могло, чего доброго, навести ридлян на предположение, что земляне допускают вероятность каких-то иных, немирных отношений. Дружба? Гм… Дружба предполагает не одно лишь изъявление чувств. Это еще и обмен, и помощь, и… Но в данной ситуации одаривающей стороной могла быть только Земля с ее сказочными для ридлян научно-техническими достижениями. А это уже походило на благотворительность и влекло за собой активное вмешательство в ход инопланетной истории. И совсем уж бессмысленным был бы договор о торговле, поскольку никакой ридлянский товар не мог окупить расходов на перевозку. Короче говоря, разум людей впервые столкнулся с ситуацией, когда договор вроде бы нужен и вместе с тем непонятно, каким должно быть его содержание.
Разумеется, человеческий ум нашел выход из положения. Приведенный Гундаревым проект первого в истории Межпланетного договора являл собой скорей декларацию о дружеских намерениях и, помимо общих слов, содержал лишь одно конкретное положение. Правда, немаловажное для дальнейшего, ибо речь шла об обмене исследовательскими экспедициями.
Проект как будто не вызвал у ридлян особых возражений. Однако приемы следовали за приемами, а дело не двигалось, чему весьма способствовала изощренная церемонность ридлянского этикета. Землянам ничего не предписывалось, от них не требовали соблюдения правил, однако стоило Гундареву не с той ноги шагнуть к столу переговоров, не так шевельнуть рукой, как разговор сворачивался и переносился: мол, досточтимый Посол внес новый нюанс в существо дела, надо-де разобраться, обдумать заново, лучше понять и то и се. Люди не сразу постигли эту механику, а когда постигли, то возникло предположение, что такая церемонность не более чем уловка, способ потянуть время, а может быть, измотать партнера. Однако экспертная группа во главе с Рамиресом вскоре пересмотрела свою первоначальную гипотезу. Нет, изощренный ритуал приемов был не просто уловкой, ведь будничное поведение ридлян тоже детально регулировалось тонкими установлениями и традициями. Когда эта истина дошла до Рамиреса, он воскликнул в сердцах: "Кто нам сейчас нужен, так это церемониймейстер! Специалист по дворцовому этикету китайских богдыханов! На худой случай сгодится матерый, законченный бюрократ…"
Гундарев только вздохнул. Деваться некуда, надо было осваивать науку ридлянского этикета. Взаимопонимание невозможно, если для собеседника твои слова значат одно, а жесты и взгляды — совсем другое (так улыбающийся на похоронах китаец неприятно поражает всякого европейца, хотя смысл этой традиционной улыбки прямо противоположен кощунству). Отныне большая часть сил и времени Гундарева уходила на овладение этикетом, и он ностальгически вспоминал казуистику земных канцелярий, официозность дипломатических встреч и приемов, все, что раньше его раздражало, а теперь виделось верхом демократизма и простоты.
Разумеется, Гундарев понимал, что дело, с которым он прибыл, вязнет не только из-за этикетной неопытности землян. Но не торопил события, не нажимал, ибо чувствовал себя сапером, ощупывающим мину неизвестной конструкции. В конце концов таков удел дипломатов. Давно ли от их благоразумия весьма зависело, уцелеет ли Земля или сгорит в атомном пламени? Тут все же ответственность поменьше.
И обижаться нелепо. Почему ридляне должны быть откровенны с теми, кого совершенно не знают? Кто, быть может, пугает их своим могуществом? Никто не распахивает душу перед первым встречным, каким бы дружелюбием ни светилось его лицо. Да что говорить! Гундарев прекрасно помнил, как лет двадцать назад в Калькутте таксист отверг протянутые ему рупии — потому лишь, что он, Гундарев, подал деньги левой, «нечистой» для бенгальца рукой… Вот так люди понимают друг друга, какие после этого могут быть претензии к ридлянам!
Воздухом этой планеты можно было дышать, как и земным, пить ее воду, однако человек чувствовал себя здесь будто в скафандре, который отъединял его от всех и всего. На приемах Гундарев порой испытывал почти удушье, а надо было улыбаться, и говорить, и вникать в ответы, и улавливать скрытый смысл, и следить за собой, за каждым движением, жестом — ежесекундно, час за часом, без отдыха и поблажки себе.
Любезнейшим из любезнейших ридлян был Твор, этот вечный сопровождающий, этот Поддерживатель Локтя досточтимого Посла, этот… Вот кого Гундарев охотно тряхнул бы, как куклу, лишь бы тот заговорил попросту, пусть самыми последними словами, но искренне, от души! Но чиновник и есть чиновник, суть одушевленный предмет, столь же необходимый на переговорах, как стал или кресло, не более. Гундарев-дипломат так и относился к Твору, просто не имел права расходовать на него столь нужную и, увы, небеспредельную энергию нервов. Сердцу тем не менее не прикажешь, этот угодливый блюститель, этот сиропный служака был ему неприятен больше других.
А Гундарев — Твору? Можно было сколько угодно ломать голову и не найти ответа. Впрочем, Посол об этом и не задумывался: непроницаемая любезность ридлянских дипломатов требовала ответной, столь же непроницаемой любезности, вот и все. И когда после очередной бесплодной встречи Поддерживатель Локтя почтительно обратился к Послу, тот, повинуясь этикету, изобразил беглое, с сохранением дистанции, тем не менее благорасположенное внимание.
— Не снизойдет ли слух достопочтенного и великого Посла до нашего недостойного голоса?
Вкрадчивая вязь слов была столь же привычной, как орнамент паркета, по которому они ступали, и Гундарев, еще не вникая в смысл сказанного, небрежно, как то предписано этикетом, шевельнул мизинцем левой руки. Впрочем, тут и вникать было не во что.
— О несказанная благодать! — голос Твора растекся неизъяснимым восторгом. — Ничтожны мои дальнейшие слова и грубы уста, их произносящие! Однако Высокоподнятые и Всеразумнейшие Владыки…
Гундарев, не подав вида, привычно насторожился.
— …Всеразумнейшие Владыки избрали меня, недостойного, для оповещения о предмете, могущем развлечь вечернее отдохновение Вашей Космичности… И как ни пустячен вышеозначенный предмет…
Звук транслятора бился в ушах, как жужжащая муха.
— Премного благодарен Владыкам! Лично и персонально, и от имени всех…
"Уф! — подумал Гундарев, откидываясь на сиденье реалета. — Кой черт, чего ради мы так печемся о Договоре? С кем? "Брат по разуму", не угодно ли, — Твор! Кто мы им, а они — нам?.."
Унылые и неновые мысли. Гундарев их тотчас пресек. Если других соседей по Галактике нет и не предвидится, то все, что он делает, — надо. "Братьев по разуму", как и родственников, не выбирают.
Сотрудников, кстати, тоже. Теперь разговор с ними. До вечера осталось всего ничего, отдыхать некогда. Надо все обсудить. Проанализировать. Взвесить. Продумать возможные варианты… Хотя что тут такого? Гостей положено приглашать, развлекать, сколько уже таких вечеров было! Интересно, но утомительно. И уже скучновато. Рутина, банальщина. Может, и нечего все уж так обмозговывать, искать подкопы и контроверзы? Достаточно подкинуть задачу Рамиресу. Между прочим, почему мы с ним неизменно на «вы»?
— Послушайте, Рамирес, — сказал Гундарев, уединяясь с ним в кабинете. Интересно, почему мы до сих пор на «вы»? Что вы, ксеноэтнограф, об этом думаете?
— Гм… — пожал плечами Рамирес, что при его бочкообразной комплекции было делом нелегким. — Мы с вами, знаете ли, официальные лица.
— И вам никогда не хотелось расслабиться? Выпалить по-простецки: "Чепуху ты несешь, господин Посол!"
Неуловимая гримаса тронула губы мулата.
— Для разрядки было бы лучше всего, скорчив рожу, разок-другой кувыркнуться перед синклитом Великих…
— Ясно, вернемся к делу! Что вам известно об этом празднестве Семи Лун? Как расценивать приглашение участвовать в нем? Есть ли тут политический ход, и какой?
Темные выпуклые глаза Рамиреса уставились на Гундарева, не моргая. Смотрели в упор и насквозь, как через отлитую из стекла фигуру. Бестактностью это не было, такой взгляд возникал у главы экспертов в минуты сосредоточенности, но ощущать себя неодушевленным предметом удовольствие малое; усевшийся было Гундарев встал и прошелся по комнате, на что Рамирес не обратил никакого внимания: чинопочитанием он не страдал.
— Так! — сказал он, выходя из интеллектуального ступора. — К сожалению, из-за объема прочих работ Празднеством Семи Лун мы целенаправленно не интересовались. А теперь собирать сведения поздно. С уверенностью могу лишь сказать, что это нечто вроде нашего карнавала.
— Необходимы маски?
— Нет. У ридлян даже есть поговорка: "Нелепо, как маска в ночь Семилунья". Просто народное гулянье.
— Обычное, стало быть, гоп-гоп, тру-ля-ля, — Гундарев тяжело вздохнул. — Политическая подоплека?
— Пока не просматривается. Разрешите созвать экспертную группу?
"Порядок есть порядок, — усмехнулся про себя Гундарев. — Как же без ритуала!"
— Действуйте, — сказал он.
Семь лун, да, в ночном небе было точно семь лун. Гундарев впервые видел их вместе. В другое время он охотно полюбовался бы невиданным зрелищем, но сейчас ему было не до красот природы. Он чувствовал себя пловцом, ныряющим в бурную неизведанную реку. Неуютно и непривычно, а изволь держаться с дипломатическим достоинством, плыть, так сказать, в цилиндре и фраке, да еще, быть может, с сигарой в зубах…
Потоком была толпа. Она неслась, кипела, бурлила. Вдоль улиц и площадей катилось многоголосое эхо, и химерические фигуры на иззубренных выступах крыш, казалось, вздрагивали от криков, скалились в призрачном свете лун, вытягивая шипастые морды, поблескивающими стекляшками глаз приглядывались к веселью; вся эта клыкастая, чешуйчато серебрящаяся нежить словно оживала в шевелении теней и бликов, встряхивалась. В прозрачном воздухе неба сверкали большие и крохотные, полные и ущербные луны; от их неверного света негде было укрыться. Над провалами площадей и теснинами улиц, над муравьиным шевелением толп неподвижно белели ажурные, облитые жемчужным сиянием башенки бесчисленных храмов.
Взглядом Гундарев поискал привычную точку опоры. Все они были здесь, рядом — и Рамирес, и его молодцеватые эксперты, и, конечно же, неизменный Твор. Глубоко вздохнув. Посол Земли шагнул в толпу.
Его вместе со спутниками сразу завертело, как пешку. Он отдался, не мог не отдаться течению. Перед ним замелькали рыбообразные лица ридлян, жестикулирующие многопалые руки, гребенчатые, в вуалях наглавники, развевающиеся накидки и все прочее, из чего состояла эта подвижная масса. В ноздри ударили незнакомые запахи. Смех, выкрики, гул музыкальных инструментов оглушили Гундарева. Неся на лице подобающую улыбку, он вращался, двигался вместе со всеми и чувствовал себя нелепей нелепого. Как ни плотно стояла толпа, никто не задевал его в этом хаосе, он был совершенно отдельно, вне толкотни и веселья, вне общего гама, вне музыки, вне всего.
Сосущее чувство неудобства и неприкаянности мало-помалу завладело Послом, он не мог справиться с ощущением своей ненужности и возрадовался, обнаружив, что Твор припаянно следует за ним по пятам, столь же любезно-официальный, как и всегда. Прочих спутников разметало, никого уже не было в поле зрения, всех поглотила толпа. Лишь Твор был там, где ему положено быть, привычное и этикетное сопровождало Посла, тем самым оправдывая и утверждая его, Гундарева, тут особицу. На душе полегчало. Но как без надменности и с достоинством держаться в вихре всеобщего возбуждения, среди танцующих и дурачащихся, под обстрелом множества, исподтишка, взглядов? Опыт немедля подсказал решение, и Гундарев, вращаясь в толпе, чаше всего устремлял взгляд поверх голов и наглавников, будто его так заворожила красота небесного многолунья, что он не мог от нее оторваться. Примитивно, но кто же осудит восхищенного чужака?
Однако знакомое гнетущее чувство отторженности не покидало Гундарева. Да, знакомое, давно изведанное, оно мучительно обострялось здесь. Гундарев, таким был его склад, всегда чурался толпы, ее возбуждение удручало его как нечто давящее, чуждое, стремящееся подчинить себе.
Сейчас, здесь Гундарев чувствовал себя водолазом, погруженным в чужую давящую стихию. И нельзя же до бесконечности отстраняться от всех, восхищаясь чужим небом, чужой архитектурой, — это будет не так понято! И, наверное, уже понято, инстинкт толпы безошибочно метит чужака, а для этой толпы он дважды и трижды чужак…
"Да, да, я не такой, как вы! — чуть не выкрикнул Гундарев. — С другой планеты, мы бесконечно чужды друг другу!" Но этого нельзя было говорить, даже думать нельзя. А что можно и нужно?
Толпа будто сжала его. Его по-прежнему не толкали, не осыпали, как всех, какой-то блескучей дрянью. Но дистанция исчезла, более того, Послу Земли уже заглядывали в лицо. Скованно улыбаясь, Гундарев оглянулся — где Твор?
Никого не было позади, чиновника, очевидно, оттерли. Да как же так?..
Гундарев переборол беспокойство. Ну оказался один, ну и что? Он же Посол! Пусть Твор, или кто там еще, беспокоится… В душе Гундарева даже что-то разжалось. Он один — интересно! Его задели локтем, он хмыкнул в ответ на неразборчивое извинение. Веселье, шум, взгляды, взгляды…
На мгновение его замутило. Эти рыбьи повсюду лица, потно лоснящиеся, все чужое, неприятно орущее, тупо глазеющее, резко пахнущее, слитное, стадное, отторгающее чужака, но могущее смять, поглотить… Спокойствие и бесстрастие, ведь он представитель, Посол! А кроме того, человек. Музыка, ее скачущий ритм, невзаправдашний лунный свет, скалящиеся с крыш химеры, дурманные запахи, вся экзотика этой ночи, — такого в его жизни никогда не было и не будет. И он, защищенный своим саном наблюдатель, свободен.
А, где наше не пропадало! Какой вольный предок ему это шепнул? Неважно! Чувства Гундарева взбудоражились, щемящее желание скользнуло в душе. Почему он не может? Кругом дурачатся, разве нельзя… Нет, невозможно. Веселье ридлян не для него, он будет нелеп и смешон. Да и может ли он себе позволить? Он же Посол, всякий его жест немедленно дойдет до Владык и подвергнется перетолкованию.
Оставалось лишь выбраться из толпы, благо он уже достаточно поприсутствовал, поучаствовал, так сказать, в празднестве.
Медленно, осторожно Гундарев стал продвигаться к ступеням какого-то храма, к густым подле него деревьям, как вдруг небо ахнуло, раскололось, взбесилось буйством потешных огней. Сотни вскинутых рук разом рванули петарды, все вокруг стало радужным мельтешащим блеском. Громом грянул оглушительный крик: "Семилунье, семилунье!"
Эти сомнения никак не отражались на его поведении: чему-чему, а уж владению собой многолетняя работа в ООН Гундарева научила. Внешне он вполне отвечал расхожим представлениям о подлинном дипломате, ибо держался с неизменным достоинством, быстро проникал в суть проблем, умело полемизировал, а его непроницаемости мог позавидовать сфинкс. Ничто, казалось, не могло пробить броню его хладнокровия, и тем не менее — редкое достоинство! — ни перед кем он не представал истуканом: всякий человек видел в нем благорасположенного собеседника, а не политика, расчетливо выверяющего каждый свой взгляд, движение, слово. Вопреки этому — а может, благодаря этому — мало кто умел так отстаивать интересы своей стороны, как Гундарев, быть столь гибким на переговорах и одновременно упорным в достижении цели.
Если кто был о Гундареве, другого мнения, так это он сам. Во-первых, полагал себя не дипломатом, а ученым, и, кстати, был им. Блестящая карьера в ООН, где он внес немалый вклад в разработку Всемирной экологической программы и иных важных соглашений, ему самому казалась случайностью, хотя, если вдуматься, ничего случайного в этом не было: начиная со второй половины двадцатого века все настоятельней требовались дипломаты такого склада, люди, удачно сочетающие в себе качества исследователя и политика. Во-вторых, — и это, пожалуй, главное, что питало тайное изумление Гундарева, — решая, вот как сейчас, судьбы мира, он порой чувствовал себя самозванцем. Марк-твеновским нищим, нечаянно оказавшимся на престоле. Он заместитель Генерального секретаря Организации Объединенных Наций?! Он полномочный Посол Земли?! Быть того не могло! Никак не могло, это наваждение, сон, он же знает себя, он совсем не такой, не Генеральный, не Чрезвычайный, он просто Яша, Яков, наиобыкновеннейший человек, который в детстве часто хворал, которого баюкала мама, который в юности чурался публичности и более всего любил уединение с книгой, — какой из него вершитель судеб! Непостижимо! Неужто никто не замечает несоответствия?
Исход переговоров меж тем был неясен, и безупречная любезность хозяев не вводила Гундарева в заблуждение. Лишь олух проявит враждебность, когда с разверзшихся небес на тебя сваливается кто-то непонятный, но явно могучий. А ридляне дураками не были. До выхода в космос им было еще далеко, но философским скудомыслием они не страдали, и первая встреча с землянами, судя по всему, не повергла ридлян в шок, — они давно предполагали, что где-то во Вселенной возможны иные цивилизации, иные разумные существа. Это было всеобщим, а не только научно-философским убеждением. История ридлян не знала ничего похожего на трагедию Джордано Бруно; устойчивая патриархальность сочеталась здесь с громоздкой, но тонко отлаженной культурой мысли и нравов. Словом, первый контакт прошел вроде бы гладко. Теперь надлежало завязать постоянные отношения, для чего и был отправлен Посол. Соответственно, — так по крайней мере думали на Земле нужен был Договор.
А вот о чем — неясно. О мире и дружбе? Для покончившей с военными распрями Земли нелепостью была сама мысль о возможности каких-нибудь "звездных войн". Мало того, само упоминание о мире могло, чего доброго, навести ридлян на предположение, что земляне допускают вероятность каких-то иных, немирных отношений. Дружба? Гм… Дружба предполагает не одно лишь изъявление чувств. Это еще и обмен, и помощь, и… Но в данной ситуации одаривающей стороной могла быть только Земля с ее сказочными для ридлян научно-техническими достижениями. А это уже походило на благотворительность и влекло за собой активное вмешательство в ход инопланетной истории. И совсем уж бессмысленным был бы договор о торговле, поскольку никакой ридлянский товар не мог окупить расходов на перевозку. Короче говоря, разум людей впервые столкнулся с ситуацией, когда договор вроде бы нужен и вместе с тем непонятно, каким должно быть его содержание.
Разумеется, человеческий ум нашел выход из положения. Приведенный Гундаревым проект первого в истории Межпланетного договора являл собой скорей декларацию о дружеских намерениях и, помимо общих слов, содержал лишь одно конкретное положение. Правда, немаловажное для дальнейшего, ибо речь шла об обмене исследовательскими экспедициями.
Проект как будто не вызвал у ридлян особых возражений. Однако приемы следовали за приемами, а дело не двигалось, чему весьма способствовала изощренная церемонность ридлянского этикета. Землянам ничего не предписывалось, от них не требовали соблюдения правил, однако стоило Гундареву не с той ноги шагнуть к столу переговоров, не так шевельнуть рукой, как разговор сворачивался и переносился: мол, досточтимый Посол внес новый нюанс в существо дела, надо-де разобраться, обдумать заново, лучше понять и то и се. Люди не сразу постигли эту механику, а когда постигли, то возникло предположение, что такая церемонность не более чем уловка, способ потянуть время, а может быть, измотать партнера. Однако экспертная группа во главе с Рамиресом вскоре пересмотрела свою первоначальную гипотезу. Нет, изощренный ритуал приемов был не просто уловкой, ведь будничное поведение ридлян тоже детально регулировалось тонкими установлениями и традициями. Когда эта истина дошла до Рамиреса, он воскликнул в сердцах: "Кто нам сейчас нужен, так это церемониймейстер! Специалист по дворцовому этикету китайских богдыханов! На худой случай сгодится матерый, законченный бюрократ…"
Гундарев только вздохнул. Деваться некуда, надо было осваивать науку ридлянского этикета. Взаимопонимание невозможно, если для собеседника твои слова значат одно, а жесты и взгляды — совсем другое (так улыбающийся на похоронах китаец неприятно поражает всякого европейца, хотя смысл этой традиционной улыбки прямо противоположен кощунству). Отныне большая часть сил и времени Гундарева уходила на овладение этикетом, и он ностальгически вспоминал казуистику земных канцелярий, официозность дипломатических встреч и приемов, все, что раньше его раздражало, а теперь виделось верхом демократизма и простоты.
Разумеется, Гундарев понимал, что дело, с которым он прибыл, вязнет не только из-за этикетной неопытности землян. Но не торопил события, не нажимал, ибо чувствовал себя сапером, ощупывающим мину неизвестной конструкции. В конце концов таков удел дипломатов. Давно ли от их благоразумия весьма зависело, уцелеет ли Земля или сгорит в атомном пламени? Тут все же ответственность поменьше.
И обижаться нелепо. Почему ридляне должны быть откровенны с теми, кого совершенно не знают? Кто, быть может, пугает их своим могуществом? Никто не распахивает душу перед первым встречным, каким бы дружелюбием ни светилось его лицо. Да что говорить! Гундарев прекрасно помнил, как лет двадцать назад в Калькутте таксист отверг протянутые ему рупии — потому лишь, что он, Гундарев, подал деньги левой, «нечистой» для бенгальца рукой… Вот так люди понимают друг друга, какие после этого могут быть претензии к ридлянам!
Воздухом этой планеты можно было дышать, как и земным, пить ее воду, однако человек чувствовал себя здесь будто в скафандре, который отъединял его от всех и всего. На приемах Гундарев порой испытывал почти удушье, а надо было улыбаться, и говорить, и вникать в ответы, и улавливать скрытый смысл, и следить за собой, за каждым движением, жестом — ежесекундно, час за часом, без отдыха и поблажки себе.
Любезнейшим из любезнейших ридлян был Твор, этот вечный сопровождающий, этот Поддерживатель Локтя досточтимого Посла, этот… Вот кого Гундарев охотно тряхнул бы, как куклу, лишь бы тот заговорил попросту, пусть самыми последними словами, но искренне, от души! Но чиновник и есть чиновник, суть одушевленный предмет, столь же необходимый на переговорах, как стал или кресло, не более. Гундарев-дипломат так и относился к Твору, просто не имел права расходовать на него столь нужную и, увы, небеспредельную энергию нервов. Сердцу тем не менее не прикажешь, этот угодливый блюститель, этот сиропный служака был ему неприятен больше других.
А Гундарев — Твору? Можно было сколько угодно ломать голову и не найти ответа. Впрочем, Посол об этом и не задумывался: непроницаемая любезность ридлянских дипломатов требовала ответной, столь же непроницаемой любезности, вот и все. И когда после очередной бесплодной встречи Поддерживатель Локтя почтительно обратился к Послу, тот, повинуясь этикету, изобразил беглое, с сохранением дистанции, тем не менее благорасположенное внимание.
— Не снизойдет ли слух достопочтенного и великого Посла до нашего недостойного голоса?
Вкрадчивая вязь слов была столь же привычной, как орнамент паркета, по которому они ступали, и Гундарев, еще не вникая в смысл сказанного, небрежно, как то предписано этикетом, шевельнул мизинцем левой руки. Впрочем, тут и вникать было не во что.
— О несказанная благодать! — голос Твора растекся неизъяснимым восторгом. — Ничтожны мои дальнейшие слова и грубы уста, их произносящие! Однако Высокоподнятые и Всеразумнейшие Владыки…
Гундарев, не подав вида, привычно насторожился.
— …Всеразумнейшие Владыки избрали меня, недостойного, для оповещения о предмете, могущем развлечь вечернее отдохновение Вашей Космичности… И как ни пустячен вышеозначенный предмет…
Звук транслятора бился в ушах, как жужжащая муха.
— Премного благодарен Владыкам! Лично и персонально, и от имени всех…
"Уф! — подумал Гундарев, откидываясь на сиденье реалета. — Кой черт, чего ради мы так печемся о Договоре? С кем? "Брат по разуму", не угодно ли, — Твор! Кто мы им, а они — нам?.."
Унылые и неновые мысли. Гундарев их тотчас пресек. Если других соседей по Галактике нет и не предвидится, то все, что он делает, — надо. "Братьев по разуму", как и родственников, не выбирают.
Сотрудников, кстати, тоже. Теперь разговор с ними. До вечера осталось всего ничего, отдыхать некогда. Надо все обсудить. Проанализировать. Взвесить. Продумать возможные варианты… Хотя что тут такого? Гостей положено приглашать, развлекать, сколько уже таких вечеров было! Интересно, но утомительно. И уже скучновато. Рутина, банальщина. Может, и нечего все уж так обмозговывать, искать подкопы и контроверзы? Достаточно подкинуть задачу Рамиресу. Между прочим, почему мы с ним неизменно на «вы»?
— Послушайте, Рамирес, — сказал Гундарев, уединяясь с ним в кабинете. Интересно, почему мы до сих пор на «вы»? Что вы, ксеноэтнограф, об этом думаете?
— Гм… — пожал плечами Рамирес, что при его бочкообразной комплекции было делом нелегким. — Мы с вами, знаете ли, официальные лица.
— И вам никогда не хотелось расслабиться? Выпалить по-простецки: "Чепуху ты несешь, господин Посол!"
Неуловимая гримаса тронула губы мулата.
— Для разрядки было бы лучше всего, скорчив рожу, разок-другой кувыркнуться перед синклитом Великих…
— Ясно, вернемся к делу! Что вам известно об этом празднестве Семи Лун? Как расценивать приглашение участвовать в нем? Есть ли тут политический ход, и какой?
Темные выпуклые глаза Рамиреса уставились на Гундарева, не моргая. Смотрели в упор и насквозь, как через отлитую из стекла фигуру. Бестактностью это не было, такой взгляд возникал у главы экспертов в минуты сосредоточенности, но ощущать себя неодушевленным предметом удовольствие малое; усевшийся было Гундарев встал и прошелся по комнате, на что Рамирес не обратил никакого внимания: чинопочитанием он не страдал.
— Так! — сказал он, выходя из интеллектуального ступора. — К сожалению, из-за объема прочих работ Празднеством Семи Лун мы целенаправленно не интересовались. А теперь собирать сведения поздно. С уверенностью могу лишь сказать, что это нечто вроде нашего карнавала.
— Необходимы маски?
— Нет. У ридлян даже есть поговорка: "Нелепо, как маска в ночь Семилунья". Просто народное гулянье.
— Обычное, стало быть, гоп-гоп, тру-ля-ля, — Гундарев тяжело вздохнул. — Политическая подоплека?
— Пока не просматривается. Разрешите созвать экспертную группу?
"Порядок есть порядок, — усмехнулся про себя Гундарев. — Как же без ритуала!"
— Действуйте, — сказал он.
Семь лун, да, в ночном небе было точно семь лун. Гундарев впервые видел их вместе. В другое время он охотно полюбовался бы невиданным зрелищем, но сейчас ему было не до красот природы. Он чувствовал себя пловцом, ныряющим в бурную неизведанную реку. Неуютно и непривычно, а изволь держаться с дипломатическим достоинством, плыть, так сказать, в цилиндре и фраке, да еще, быть может, с сигарой в зубах…
Потоком была толпа. Она неслась, кипела, бурлила. Вдоль улиц и площадей катилось многоголосое эхо, и химерические фигуры на иззубренных выступах крыш, казалось, вздрагивали от криков, скалились в призрачном свете лун, вытягивая шипастые морды, поблескивающими стекляшками глаз приглядывались к веселью; вся эта клыкастая, чешуйчато серебрящаяся нежить словно оживала в шевелении теней и бликов, встряхивалась. В прозрачном воздухе неба сверкали большие и крохотные, полные и ущербные луны; от их неверного света негде было укрыться. Над провалами площадей и теснинами улиц, над муравьиным шевелением толп неподвижно белели ажурные, облитые жемчужным сиянием башенки бесчисленных храмов.
Взглядом Гундарев поискал привычную точку опоры. Все они были здесь, рядом — и Рамирес, и его молодцеватые эксперты, и, конечно же, неизменный Твор. Глубоко вздохнув. Посол Земли шагнул в толпу.
Его вместе со спутниками сразу завертело, как пешку. Он отдался, не мог не отдаться течению. Перед ним замелькали рыбообразные лица ридлян, жестикулирующие многопалые руки, гребенчатые, в вуалях наглавники, развевающиеся накидки и все прочее, из чего состояла эта подвижная масса. В ноздри ударили незнакомые запахи. Смех, выкрики, гул музыкальных инструментов оглушили Гундарева. Неся на лице подобающую улыбку, он вращался, двигался вместе со всеми и чувствовал себя нелепей нелепого. Как ни плотно стояла толпа, никто не задевал его в этом хаосе, он был совершенно отдельно, вне толкотни и веселья, вне общего гама, вне музыки, вне всего.
Сосущее чувство неудобства и неприкаянности мало-помалу завладело Послом, он не мог справиться с ощущением своей ненужности и возрадовался, обнаружив, что Твор припаянно следует за ним по пятам, столь же любезно-официальный, как и всегда. Прочих спутников разметало, никого уже не было в поле зрения, всех поглотила толпа. Лишь Твор был там, где ему положено быть, привычное и этикетное сопровождало Посла, тем самым оправдывая и утверждая его, Гундарева, тут особицу. На душе полегчало. Но как без надменности и с достоинством держаться в вихре всеобщего возбуждения, среди танцующих и дурачащихся, под обстрелом множества, исподтишка, взглядов? Опыт немедля подсказал решение, и Гундарев, вращаясь в толпе, чаше всего устремлял взгляд поверх голов и наглавников, будто его так заворожила красота небесного многолунья, что он не мог от нее оторваться. Примитивно, но кто же осудит восхищенного чужака?
Однако знакомое гнетущее чувство отторженности не покидало Гундарева. Да, знакомое, давно изведанное, оно мучительно обострялось здесь. Гундарев, таким был его склад, всегда чурался толпы, ее возбуждение удручало его как нечто давящее, чуждое, стремящееся подчинить себе.
Сейчас, здесь Гундарев чувствовал себя водолазом, погруженным в чужую давящую стихию. И нельзя же до бесконечности отстраняться от всех, восхищаясь чужим небом, чужой архитектурой, — это будет не так понято! И, наверное, уже понято, инстинкт толпы безошибочно метит чужака, а для этой толпы он дважды и трижды чужак…
"Да, да, я не такой, как вы! — чуть не выкрикнул Гундарев. — С другой планеты, мы бесконечно чужды друг другу!" Но этого нельзя было говорить, даже думать нельзя. А что можно и нужно?
Толпа будто сжала его. Его по-прежнему не толкали, не осыпали, как всех, какой-то блескучей дрянью. Но дистанция исчезла, более того, Послу Земли уже заглядывали в лицо. Скованно улыбаясь, Гундарев оглянулся — где Твор?
Никого не было позади, чиновника, очевидно, оттерли. Да как же так?..
Гундарев переборол беспокойство. Ну оказался один, ну и что? Он же Посол! Пусть Твор, или кто там еще, беспокоится… В душе Гундарева даже что-то разжалось. Он один — интересно! Его задели локтем, он хмыкнул в ответ на неразборчивое извинение. Веселье, шум, взгляды, взгляды…
На мгновение его замутило. Эти рыбьи повсюду лица, потно лоснящиеся, все чужое, неприятно орущее, тупо глазеющее, резко пахнущее, слитное, стадное, отторгающее чужака, но могущее смять, поглотить… Спокойствие и бесстрастие, ведь он представитель, Посол! А кроме того, человек. Музыка, ее скачущий ритм, невзаправдашний лунный свет, скалящиеся с крыш химеры, дурманные запахи, вся экзотика этой ночи, — такого в его жизни никогда не было и не будет. И он, защищенный своим саном наблюдатель, свободен.
А, где наше не пропадало! Какой вольный предок ему это шепнул? Неважно! Чувства Гундарева взбудоражились, щемящее желание скользнуло в душе. Почему он не может? Кругом дурачатся, разве нельзя… Нет, невозможно. Веселье ридлян не для него, он будет нелеп и смешон. Да и может ли он себе позволить? Он же Посол, всякий его жест немедленно дойдет до Владык и подвергнется перетолкованию.
Оставалось лишь выбраться из толпы, благо он уже достаточно поприсутствовал, поучаствовал, так сказать, в празднестве.
Медленно, осторожно Гундарев стал продвигаться к ступеням какого-то храма, к густым подле него деревьям, как вдруг небо ахнуло, раскололось, взбесилось буйством потешных огней. Сотни вскинутых рук разом рванули петарды, все вокруг стало радужным мельтешащим блеском. Громом грянул оглушительный крик: "Семилунье, семилунье!"