Одним движением он рванул переключатель скоростей и отвернул руль. Траки гусениц замерли, вездеход зашатался. Это врезалось в память навсегда: медленно, очень медленно машина сползала вниз. Полынов закрыл глаза, чувствуя, как, его неотвратимо тянет с сиденья вперед. Сзади Бааде резко повалился влево, чтобы хоть так помочь машине удержать равновесие.
   Наконец спасительный рев двигателя. Машина задрожала. Казалось, она балансирует на невидимом лезвии. Толчок, еще… Полынова отбросило назад, он с трудом удержал руль. Но теперь все было кончено — машина стояла прочно.
   Дрожащей рукой Полынов включил тормоз. Отвалился в изнеможении. Тело сразу обмякло, лицу стало холодно. Ладонью он провел по лбу: пот.
   А потом ему стало жарко, он зачем-то полез в, карманы, выволакивая оттуда всякую дребедень.
   Через плечо Бааде протянул ему прыгающую в пальцах сигарету. Они закурили, затягиваясь так, что колечко огня сразу прыгнуло к губам. Вкуса дыма они не ощутили, но это было неважно. Важней было то, что они расточительно расходовали драгоценный теперь воздух, отравляя его дымом, но в конце концов и это не имело особого значения.
   Как только они пришли в себя, Полынов спросил:
   — Долго это может продолжаться?
   — Туман? Не знаю. На Меркурии, как уверяют приборы, электромагнитная буря. Если причина в этом, а это скорей всего, она может длиться и сутки и больше.
   — Кислорода у нас на двенадцать часов.
   — Бывало и хуже.
   — Бывало.
   Они помолчали. За стеклами курилась белесо-черная мгла. Все было ясно и без слов. Они в ловушке. Нужды нет, что у ловушки нет стен, что теоретически они могут направить вездеход куда угодно. Они уже попробовали сделать это и чуть не погибли. Впредь рисковать так можно было, лишь когда у них не останется другой возможности.
   — Так что я, пожалуй, сосну, — заключил Польшов. — Ничего другого не остается. Советую и тебе.
   — Попробую. Шумерину придется попереживать.
   — Да, ему не позавидуешь. Но я почему-то уверен, что он нас вытянет, если что.
   — Болото Терра Крочи…
   — Вот именно.
   Они разом вспомнили это ужасное болото близ южного полюса Венеры, когда они безмятежно плыли по нему и почва отлично держала машину, точно так же, как до этого она держала автоматы-разведчики, а потом в недрах болота ухнул взрыв (интересно, выяснили, наконец, что это такое было?) и их стало затягивать в трясину, куда бы они ни поворачивали. Разумеется, там бы они и остались навсегда, если бы Шумерин не поднял корабль и огнем реактивных струй не высушил вокруг них болото. Потом никто не хотел верить, что двигателями корабля можно сделать такое. А Шумерин сделал.
   — Ну, так я заваливаюсь, — сказал Бааде.
   — Я тоже.
   Бааде устроился поудобней, сиденья простонали под ним, скоро все стихло, и Польшов услышал мерное дыхание.
* * *
   Он тоже закрыл глаза. Но сон не торопился прийти — слишком велико было возбуждение. Тогда он прибег к испытанному приему: надо заставить себя увидеть какой-нибудь безмятежный пейзаж и начать его разглядывать. Потом быстро сменить видение. Еще и еще. Дальше уже сами собой будут включаться обрывки увиденного когда-то: сердитый пенистый ручеек, прыгающий с камня на камень; сосны, бронзовые от полуденного света; радужные капли дождя на черемухе; мотнувшиеся от берега мальки… Все быстрей и путаней смена образов, все успокоительней и туманней их мелькание, предваряющее глубокий и спокойный сон. Его, Полынова, сон на Меркурии, в плену враждебных и неразгаданных стихий.
   Но внезапно будто толчок изнутри. Секунду Полынов еще цеплялся за дрему, не желая впускать мысль в затемненные подвалы сознания, где вспыхивали, менялись и гасли пейзажи родины. Но не подвластный ему киномеханик своей волей остановил бег пленки, и замерла, ярко вспыхнула картина далекого детства: голубые ели на берегу речки, мальчишка, болтающий босыми ногами в теплой воде, с разинутым от удивления ртом. И Полынов безотчетно понял, что бег видений остановился неспроста.
   Он не открыл глаз, но сна уже как не бывало. Полынов силился понять подсказку.
   Да, кажется, все так оно и было: солнечный день, коричневатая вода, морщинистая на перекатах. И строй елей на противоположном берегу, сходящий с холма, чтобы бросить на реку прохладную зеленоватую тень. Каким далеким и неправдоподобным выглядит все это сейчас, здесь, на Меркурии! Но неспроста же, черт побери, всплыло именно это воспоминание…
   Голубые ели он тогда заметил не сразу. Заметил? Нет, нет, все было не так: рядом сидела мама и что-то ему говорила. После каких-то ее слов он и разинул рот… Вспомнил! "Смотри, сынок, вон голубые ели…" — "Мама, ели всегда зеленые". — "Да нет же! Ели бывают голубыми. Разве не видишь, вон, у самой вершины холма, приглядись…"
   Вот тогда он и увидел голубые ели. Это было как откровение: там, где он десятки раз скользил взглядом, ничего не замечая, скрывалось чудо. Над зеленым, спадающим к берегу пологом хвои возвышались две мохнатые голубые вершины, тронутые серебристым блеском солнца. Они явно были голубыми, хотя еще минуту назад — он был готов поклясться! — там была только зелень! Открытие превосходило его мальчишеское понимание: ведь ели всегда зеленые, такими он их видел, и эти две он тоже видел зелеными, так почему же…
   — Потому что смотреть, глупышка, — это одно, а видеть — совсем другое, — услышал он голос матери. Значение слов было волнующим и непонятным.
   Полынов открыл глаза. Черно-белый хаос за стеклом кабины. Свет, который похож на мрак, и мрак, который ослепляет.
   — Ну и идиоты же мы… — пробормотал психолог.
   Он еще ничего не решил и ничего не узнал, но сердцем почувствовал: отгадка где-то здесь.
   Что ж, подумаем. Смотреть — одно, видеть — совсем другое. Справедливо для любого из миров. Так… Попав на Меркурий, мы жадно и пристально разглядывали все… Все ли? А сам воздух — его мы видели? Нет. Кто же рассматривает воздух на Земле? Или на Марсе, Венере. Воздух есть воздух, в нем ничего не увидишь.
   Всегда ли? Не всегда. Хорошо, когда воздух на Земле становится как бы видимым, во время тумана, например, приглядываемся ли мы к нему тогда?
   Полынов усмехнулся. Как поначалу смеялись над художником Моне, который написал лондонский туман рыжим… А ведь лондонский туман видели сотни тысяч людей. И не заметили, что он рыжеватый! Все-таки человек очень ненаблюдательное существо. И что самое удивительное — ненаблюдательность не почитается за недостаток. Впрочем, для этого есть физиологические предпосылки: древние греки, похоже, не различали голубого.
   Стоп, я отвлекаюсь. Так или иначе приходится признать неприятную истину: мы не слишком любим довольствоваться приблизительными знаниями, а вот приблизительное видение мира нас мало смущает. Неужели так? Да, так. Всего лет сто назад писатели заметили, что снежинки могут выглядеть черными, и это открытие тоже повергло многих в недоумение. А сколько в свое время спорили с художниками, когда те взялись доказывать, что снег никогда не бывает белым? Впрочем, и сейчас найдется масса людей, которые этого не знают.
   Полынову захотелось вскочить — так с ним всегда бывало, когда догадка сменялась уверенностью. Но по вездеходу не пошагаешь — ладно.
   Теперь, продолжал он размышлять, время заняться самокритикой. Нас послали на Меркурий, во-первых, потому, что мы люди опытные, во-вторых, потому, что мы люди много знающие, а в-третьих, не трусы. Допустим, что все это так. Но, помимо своих чисто профессиональных качеств, во всех других отношениях мы люди достаточно заурядные. Средние земляне, так сказать. Профессиональная наблюдательность у нас, конечно, развита. Но та ли это наблюдательность, которая нужна здесь, на Меркурии? Кто же мог заранее ответить на этот вопрос… Перед полетом мы все мыслили по аналогии: те, кто справился на Марсе, справятся и на Меркурии. Как будто Меркурий подобен Земле или Марсу. Или Венере… Вполне понятная психологическая ошибка.
   Но нам от этого не легче. Не легче оттого, что за последние десятилетия укрепилось мнение, будто бы рациональное, научное мышление — это магистральное мышление эпохи. А эмоциональное, художественное — это так, нечто побочное, второстепенное, чуть ли не хобби. Шумерин был прав, возмущаясь этим. Вот и ступили мы на Меркурий, как мы считали, двумя ногами. А на самом деле — одной. Вот мы и стоим на коленях…
   Что за чушь, это я уж чересчур… А может, и нет? Надо проверить, хватит рассуждений. Если моя догадка верна, то… но хватит ли у меня способностей?..
   Полынов придвинулся ближе к стеклу, устроился поудобней, стал вглядываться. Невольно улыбнулся: такая кустарщина при наличии могучего арсенала приборов… Бааде, пожалуй, задохнулся бы от возмущения. Нет, нет, все, точка: прочь ненужные мысли. Надо смотреть, надо постараться увидеть…
   Он видел стену, глухую стену мрака, и вначале ему показалось, что попытка безнадежна, что он напрасно дал себя увлечь мнимо правильными рассуждениями. Перед ним просто мрак, черно-белый мрак.
   Но он продолжал глядеть, все сужая и сужая поле зрения, кусочек за кусочком просматривая то, в чем тонул вездеход. Хорошо, что времени в избытке, торопиться некуда — давно так не было, чтобы не нужно было торопиться, довольствуясь мимолетным взглядом. Как они привыкли наблюдать мир, постоянно влекомые скоростью! Скала? Ага, скала. Оранжевое пятно цветов на почве? Ага, пятно. И вот она уже скрылась с глаз, эта единственная в своем роде, совершенно неповторимая скала, совершенно уникальное пятно. Вот как они привыкли смотреть на мир. Естественно, мир велик, жизнь коротка, времени мало, тут не до подробностей — слишком много нового надо увидеть, испытать, понять.
   Вокруг вездехода теперь что-то происходило. Теперь ли? Похоже, происходило непрерывно. Только раньше он не вглядывался.
   Полынов увидел в стекле отражение своих глаз. На него смотрели его собственные зрачки — огромные и бездонные. Канал связи с внешним миром… Так что же происходит там, куда они смотрят?
   Тени. Там, во мраке, шевелятся тени. Впрочем, никакого мрака нет, просто они поторопились окрестить это состояние меркурианского воздуха привычным словом. И на том успокоились. Да, мрака нет. Есть пульсирующие волны свето-тьмы, накатывающие на стекло. И тени. Нет, пожалуй, волн тоже нет, опять использован привычный образ, которому здесь не место. А что же есть?
   Есть оттенки, переходы, переливы, множество оттенков и в черном и в белом. Преобладают голубоватые. И до чего же все зыбко! Переходы свершаются на грани способности глаза различать смену образов. Как мелькание спиц в быстро вращающемся колесе. Вот откуда впечатление глухой стены.
   Все слишком рябит, сливается в однообразный фон. А все же, что именно мелькает?
   От напряжения заболела голова, и Полынов на несколько минут дал глазам отдых. Потом снова их открыл.
   Отдых ли был тому причиной, то ли еще что, но Полынов сразу увидел нечто новое: тени не были плоскими. У них был объем. Мгновенная чреда каких-то фигур, от которой рябит в глазах. Рябит! Разве они с самого начала не заметили, что меркурианский воздух рябит? Заметили. Но не придали значения. Ибо так и должно быть там, где атмосфера ионизирована и светится. Бааде обстоятельно объяснил почему.
   Выходит, он видит бесформенные образы, создаваемые пульсациями светящегося воздуха. Что значит бесформенные? Это значит, что тени могут принимать любые произвольные очертания. Как он не сообразил этого раньше?
   Не торопись, не торопись… Мгновенная смена мгновенных образов. Мгновенная — всегда? Надо разобраться без спешки.
   Как, однако, все это нелепо выглядит, если разобраться. Сидит он, Полынов, на чужой, совсем-совсем чужой планете, и кислорода осталось часов на девять, не больше. Сидит, смотрит и думает, и от этого, возможно, зависит все. Сзади похрапывает Бааде; где-то волнуется Шумерин. Обстановка прямо противоречащая многим, с детства привычным понятиям о том, как в трудную минуту ведут себя герои космоса. Черт бы побрал тех, кто так задуряет мозги! Сверхмужество, сверхгеройство, сверхтехника, сверх… сверх… А вот сейчас у него одно только оружие: зрение. То самое зрение, которое и подвело в трудную минуту. Парадокс! Хотя… Нет, это надо запомнить! Какой-то очень важный обрывок мысли…
   Да, так возникают ли в меркурианском воздухе немгновенные и небесформенные образы? По логике вещей, должны. Когда на Земле воздух обретает видимость — за счет мельчайших капелек воды, — так оно и бывает. Облака. Постоянное творение новых форм. Которые иногда становятся лицами, фигурами животных, башнями, чем угодно. А здесь воздух виден постоянно. Весь. В каждой точке происходят зримые перестановки. Вот что надо искать!
   И Полынов смотрел, смотрел на то, что недавно было просто хаосом, и ему открывались в нем все новые и новые черты. И он проклинал себя за то, что никогда всерьез не интересовался живописью, не изощрял свой глаз в наблюдениях на переменами света, тени, цвета, формы. Но кто же знал…
   Внезапный порыв за окном заставил его вздрогнуть. Прямо на вездеход летел какой-то фосфоресцирующий сгусток. Снизу он заканчивался отростками, которые слабо шевелились, и это придавало ему сходство с медузой.
   "Нечто" коснулось стекла, размазалось и исчезло, как будто его и не было. Все длилось мгновение, но это мгновение было ослепительной вспышкой, осветившей сумрак догадки.
   У Полынова больше не оставалось сомнений. Теперь он уверенно ждал следующего появления. И его надежды не замедлили оправдаться. Ему уже не приходилось напрягать зрение, чтобы видеть и узнавать знакомое там, где недавно все было хаосом. Точно так же, как всякий, кто пристально вглядывается в очертания облаков, с какого-то момента начинает различать смысл, законченные скульптурные формы в их ленивой и случайной перестройке. Действовал все тот же "эффект узнавания", который заставляет слабонервного путника, однажды принявшего в сумерках куст рябины за человека в плаще, шарахаться от все новых порождений собственного воображения.
   Полынов ликовал. Не требовалось больше усилий, чтобы видеть, как во мраке появляются странные рыбы, летает футбольный мяч, гримасничает морда льва… Некоторые из фантомов долго оставались в поле зрения; далеко не все образы были мгновенными…
   Но радость открытия длилась недолго. Лицо Полынова постепенно хмурилось. Не потому, что это открытие объясняло далеко не все из того, что с ними случилось. Не потому. Психолог не был наивен, он прекрасно понимал, что потребуются еще годы работы, чтобы понятным стало если не все, то многое. Так всегда было, так всегда будет: что ясность никогда не приходит сразу и окончательно. Ведь познание — это бесконечный подъем к вершине, которой нет. И как бы относительно велик ни был шаг, сделанный вверх, какие бы горизонты он ни открывал, неизменно будет хотеться большего, потому что это большее возможно и достижимо. Но исследователю незнакома радость альпиниста, достигшего последней вершины.
   Другое волновало. То, в чем он не сразу мог сознаться даже самому себе, — слишком ответственным был вывод. Самым смелым знакомо сомнение в правоте своей мысли, когда она посягает взорвать старые представления. И не всякому дано это преодолеть. Планк, выдвинув идею квантов, не оценил ее последствий. Рентген не признал электрона, хотя его опыты подтверждали его существование. Великое число людей, которые, поднявшись на вершину, не смогли разглядеть новых далей, потому что их вид показался чересчур невероятным.
   Для Полынова не был тайной психологический механизм внутренних тормозов, включающихся гораздо чаще, чем принято думать. И он не осуждал тех, в ком они срабатывали. Но сам он был уверен, что доводись ему оказаться на их месте, уж с ним бы этого не случилось! Он бы поверил себе.
   Тем неожиданней было убедиться, что он робеет. Только теперь он понял, как трудно поверить в то, во что никто не верит и верить не может, ибо никто еще не прошел твоим путем. Для человека одиночество настолько невыносимо, что даже в мыслях он стремится быть со всеми, быть, как все.
   Но Полынов понимал, что право на осторожность, на многократное обдумывание и проверку своих мыслей имеет тот, кто уверен в своем завтра. И что, следовательно, он такого права не имеет.
   Со вздохом сожаления он вытащил меафон.
   — Пусть лучше я буду выглядеть самоуверенным идиотом, чем…
   Записывающий кристаллик меафона налился синим светом, одобрительно моргнул Полынову, как бы подстегивая его решимость.
   Полынов заговорил, чуть шевеля губами, чтобы не разбудить Бааде.
   — Слушайте последнее, что я могу сказать, — прошептал он традиционную фразу исследователей космоса. Ее произносили, когда не было уверенности в том, что говорившему удастся когда-нибудь повторить это самому. — В свое время думали, что мир везде и всюду принципиально тождествен тому, который окружает нас. И что его познание непосредственно доступно нашим органам чувств. Затем мы проникли в микромир. Выяснилось: нашим привычным представлениям там делать нечего. Взгляд бессилен увидеть там что-либо, слух услышать и воображение представить.
   С помощью сверхсложных приборов, математических абстракций и «безумных» идей человек понял законы этого мира, и все же он до сих пор чужд нашим эмоциям, ибо ему нет соответствия в духовной природе человека. Можно сказать "угрюмая скала", но бессмыслицей прозвучала бы фраза "угрюмый мезон".
   Однако мы по-прежнему пребывали в уверенности, что уж в макромире-то ничего подобного не случится. Что на любой планете наше «я» будет соответствовать тому новому, с чем мы столкнемся.
   Ошибка. Строй наших мыслей и чувств, наша духовная сущность порождены Землей. Ее закатами, травами, светом ее дня, темнотой ее ночи. Ибо все органы чувств — а вне их нет общения с миром — идеально приспособлены к земным условиям. Впрочем, идеально ли? Зрение и на Земле нередко обманывает нас — в сумерках, при встрече с миражами. Оно, как и другие органы чувств, не идеально соответствует даже земным условиям. Тем менее должны мы ожидать, что они будут соответствовать качественно иной обстановке.
   Так оно и есть. Осязание, обоняние, слух сразу перестали служить нам, едва мы вышли в космос. Настолько, что функция разведчиков с успехом была передана автоматам! Ибо нельзя осязать вакуум, невозможно слушать пустоту.
   Но мы не ощутили большой потери, потому что зрение продолжало служить нам, и оно дает львиную долю информации. Правда, нам пришлось прибегнуть к светофильтрам…
   Мы идем все дальше и дальше по пути вынужденного отказа от непосредственного восприятия макромира.
   Какие последствия будет это иметь для человека и человечества, судить не берусь. Но что они будут значительными, сомнения нет. Ибо изменение обстановки меняет самого человека. Земное человеческое «я» не может остаться прежним, когда наступит время расселения на другие планеты. Это произойдет не скоро, но об этом надо думать сейчас.
   Итак, в макромире тоже намечается барьер, преодоление которого потребует отказа от многих привычных черт нашего духовного мира и взамен приобретения новых.
   Где пролегает этот барьер? Я убежден, что мы уже встретились с ним. Меркурий — та ступень нашего движения, на которой нам отказало уже и зрение. Мы видим здесь не то, что есть на самом деле, ибо наше зрение решительно не приспособлено к меркурианским условиям. Участникам второй экспедиции придется смотреть — да, да, просто смотреть! — на пейзажи Меркурия через призмы какого-то хитроумного прибора. Иначе их будут поджидать те же ловушки, что и нас.
   Но даже обыкновенное оконное стекло влияет на наш эмоциональный контакт с внешним миром. А уж полный отказ от непосредственной связи с окружающим…
   Опасно ли это? Не думаю. Объективно процесс направлен на обогащение и расширение человеческого «я». Когда-то духовный мир человека не включал в себя ничего, кроме Земли. Со временем Земля станет лишь частью нашего «я»… Но вряд ли это расширение и обогащение будет идти гладко, ибо оно связано с ломкой многих основ. Задача моей науки — психологии и многих других облегчить переход нашего ля". к новому качеству.
   Возможно, я в чем-то ошибаюсь. Возможно. Но лучше, ошибаясь, глядеть вперед, чем, не ошибаясь, стоять на месте, робко потупив взгляд.
   Я кончил. Прошу читать эту запись лишь в том случае, если нам не удастся выбраться из той ловушки, куда нас завело убеждение, что земной опыт будет везде и всюду служить нам безотказно.
   Полынов посмотрел на крохотный, пульсирующий в такт его дыханию кристалл. Синий, как небо Земли, кристалл, навечно вобравший в себя его мысли.
   Вокруг плыла чужая ночь, отсчитывая для людей, быть может, последние часы. Но один из них безмятежно спал, словно дома, а другой думал о будущем. А где-то далеко третий готовился прийти к ним на помощь. И как это ни странно, как это ни противоречиво, Полынов чувствовал себя спокойно и счастливо. Сегодня он сделал больше, чем за всю свою жизнь.

Космический бог

1. Корабль, терпящий бедствие.
   Не колеблясь Полынов двинул в прорыв ладью. Кинжальный удар, точно нацеленный в солнечное сплетение обороны противника.
   Гюисманс нахмурился. Желтыми, как у мумии, пальцами он с сожалением тронул короля. Мельком взглянул на часы.
   — Не повернуть ли доску? — предложил он.
   — Что-то вы рано сегодня сдаетесь, дорогой патер. Полынов летел на Марс пассажиром в надежде отдохнуть по дороге от выматывающих обязанностей космического психолога; он даже не представлял, сколь утомительным окажется безделье на таком корабле, как «Антиной». Если бы не шахматные партии с невозмутимым миссионером, он и вовсе чувствовал бы себя отщепенцем среди веселья и развлечений, которыми здесь убивали время.
   — О, это сдача с продолжением! Ибо взявший меч от меча и погибнет. Пока вам нравится такая диалектика, верно?
   Костлявое лицо патера раздвинула улыбка. Улыбка-приглашение — уголками губ. В Полынове ожил профессиональный интерес.
   — По-вашему, я человек с мечом?
   — Вы тоже. Кто строит — тот разрушает, не так ли? Но диалектика, которой вы поклоняетесь, как мы — богу, она погубит вас.
   — Да неужели?
   Полынову стало весело. "Это в нем, должно быть, тоже профессиональное, подумал он. — Лет тридцать человек проповедовал, не выдержал, потянуло на амвон, или как еще там называется это место…" Он устроил ноги поудобней, оглядел проходившую через салон девушку — ничего, красива — и мысленно подмигнул патеру.
   — Конечно, погубит, — продолжал тот, не отводя взгляда. — Ибо закон вашей диалектики гласит, что отрицающий обречен на отрицание. Вы отрицаете нас, придет некто или нечто и поступит с вами так же.
   — Могу посочувствовать, — кивнул Полынов. — Прихожане не идут в храм, а? Что делать, история не шахматная доска, ее не повернешь.
   — Но спираль, что схоже.
   — Вы сегодня нуждаетесь в утеш…
   Плавный толчок качнул столик. Несколько фигур упало, за стеклянными дверями салона кто-то шарахнулся, но все перекрыл грохот джаза, и ломаные тени танцующих снова заскользили по стеклу.
   — …нуждаетесь в утешении, — закончил Полынов, нагибаясь и подбирая с пола фигуры. — Но софизмы никогда…
   Он поднял голову. Собеседника не было. Гюисманс исчез беззвучно, как летучая мышь.
   Белый король, упавший на стол, тихонько покатился к краю — корабль незаметно для пассажиров тормозил. Полынов пожал плечами, поймал короля, утряс шахматы в ящик и вышел из салона.
   У двери с надписью на пяти языках; "Рубка. Вход воспрещен" — он помедлил. Музыка доносилась и сюда, приглушенная, однако все еще неистовая, скачущая.
   — Трын-трава, — сказал Полынов. — Пируем… Издерганные ритмы музыки осточертели Полынову, и он в который раз пожалел, что связался с этим фешенебельным лайнером, с его вымученным нескончаемым праздником.
   В рубке было полутемно, светлячками тлели флюоресцирующие детали шкал, над бездонным овалом обзорного экрана шевелилась синяя паутина мнемографиков, раскиданная по табло.
   — Кто там? — недружелюбно спросил голос, и Полынов увидел Бергера. На груди дежурного пилота болтался радиофон, ворот форменной рубашки с золотыми кометами был расстегнут. — А, это вы, камрад… Догадь1ваюсь, что вас занесло сюда. Нет, это не метеорный поток.
   — Тогда что?
   Бергер кивнул на экран. Второй пилот отодвинулся. В черной глубине среди неподвижных звезд вспыхивали позиционные огоньки сигналов бедствия.
   — Кто?
   — "Ван-Эйк" какой-то. Не слышали о таком?
   — Нет, теперь слишком много кораблей. Но вы-то должны знать, чьи рейсы…
   — Это не рейсовый лайнер.
   — Кажется, вы правы, — вгляделся Полынов. — Разведчик. Но что с ним? Он гасит огни!
   На экране осталась лишь одна красная звездочка.
   — Авария. Берегут энергию.
   — Радио?
   — Зона молчания. Влетели полчаса назад.
   — Скверно. Так берегут энергию, что не могут промигать о характере аварии?
   — Полетел ретроблок.
   — Это серьезно?
   — Куда серьезней. Говорят, что подробности сообщат на месте.
   — Моя помощь не потребуется? Раньше я был врачом.
   — О жертвах не сообщалось. Ага, опять замигали, Сейчас отвалит их шлюпка.
   — Может, лучше нам…
   — Как же! Старт нашей шлюпки услышат пассажиры.
   — Ну и что?
   — Хм! Вы забыли, какой у нас пассажир? — Бергер язвительно усмехнулся. Дамы, узнав об аварии, валерьянки запросят.
   — Но, но, Бергер, ты потише, — предостерегающе сказал второй пилот. Вылетишь с работы…