Потому что…
   Эта мысль была самой ужасной, и я ее отогнал. Конечно, она вернулась. Кто больше всего был заинтересован в осуществлении Проекта? Мы! Потому что мы отдали ему свою жизнь. Так не этот ли мотив перевесил все другие соображения?
   Так не скажут, но так о нас подумают. И не без оснований.
   А объективно? Хорошо, красота мира не имеет цены, и теоретически ее нельзя приносить в жертву. Практически люди делали это сплошь и рядом. В минувших веках. А потом наступала расплата. За отравленные реки, опустошенные леса, обезображенные пейзажи. Нам был преподан суровый урок, и мы зареклись: никогда, ни при каких обстоятельствах!
   Никогда, ни при каких? Крайность — всегда ошибка. Галактика с ее миллиардами звезд и планет — это Галактика. Это выход человеческой энергии, спасение от застоя, безудержное развитие. Там, в открывшихся просторах, мы найдем то, о чем не мечталось. Удивительные миры, невообразимые проявления жизни, мудрость других цивилизаций. Так повернуться и уйти, чтобы все это осуществилось веком позже?
   Подумаешь, столетие…
   Вот именно. Если бы кто-нибудь на столетие отсрочил появление паровой машины, какими бы мы были теперь?
   Решения, которое бы устраивало всех, не было.
   Мы так хорошо понимали друг друга, что без всякого опроса в один и тот же момент нам стало ясно, что все уже передумано и никто не нашел выхода. И что пора принять решение, иначе мы изведем себя.
   В "добрые старые" времена у людей, как правило, оставалась спасительная лазейка: лидер говорил «да» или «нет», остальные присоединялись, успокаивая совесть тем, что лидеру видней. Мы же ни на кого не могли переложить ответственность — таковы нормы нашего времени.
   Разговор начал психолог. Ни с того ни с сего он вдруг предложил нам просмотреть стереозаписи того, что мы видели на планете.
   Никто не возразил, и у многих затеплилась надежда. Неспроста же психолог предлагает нам этот просмотр. Может быть, он все-таки нашел выход?
   Перед нами стоял завтрак — мы к нему не притронулись. Перед нами возникали и меркли призрачные города, творилось чудо красок, бесконечное, потрясающее, берущее за сердце болью восторга и радостного изумления. Запись многого не передавала, и все равно, все равно… По нервам невыносимо ударила звякнувшая под чьей-то рукой ложечка.
   Потух последний кадр, и минуту-другую мы не могли понять, что более реально — вот это помещение, стол и еда на нем или то великое, волшебное, что мы только что видели.
   Из отрешенности нас вывел голос психолога.
   — Должен разочаровать вас. Мое предложение, конечно, не выход, но… Нажатие кнопки — и записей этих нет, будто никогда и не было. Так же чисто я берусь стереть у всех память об этой планете. А где нет памяти, там нет и терзаний, верно? Мы осуществим Проект, люди никогда не узнают, чего лишились, чувство вины никого не будет мучить! Стереть?
   Молчание. А потом…
   — Не надо! Все будем помнить!! Не сметь!!!
   Впервые я видел лица своих друзей искаженными. Да, что бы я там ни говорил об эмоциях, а природа берет свое.
   Но крики затихли, психолог смущенно развел руками, мы вновь стали самими собой…
   Тогда холодно и внешне спокойно мы приняли решение. Вы знаете, каким оно было.

Кем ты станешь?

   Гость долго шаркал подошвами о коврик, взблескивая очками, разматывал бесконечный шарф, наконец, с отрывистым: "Нет, нет, я сам!" — стал высвобождаться из шубы. Яранцев деликатно стушевал взгляд в сторону двери, где перистальтика пола тем временем поглощала испачканный коврик.
   И прозевал перемену. Только что в прихожей суетился закутанный старик, теперь, вскинув всклокоченную бороду, на Яранцева решительно глядел жилистый, сухопарый Дон-Кихот в очках.
   — Прошу, — подавив изумление, сказал Яранцев. — Чем обязан?
   Это старомодное выражение как-то само собой слетело с его губ.
   — Я из студии и по поводу Мика.
   — Он что-нибудь натворил? — вырвалось у Яранцева.
   — Натворил? — брови старика укоризненно сдвинулись. — Вы не то слово выбрали. Никакое производное от глагола «творить» не должно, не может иметь негативного смысла, ибо это великое, величайшее слово!
   — Извините. Так в чем же дело?
   — В том, — старик понизил голос, — что Мик готов совершить преступление.
   Яранцев похолодел. Разом ожили все страхи, все опасения. Всегда, с самого дня рождения Мика он жил под гнетом вполне осознанной тревоги.
   — Продолжайте, — глухо сказал он. — Как отец, я должен знать все. Какое преступление?
   — Самое тяжкое, какое человек может совершить по отношению к самому себе. Мик бросает студию!
   Облегчение было так велико и неожиданно, что из горла Яранцева вырвался хриплый смех. Усы старика возмущенно встопорщились.
   — Поверьте, тут не до смеха! — вскричал он. — Если вы, как отец, не понимаете…
   — Простите, — сказал Яранцев. — Я постараюсь все понять. Только давайте с самого начала. Итак, Мик собирается бросить студию. Жаль, он, кажется, достиг у вас кое-каких успехов.
   — Кое-каких? О нет. Не кое-каких — выдающихся!
   — Вот как? Это для меня новость…
   "И прескверная, — подумал Яранцев. — Я так боялся отпугнуть Мика чрезмерным контролем, что это обернулось непростительным упущением. Остальные, впрочем, тоже хороши!"
   — Мик замкнутый парень, — продолжал он вслух. — Но я справлялся в студии ("Не я, другие, но это неважно"). Тем не менее информация, которую мне дали…
   — Она не могла быть иной, — старик нахмурился. — Мик своеобразный юноша, и похвалу приходилось строго дозировать.
   "Своеобразный? Уж это точно…"
   — Подождите, — старик вдруг насторожился. — Вы, говорите, справлялись в студии? Это когда же?
   — Я уже сейчас не помню… Видимо, я не с вами разговаривал.
   — Странно, странно! Я не только учитель Мика, но и руководитель студии, должен бы знать. Меж тем…
   — Я тоже кое-что должен бы знать об успехах Мика, однако, как видите, не знаю, — поспешно перебил его Яранцев. — Впрочем, дело, насколько я понимаю, не в этом. Мик собирается бросить студию, вы же считаете, что он допускает ошибку.
   — Громадную, непростительную! Ведь он прирожденный мыслетик!
   — Это точно? — недоверчиво спросил Яранцев.
   — Вам мое имя, имя Андрея Ивановича Полосухина, очевидно, ничего не сказало, — старик гордо выпрямился. — Не в претензии. Но вы можете спросить Сегдина, можете спросить Беньковского, — надеюсь, эти фамилии вы слышали? Они подтвердят, да, да, они подтвердят, умеет ли Полосухин оценивать талант.
   — Верю, верю! Просто это слишком неожиданно. Мик — прирожденный мыслетик! Кто бы мог подумать!
   "Да уж, конечно, этого предположить никто не мог…"
   — Я вот что скажу, — старик поднял палец. — Пояснение необходимо, поскольку мыслетика, если не ошибаюсь, не входит в сферу ваших умственных интересов, а я надеюсь иметь в вашем лице убежденного сторонника. Многие представляют себе мыслетику всего лишь как новый вид искусства, тогда как она синтез, вершина давних устремлений художника…
   — Да, да, пожалуйста, продолжайте, — Яранцев, не в силах усидеть, взволнованно прошелся по комнате. — Я внимательно слушаю.
   Но слушал он рассеянно. Он достаточно разбирался в мыслетике, а вот собраться с мыслями не мешало. Мыслетика? Что ж… Новое, многообещающее, сложное искусство. Конечно, синтез. Сплав живописи, скульптуры, стереокино, а может, еще и драматургии с биотоникой, с голографией. Прямое, без участия рук творение световых образов, абсолютно невещественных, но если надо, неотличимых на взгляд от действительности. Сидит человек и думает, а сложная аппаратура, улавливающая мысль, преображает фантазию в краски, движение, звук, придает видениям ума форму, телесность, мнимую и все же подлинную, как сама жизнь. Третья природа? Во всяком случае, не просто синтез новейшей техники с древнейшими видами искусства, а качественно иная ступень самого искусства. Еще немногие владеют новым и непривычным языком. Так же, как в первые годы кино: есть новый могучий способ выражения действительности, мало творцов, которые вдохнули бы в него жизнь.
   И Мик — надежда? Немыслимо, непостижимо! Хотя… Кем стал бы способный физик в эпоху, когда не существовало физики? Жрецом? Кинорежиссер до возникновения кино? Неужели может быть так, что иногда сама природа предопределяет человека к одной, строго определенной деятельности, а если такого места в жизни не оказывается, то судьба его идет нелепым протуберанцем? Спекулятивные рассуждения, ничегошеньки мы толком не знаем… Что, что?
   — …А вместо этого, вместо этого ваш мальчик хочет быть освоителем! Вам это известно?
   Яранцев кивнул. Верно, Мик жаждет осваивать дикие планеты. Любопытная ситуация! Наталкивающая на некоторые размышления и, пожалуй, выводы, с которыми, впрочем, не стоит спешить.
   — Так, — заключил Яранцев. — И вы хотите, чтобы я отговорил Мика.
   — Вот именно: настаиваю.
   — А если второе увлечение сильнее первого?
   — Ни а коей мере! Это всего лишь зуд мускулов и подогретая всеобщим интересом романтика космических далей. Творчество, создание ценностей ума и чувств, а не грубый набег на девственные просторы, уверяю, вот истинное его призвание!
   — Набег? — удивленно переспросил Яранцев. — Какая неожиданная ассоциация!
   — Почему же? — буркнул старик. — Схватка со стихиями, полезная и достойная сама по себе, требует от человека качеств меча, иначе промах и гибель.
   — Характер Мика, по-вашему, не годится для битв?
   — Не о том забота! — последовал уже слегка раздраженный ответ. — Есть перспектива большая, есть меньшая, и опрометчивый выбор — потеря для общества, еще горшая — для человека, который…
   Украдкой Яранцев взглянул на портрет Мика. Со стены смотрело скуластой, обветренное, не слишком красивое лицо юноши, в котором, однако, угадывался характер. Светлые глаза жадно вбирали мир; была в них и задумчивая углубленность, словно их обладатель прислушивался к чему-то внутри себя. Интересное, неустоявшееся и, надо признать, вовсе не исключительное лицо современного юноши.
   Современного? Разумеется, а какого еще?
   Старик на лету перехватил взгляд Яранцева.
   — Я не предсказываю ему лавров в искусстве, но избавьте его от заведомо чуждой ему судьбы! — с пафосом произнес он.
   — Судьба… — тихо сказал Яранцев. — Много ли мы знаем о ее слагаемых? У меня к вам вопрос. Не будь мыслетики, могли бы способности Мика в принципе так же ярко проявиться, допустим, в живописи?
   — Нет, — старик затряс головой. — Нет.
   — Почему?
   — Это легче почувствовать, чем объяснить. Видите ли, живопись или даже ваяние — статичные искусства. Не в смысле экспрессии, а в смысле… э… Если на холсте мчатся кони, способны вы представить их себе вне и помимо пространства картины? Можете вы услышать звон их подков в зале, ощутить подле своего лица горячий ветер галопа?
   — Трудновато.
   — Вот! А мыслетика — это мощь созидания целого мира. Не образа, не слепка, а самого мира! Она требует… гм… пространственного напряжения, динамичного выражения всех чувств… Я, верно, туманно говорю, терминология, к сожалению, не разработана и…
   — Можно ли сделать вывод, что мыслетика требует некоторых качеств характера, совсем не обязательных для живописи?
   — Простите, я не психолог. Но до некоторой степени… Да, пожалуй. Но мы опять не о том говорим!
   — Разве? Будем логичны. Вы хотите подавить в Мике стремление к риску и схватке, пусть временное, опрометчивое, но властное. Допустим, он поддастся нам, хоть я в это не верю. Но кем он станет тогда?
   — Как, я не убедил вас?
   — Нет.
   — Вы отказываетесь мне помочь?
   — Безусловно.
   Старик неподвижно уставился на свои руки, и эти руки, в скрученных темных венах под пергаментной кожей, вдруг показались Яранцеву корневищами некогда сильного, но теперь одряхлевшего тела.
   — Не расстраивайтесь, — мягко сказал он. — Уйдет Мик, будут другие, может, куда более способные…
   — Тогда так, — рука сухо и неожиданно ударила по столу. — Вы не пожелали принять мою позицию, но я пойду до конца. Вы, конечно, знаете о "праве на талант".
   — Это еще что? — воскликнул Яранцев. — Уж не собираетесь ли вы им воспользоваться?
   — Именно! Именно собираюсь! — в комнате словно пронесся звук боевой трубы. — Право гласит: человек волен распоряжаться своим талантом, если его приложение не направлено на преступления или если человек не губит его своим поведением. В последнем случае, поскольку гибель таланта наносит ущерб всему обществу, оно имеет право, не прибегая к принуждению, воздействовать на личность. Я докажу, что такое вмешательство в судьбу Мика необходимо!
   — Вы отдаете себе отчет в последствиях? — Яранцев был готов и вспылить и рассмеяться. — Существует и ответственность общества: лица, препятствующие проявлению таланта, равно как и развитию личности, несут строгую ответственность. Вас это не смущает?
   — Нет, потому что мне дорого будущее Мика, — последовал непоколебимый ответ.
   "Вот так история! — подумал Яранцев. — Если все пустить на самотек, то, быть может, этот фанатик своего и добьется. Тогда Мика просто-напросто сам он ничего и не заподозрит — провалят на вступительных экзаменах. На второй и, уж безусловно, третий раз его все равно примут, так как упорство — признак стойкого влечения к профессии. Но надо ли его подвергать таким испытаниям? Освоение планет… Для опыта неплохо бы убедиться, что же туда его тянет — мода или наследственные черты характера? Может, оставить все идти своим чередом? Нельзя, слишком грубое вмешательство. Исключительное, а этого быть не должно. Значит, попытку надо пресечь. Сделать это, конечно, можно, но скольких людей придется тогда ввести в курс дела? Рискованно…"
   Размышляя, Яранцев наблюдал за стариком. Тот словно так и замер с поднятым копьем, готовый к отпору, готовый стоять насмерть. Воистину Дон-Кихот. Только стариковские пальцы дрожат, только слезящийся глаз скошен на портрет Мика, и в нем такая тоска…
   "Да он же его любит! — ахнул Яранцев. — Все, все это из любви к Мику, к самому талантливому, может быть, последнему ученику, в котором вся надежда, на которого нерастраченная нежность… Отсюда — ведь для его же блага! — попытки уберечь и направить. А неблагодарный Мик… Неблагодарный? Мик был угнетен последние дни. Я-то, слепец, подозревал неразделенную любовь, а тут, похоже, совсем, совсем другое… Да, это так. Ах, мальчик, мальчик, если бы ты знал себя таким, каким ты был когда-то…"
   — Внуков у вас нет? — внезапно спросил Яранцев.
   Старик вздрогнул.
   — Нет… Простите, какое это имеет отношение?
   — И детей тоже не было, — уверенно продолжил Яранцев. — Но это действительно не имеет никакого отношения к тому, что я хочу сказать. Кто такой, по-вашему, Мик?
   — Как это? — опешил Полосухин. — Мик — это Мик, как вы — это вы, а я это я.
   — Не совсем, — возразил Яранцев. — Вы — это вы, я — это тоже я, а вот Мик… Недавно, говоря о его намерениях, вы обронили слова «набег» и «меч». Случайность?
   — Не понимаю вас!
   — Должны понять, — властно сказал Яранцев. — Освоение планет, борьба со стихиями потянули у вас цепочку: набег, меч… Дальше, дальше, что приходит вам на ум? Не думая, быстро, подсознательная ассоциация, ну?
   — Варварство, нелепость… — поддавшись напору, пробормотал старик. Но…
   — Имена, с этим связанные? Набег, варварство — кто?
   — Чингисхан, Аттила…
   — Стоп! Мик и есть Аттила.
   Стеклянными глазами старик уставился на Яранцева.
   — Верно! — вскричал он тоненько. — Так относиться к своему дарованию может только варвар!
   — Вы не поняли, — понизив голос, сказал Яранцев. — Не в том дело, что Мик с вашей точки зрения поступает как варвар. Он по рождению варвар. Он Аттила. Тот самый "бич божий", который полтора тысячелетия назад опустошил Европу. В нем мозг Аттилы, кровь Аттилы, это вовсе не иносказание, он _Аттила_!
   — Оч-чень интересно, — ледяным тоном сказал старик. — Как прикажете истолковать? Исключив весь этот бред…
   — Никакой это не бред, — устало сказал Яранцев. — Могилу Аттилы нашли и раскопали четверть века назад, а любая уцелевшая клетка тела хранит генетическую программу всего организма. Такие клетки отыскались, остальное было делом эмбрионотехники — и не таким уж сложным. Родился, воскрес, был создан — это уж как хотите — младенец Аттила. У нас детей не было, мы взяли его. Со смертью Магды Аттилу-Мика воспитываю я один. Теперь он вырос… Вот и все.
   На этот раз слова, сказанные столь буднично и просто, дошли. Сжалось, как-то усохло тело старика, съежилось, потемнело от множества новых морщин лицо, а борода, усы выделились, будто побелели, и стали главенствующими на этом опустошенном лице.
   Так длилось с минуту, потом глаза ожили, точно сквозь гарь пробился светлый ключ.
   — Почему… почему же Мик?
   Голос прошелестел так тихо, что Яранцев не вдруг его расслышал, а расслышав, не сразу уловил смысл вопроса.
   — Просто мальчика надо было как-то назвать!
   — Зачем?
   — Что зачем?
   — Все…
   — Но это же ясно! Проблема среды и наследственности. Вот новорожденный Аттила. А вот наше общество. Что выйдет теперь из кровавого насильника?
   — Вы стали ему отцом…
   — Да.
   — Так требовал эксперимент…
   — Ну да.
   — Ненавидя прошлое Мика, остерегаясь его задатков, пугаясь проявлений характера…
   Яранцев нахмурился.
   — Пережитое — пережито, — сказал он резко. — Оставим это.
   Старик сорвал очки, словно они увидели нечто такое, чему не должны быть свидетелями. Помедлил и спросил, не глядя на Яранцева:
   — Мик, конечно, не знает, кто он?
   — И никогда не узнает, — твердо ответил тот. — Это тайна немногих.
   — Даже если я ему скажу?
   — Вы не скажете.
   — Тоже верно… — старик кивнул.
   "Мне о многом придется умолчать", — с горьким восхищением и жалостью к Яранцеву подумал он, чувствуя себя разбитым, беспомощным перед ослепительным, грозно-непредсказуемым величием того, что дерзнули сделать эти непонятные ему люди.
   Недаром он ощутил что-то глубоко личное еще в той, самой первой работе Мика. Той, где по равнине, безнадежно зеленой и гладкой, к горизонту отчаянно спешила крохотная фигура ребенка. А с неба, смятенно и пристально, как бы заклиная беду, на ребенка смотрело похожее на глаз солнце.
   То же самое выражение старик уловил теперь во взгляде Яранцева. Того, кто был отцом Мика и воспитателем Аттилы. Кто знал и действовал, любил и страшился, растил сына и ставил над ним эксперимент. И кто, очевидно, так и не понял, почему Мик стремится уйти подальше от дома.