— Семь, внимание! — крикнул я в эфир. — Готовлюсь!
   — Пятый, слышу, — хрипло отдалось в наушниках. — Я, седьмой, готов!
   — Я шестой, вас понял! Бейте!
   Сжав ручку фиксатора, я до упора вогнал в почву манипуляторы. Выждал ещё одну, самую долгую в своей жизни секунду. По спектролиту уже чиркали камешки, молотом били по броне. Все это было пока терпимо.
   — Максимум! — заорал я и в то же мгновение переместил луч со своего огневика на соседний.
   То же самое сделал седьмой, стоящий через один от меня эмиттер. На этот раз, как было заранее договорено, все брали на себя мы, нечётные.
   На уже близком огневике разом скрестились молнии пятого, шестого, седьмого эмиттера. В максимуме!
   И огневик, как положено, взорвался.
   С ним вместе, казалось, взорвался весь белый (нет, теперь уже багровый!) свет. Эх, Алексей, Алексей!… Я слышал, как скрежещут до упора вогнанные в землю манипуляторы моей машины. Пламя снаружи, жалобный скрип металла — все это было не так существенно. Важно было немедленно, сразу, повторить манёвр теперь уже с моим огневиком. Мамочки родные, да как же мне его нащупать? Прицел ослеп. Да и у соседей, должно быть, тоже.
   Если бы у нас было побольше “черепах”! Как все было бы спокойно и просто при трехкратном превосходстве… Кто мог, однако, предполагать, что эти уникальные, предназначенные для далёких и трудных планет машины потребуются на Земле, да ещё в таком количестве?!
   Я бил вслепую, вгонял луч туда, где, по моим расчётам, должен был находиться огневик. Не легче приходилось соседям, правда, им-то угрожала меньшая опасность, ведь с их противниками уже было покончено. Никакая автоматика тут уже не могла помочь, надо было чувствовать соседа, угадывать движение его луча, чтобы одновременно могли сложиться хотя бы два импульса. Хотя бы два! Чтобы точка в точку… Киберы этого не могли, в их бессилии мы убедились ещё в первом сражении, когда все наивно полагали, что с огневиками можно расправиться, сидя в безопасности перед обзорным экраном и подавая легкомысленные реплики на тему, с кем, мол, связались безмозглые твари…
   Теперь от проворства и интуиции друзей зависела моя жизнь. Я бил и бил лучом, если что и ощущая, то скользкий бег мгновений, каждое из которых десятикратно умножало опасность. Все остальное — тяжёлое колыхание вцепившейся в землю “черепахи”, звон в ушах, полыхающий за перекрестием ад — было лишь фоном. Кто-то помимо меня оценивал стремительные — нет, безмерно долгие! — секунды. Эта ещё безопасна, и эта, и эта…
   Я ждал, что очередная секунда грянет взрывом, который встряхнёт машину, как погремушку, оторвёт, покатит, я повисну на ремнях вниз головой, и это будет последнее, что я запомню. Предвестником ожидаемого просвистел пробивший спектролит камешек. Щеку обожгла струя горячего воздуха, глаза заслезились. Теперь от меня уже мало что зависело, моё дело было, ни на что невзирая, бить лучом в крутящуюся завесу охваченного огнём мрака, что я и делал.
   Все чувства так огрубели и сузились, что я не удивился, когда в просвете мелькнул силуэт другой “черепахи”. Значение этого факта я оценил с бесстрастностью автомата: кто-то понял, к чему все идёт, и вывел свою машину к моей, чтобы увидеть направление моего луча и подстроиться к нему. Единственное, что меня тогда поразило, и то смутно, это само перемещение машины в условиях, когда под напором вихря моя собственная едва держалась. Такое если и было возможно, то чудом. Так положиться на удачу, так сманеврировать в будущих потоках мог разве что Феликс.
   Мощь наших залпов слилась.
   Все побелело беспощадным запредельным светом, которого не мог смягчить никакой светофильтр. И тут же словно чья-то мягкая нога пнула мою машину. Из-под меня со стоном рванулось сиденье. Падая, я ухватился за что-то. Новый толчок, затем боль и тьма.
   Очнулся я в горячей и мутной тишине. Я висел вниз головой и, тряся ею, долго не мог понять, зачем нахожусь в такой неудобной позе, — именно зачем, а не почему. Ещё я никак не мог сообразить, откуда такая пылища и что за железка у меня в руке. Ах да, это обломок фиксатора, который, само собой, не был обломком тогда, когда я за него ухватился…
   Все кое-как встало на свои места. Сквозь душную мглу откуда-то снизу пробивался тусклый свет аварийной лампочки. Горло словно продрали наждаком, рот полон песка. Ленивое удовлетворение (все-таки прикончили огневика!) сменилось тревогой. Закончен ли бой? Цела ли машина? В порядке ли я сам?
   Вроде бы да. Я неловко расстегнул ремни и сполз, вернее, плюхнулся вниз. Тело нигде не отозвалось болью, но повиновалось так, будто мускулы заменили ватой. И сознание было настолько нечётким, что я глупейшим образом попытался решить сразу три задачи: выплюнуть песок, оценить состояние “черепахи” и нашарить запор люка там, где он должен был находиться, но где его теперь не было, поскольку пол и потолок поменялись местами.
   К тому же взгляд перемещался как-то рывками, не удавалось ни сосредоточиться на предмете, ни увидеть все сразу. Цепляясь за торчащую над головой спинку сиденья, я кое-как приподнялся. В висках резануло болью, однако зрение прояснилось. Внутри машины, если не считать сломанной рукоятки, все было цело. Наконец отыскался и запор донного люка. Порядок, люк не заклинило. Я отпер, с трудом подтянулся и, уже вылезая, сообразил, что поступаю опрометчиво. Кто знает, что там, снаружи?
   Ничего особенного снаружи не было. Дрянь была, горячая муть, сор и пепел. Ветер резал глаза, кожу больно кололи песчинки. Все терпимо.
   Все терпимо, когда проходит вялое онемение тела, когда возвращается боль, а с нею жизнь. Никаких огневиков — и жив, жив!
   Отворачиваясь от жалящих порывов ветра, я спустился на опалённую землю и сделал несколько куцых, неуверенных шагов, чья затруднённость после всего пережитого меня не удивила. Я учащённо дышал воздухом гари и смерти, хватал его пересохшим ртом, я жил.
   Откуда-то из ветра и мглы вынырнули две фигуры, в которых я едва признал друзей, — такими чёрными были их лица. Оба кинулись ко мне молча, вскрик радости был в самом их молчании, нет, не радости, скорей облегчения. И даже не так, я не сразу понял, что означало это молчание.
   Они зачем-то обхватили меня за плечи, повели так, словно помогали калеке.
   — Что это вы, бросьте… — начал было я, но, перехватив их взгляд, тут же уставился на свою странно подвёрнутую, волочащуюся ногу.
   Как я мог вылезти, даже идти, ничего не заметив! Зато теперь, когда мне открылась истина, ногу пронизала такая боль, что я обвис на руках друзей. “Ну вот, — тупо шевельнулось в мыслях. — Тогда была правая, сейчас левая… Хотя нет. Тот перелом был не у меня и очень давно… Как давно? Утром же было…”
   — Подождите, — сказал я, когда меня уже подтащили к машине. — Где Феликс?
   — Нет Феликса, — беззвучно ответил Нгомо. — Феликс погиб.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

   Память лечит, и память калечит. Хотя горький смысл этой истины открывается лишь с годами, мне уже было что вспомнить даже из раннего детства. Всего однажды я перепугался до ужаса, это было на кладбище, куда я случайно забрёл.
   Не помню, что меня, малолетнего, туда привело. Был ослепительно солнечный, безветренный день, на белом песке дорожек лежала недвижная тень листвы, я брёл без цели, ставя одну ногу в тень, другую — на солнце, чтобы босыми ногами чувствовать сразу жар и прохладу. Такая ходьба развлекала, не мешая с любопытством поглядывать по сторонам и примечать старинные из мрамора, чугуна и гранита памятники. Я знал об их назначении, знал отвлечённо, с детским снисхождением к тому, что было давно и меня не касалось. Взгляд то задерживался на необычной скульптуре, то равнодушно скользил мимо массивных постаментов, обелисков, крестов, никак не отзываясь на имена, даты и надписи, которые были выбиты на века, но уже мало что могли сказать моему поколению из-за архаики языка, каким все было написано. С куда большим вниманием я высматривал, нет ли где малинника. Вот именно! Очевидно, за этим я и забрёл сюда, кто-то из приятелей уже лакомился тут, а я чем хуже? Всем известно, что нет ничего лучше ягод с куста, с ними не сравнится никакая роскошь синтетики, которая, может быть, и слаще, да не тобой добыта.
   Малину я углядел, тут же свернул с аллеи в кусты и больше уже ни на что не обращал внимания. Ягода была ранняя, редкая, и, двигаясь в зарослях от добычи к добыче, я не заметил, что облик памятников изменился. Поэтому я даже отпрянул, когда из-за куста на меня вдруг глянул старик. Неподвижный, как все вокруг, он в упор смотрел на меня с постамента, не мигая, не шевелясь, пронизывал взглядом влажных выцветших глаз, и, что самое жуткое, хотя солнце светило ему в лицо, в широких и тёмных зрачках не было дневного блеска!
   Сердце ухнуло. Не в силах бежать, я смотрел на старика, он — на меня своим неподвижным, влажным, таким нечеловеческим взглядом. Конечно, я знал, что такое голография и что такое голографическая скульптура. Но прошла не одна секунда, прежде чем я понял: этого старика нет ни среди живых, ни среди мёртвых, это лишь образ когда-то бывшего человека, бесплотная реальность, тень, фантом.
   Я попятился, не сводя с него взгляда, точно он мог броситься за мной и настичь. Наконец его скрыли кусты.
   Но тогда стали видны другие фантомы. Я был окружён ими. Большие и маленькие, так похожие на людей, они многолико смотрели из-за кустов, такие же безмолвные и неподвижные, как застывшее в небе солнце. Меня обступала мертвенность. Она была в сухом блеске песка, в недвижности теней, в раз и навсегда замершем взгляде, каким смотрели на людей нелюди, в самом воздухе, которым я дышал.
   Я не закричал, не мог.
   Избавлением донёсся звонкий детский смех. Смеялись неподалёку, совсем рядом. Я ринулся к этому смеху, помчался, не разбирая дороги, тем более не догадываясь, что меня ждёт.
   Смех оборвался, когда я приблизился и замер на краю поляны.
   Тут засветка. Память отказывается воспроизвести то мгновение, его я могу реконструировать лишь по схожим, более поздним впечатлениям. Так я снова вижу солнечный прогал поляны. Посередине замерла девочка в белом платьице, её беззвучно смеющееся лицо обращено ко мне вполоборота, белозубый рот приоткрыт. Поодаль — скамья, там женщина с окаменелым лицом. Вдруг смех! Девочка срывается с плиты, на которой стояла, раскинув руки, бежит к женщине…
   Бежит, не оставляя на песке следов.
   Это мать позвала своего ребёнка…
   Память недаром отбрасывает эту сцену. Наука сделала возможным некогда, казалось бы, невероятное. Чего проще установить на могиле аппарат воспроизведения давно снятого мгновения жизни, заставить изображение ребёнка бежать и смеяться, как он бежал и смеялся в тот счастливый день! Технически все несложно. Но как непостижимо, как странно, надрывно такое желание матери… Пусть всего одной из миллиона. А может быть, не так уж странно? Ужасно, самоубийственно, но не странно? Перед этой загадкой отступили психологи. Не помог и порыв общественного осуждения: кое-кто все равно продолжал ставить и такие памятники. Что ж… Право матери свято. Даже такое.
   К чему это вспомнилось?
   Мы распоряжаемся памятью, но и она распоряжается нами Особенно ночью, когда сна нет, когда ты один, когда в мире нехорошо, когда смерть настигает твоих близких, а ты никому ничем не можешь помочь и, более того, обречён на бездействие.
   Зря я отсыпался целые сутки, теперь сон не идёт, а память похожа на минное поле. Невозможно не думать о Феликсе, но это невольно тянет за собой память о Снежке, о многих и многих, вплоть до той неизвестной мне девочки, чей призрак бежал тогда по кладбищу. От окна дует, за ним холодный и плотный мрак. И тишина.
   В руке палка, шаг, шаг, ещё шаг… Нога успела срастись и уже повинуется, её надо разминать. Это болезненно, и это хорошо, потому что перебивает непрошеные мысли. Мы с детства росли в убеждении, что товарищество — одна из высших ценностей жизни. Детский, затем юношеский опыт подтверждал это на каждом шагу, только он умалчивал о другом: чем шире круг дружбы, тем вероятней потери, а каждая из них — горе.
   Юности это невдомёк, сколько бы о том ни писали, ни говорили старшие. Слова и книги подобны каплям и струям дождя, без них ничто не взойдёт, но и они бесполезны, если в почву не заброшены семена, а их сеятель — это жизнь. Пока я сам не потерял Снежку…
   Нет, об этом сейчас нельзя! Нельзя расслабляться, плакать нельзя, утром ты должен быть свеж и бодр, потому что утром снова борьба, нужны все до последнего силы, переживания их только убавят.
   Убавят ли? Не знаю, не знаю! Память о Снежке, память о Феликсе мучительны, как раскалённое железо, это я знаю и стараюсь думать о другом. О том, успеют ли к утру починить мою “черепаху”, залечится ли нога, кого теперь надо избрать вместо Феликса…
   Опять!
   Почему гомеровские герои могли рыдать и рыдали, а мы себе это запрещаем? Другие заботы? Или другая ответственность? Ах, да не все ли равно…
   Так я ковылял от окна, из которого дуло холодом ночи, к изголовью кровати, к кругу света на нем, и мысли подчинялись этому ходу, но так не могло длиться до бесконечности, ноге надо было дать отдых. А стоит лечь и закрыть глаза…
   Присев, я уже в который раз включаю информ.
   Что изменилось за последний час? От натиска моря удалось отстоять Бангкок (это я уже слышал, все равно молодцы). На Мадагаскаре внезапно выпал снег (бедняги лемуры, сейчас, увы, не до вас…). В малоазиатском анклаве попавшие в наше время крестоносцы помолились богу (ещё бы, ночь вдруг сменилась днём!) и продолжают резаться с мусульманами (спятили они, что ли?). На юге Африки динозавр смог преодолеть силовой барьер, но был вовремя оттеснён в свой мезозой…
   И по-прежнему никаких известий о новых хроноклазмах. Уже сутки как тихо. Самое приятное, что можно услышать! Может быть, прав Алексей? Ведь если дело в резонансе, то колебания постепенно должны затухать. А если те сутки, что я провалялся, прошли спокойно, то это, возможно, свидетельствует…
   Увы, это пока ни о чем не свидетельствует, такие дни бывали и раньше.
   Я дослушал передачу и выключил информ. Больше дел нет. Выскользнуть наружу, долететь до ангара, помочь ребятам с ремонтом? Прогонят. Моё дело выполнять врачебные предписания. Выздоравливать. Покой, отдых и сон.
   В окно застучал дождь. Смолк. Я встал. Будь что будет, мне нужно дело, и оно у меня есть. В конце концов, это тоже мой долг, надо только решиться. А, ничего! Ходить, в сущности, не придётся, быстренько обернусь туда и сюда, тем более что другой возможности у меня, скорей всего, не будет. Как я сразу об этом не подумал!
   Я быстро собрал сумку, натянул на себя походную амуницию, потуже затянул капюшон, раскрыл окно.
   Ветер гнул и раскачивал едва различимые в темноте ветви деревьев, гулко ходил в их вершинах, плескался дождём. Где-то рядом мокрые листья шуршали о стену замка. Я дал глазам привыкнуть, учёл поправку на ветер и, чтобы не задеть близкое дерево, взмыл вверх. Резкий порыв ветра попытался прижать меня к стене, но это ему не удалось. Огоньки окон отклонились в сторону и ушли вниз, под ногами мелькнули зубцы башен. Завершив этот манёвр, я тут же нырнул и полого прошёл над смутной массой деревьев парка. Высь меня не манила: чтобы не привлекать внимания, я заранее выключил маяк-ответчик, и теперь следовало избегать трасс, которыми мог воспользоваться любой реалет…
   Бреющий полет в темноте — не самое приятное занятие, зато никаких посторонних мыслей тут быть не может, а этого я и хотел. Лицо нахлёстывал дождь, тело ласточкой рассекало воздух, всякая минута требовала предельного внимания, и лучшего сейчас быть не могло. За рельефом земли следил сблокированный с расчётчиком локатор, я заведомо не мог врезаться ни в холм, ни в здание, но кроны деревьев давали размытый сигнал, тут приходилось полагаться на инфраоптику и быть настороже. Особенно из-за шквалистого ветра, порывам которого надо было противостоять. Конечно, я уже мог включить ответчик и уйти в вышину, благо поодаль от замка никто ни о чем не стал бы расспрашивать, но толика сумасшедшинки и риска иногда полезней благоразумия.
   Почему-то я ничуть не боялся сбиться с пути, хотя на бреющем полёте, ночью, это вполне возможно. Мне нравилось лететь именно так, спорить с непогодой, а то и судьбой. Не знаю, почему я был так уверен в себе. Можно назвать это интуицией или озарением, только каждый рано или поздно чувствует в себе некую подсказку, которая, если ей довериться, не хуже компаса ведёт к цели. Причём, самое странное, не обязательно к той, к которой человек устремился бы, знай он все наперёд.
   Разгорячённый полётом, я опустился возле пещеры и по инерции шагнул так, словно кто-то другой ещё час назад ковылял с палочкой от окна к кровати. Нога тут же напомнила о себе, и это меня отрезвило. Щебень у входа был мокрым и скользким, я зажёг фонарь. Тьма раздалась, отпрыгнула в глубь пещеры, в ярком конусе света забелели острые сколы щебня, проступил серый известняк холма, выделилась тёмная зелень редких пучков травы. Не только дыхание, но и одежда курились паром. Пригнувшись и выставив вперёд фонарь, я протиснулся в пещеру. Захлюпала грязь, на стенах вдоль трещин заблестели капли. Вот это новость! То, что я посчитал сухим и надёжным убежищем, первый же дождь превратил в грязную и сырую нору.
   Девушка, очевидно, спала. Внезапный и резкий свет заставил её привскочить; в расширенных зрачках метнулся красноватый отблеск, какой изредка бывает и у людей. Но сейчас на меня смотрел именно зверёныш, сжавшийся, насмерть перепуганный, готовый отчаянно драться, ощерившийся.
   — Не бойся, это же я, — кляня себя за поспешность, сказал я как можно мягче.
   Голос она, похоже, узнала; зрачки сузились, впились в моё лицо, огоньки в них погасли. И это все, чего я добился. Тот же оскал готовых рвать и кромсать зубов, худое угловатое тело Напряжено, как перед прыжком, в правой руке зажат камень, который она готова метнуть, и только это, пожалуй, в ней человечье. Нет, ещё выражение страха. Ещё бы! Чем мог быть Для первобытного человека внезапно и ярко озаривший пещеру свет, что он должен был подумать при виде черно и смутно выросшей за ним фигуры? Такое, да ещё спросонья, могло насмерть перепугать даже философа не столь далёких веков.
   Я поспешил сорвать очки, убавил свет, отключил терморегуляцию, чтобы одежда перестала куриться паром, отступил на шаг, давая девушке время опомниться и узнать меня.
   — Ну вот, ты вглядись, никакой я не бог, не дух, не оборотень, такой же, как и ты, человек, не надо меня бояться, не надо… Ты меня узнаешь, узнаешь?
   Я говорил без остановки, спокойно, важны были не слова, которых она, разумеется, не понимала. В тот раз все было куда проще! Кем я был для этого существа теперь? Божеством? Нет, понятия бога эти люди, кажется, ещё не выработали. Злым, явившимся из темноты духом? Призраком ночи? Кем-то ещё?
   Праздный, в общем, вопрос. Она для меня была и осталась человеком, а я, бьющий врагов молниями, летающий и повелевающий светом, был для неё, надо думать, чем-то потусторонним. И ладно, мне от неё ничего не нужно. Накормлю, подлечу, а уж как выглядит человек одной эпохи в глазах своих далёких предков, пусть этой проблемой терзаются историки.
   Звук моего голоса наконец дошёл до неё. Лицо смягчилось, оскал исчез, зверька больше не было, но, хоть убей, я не мог понять ни одной её мысли! Пульс у неё был бешеный, я видел, как под кожей ходят ребра, как вздрагивает грудь, как вся она напряжена, но это смятение чувств никак не отражалось на замурзанном, осунувшемся лице, вернее, отражалось нечитаемо.
   Сколько времени так прошло? Дыхание девушки выровнялось, стиснувшая камень рука разжалась, взгляд расширенных глаз ушёл внутрь, они угрюмо и темно отражали свет. Казалось, она свыклась со мной, как перепуганный котёнок свыкается с присутствием нового хозяина. Что ж, этого достаточно…
   Продолжая говорить, я шагнул к ней. Мне казалось, что я готов ко всему. К тому, что она сожмётся в комочек или внезапно полоснёт мою руку ногтями или, наоборот, распластается ниц. Но к тому, что произошло в действительности, я оказался не более подготовленным, чем она к моему светозарному появлению в пещере.
   При первом же моем шаге её взгляд метнулся удивлением. Забыв обо всем, она в недоумении уставилась на мою повреждённую ногу.
   Хромота! Её поразила моя хромающая походка. Но почему?
   Я остановился в растерянности. Теперь она смотрела на меня так, будто силилась что-то понять или вспомнить. Её взгляд уже не был ни взглядом попавшего в ловушку зверёныша, ни темно-непроницаемым взглядом грязнолицего сфинкса, это был взгляд человека, который срочно должен решить что-то очень и очень важное для себя.
   — Хо’ошая…
   Хотя я отчётливо видел движение её губ, до меня не сразу дошло, что я слышу её голос, а не эхо собственных слов.
   Наконец истина проникла в сознание.
   — Что? Что ты сказала?
   — Хо’ошая… Эя хо’ошая… — Она ткнула себя в грудь. — Хо’ошая, — повторила она.
   Но теперь её палец указывал на меня!
   Все перевернулось. Теперь она владела собой, тогда как я… Летающий, повелевающий и все такое прочее, я стоял с разинутым ртом.
   — Ты… ты говоришь по-нашему?!
   — Хо’ошая, — повторила она мне как неразумному. — Эя хо’ошая…
   По-детски оттопырив губу, она тронула больную ногу, затем показала на мою и гримасой изобразила боль.
   — Нет хо’ошая… Нет хо’ошая…
   Я так и сел. Куда лингвасцету до этой замурзанной пещерной девчонки! С какой быстротой она усвоила слова и сопоставила факты! Десять-пятнадцать минут — и такие успехи! Что это — норма того времени или мне встретился гений? Кто из нас смог бы на её месте так быстро разобраться в ситуации? Вероятно, никто.
   — Павел. — Я ткнул себя в грудь.
   — Авел, — повторила она. — Авел хо’ошая. Эя хо’ошая.
   Она улыбалась, она была довольна. Она признала во мне человека — вот что самое поразительное.
   — Нога. — Я повторил её жест и воспроизвёл ту же гримасу.
   — Но-а… — Некоторые звуки давались ей с трудом, она добавила что-то по-своему.
   — Говори, говори ещё! — Досадуя на молчащий лингвасцет, я тщетно пытался уловить смысл её слов.
   Нет, просьбы она не поняла и замолкла. Но это уже не имело значения. Я торопливо отстегнул сумку и протянул ей. Она, не церемонясь, вцепилась в протянутое обеими руками, фыркнула, как котёнок, от резкого и непонятного запаха специй, переломила брикет и, не срывая обёртки, впилась в него зубами.
   — Да подожди ты! — вскричал я и попытался стянуть обёртку, но она лишь поспешней заглотнула кусок, её зубы предостерегающе щёлкнули.
   Столь мгновенный переход снова к дикости меня отрезвил и смутил. Пожирая мясо, она только что не рычала. Но успокоилась, едва я убрал руку.
   А я — то было вообразил! Как все же одно могло согласоваться с другим? Феноменальная понятливость и… Впрочем, о чем говорить: далёкие предки этой девочки оставили нам в наследие великое искусство пещерной живописи, её современники умели неплохо считать, но, судя по раскопкам, спали среди кухонных отбросов. Подавая тюбик с какой-то пастой, я предусмотрительно свинтил крышку и показал, как им надо пользоваться, но это не помогло, — она вгрызлась в него, как в кость, и лишь слегка удивилась, когда содержимое брызнуло ей в лицо. Она тут же слизнула все и отбросила изжёванные останки тюбика. Зато она прекрасно знала, как поступить с фляжкой, и запрокинула её тем же движением, что и любой из нас. Отталкивающего, неопрятного в ней было не больше, чем в проголодавшемся зверьке, но теперь я легко мог представить её разрывающей кролика и пьющей тёплую кровь.
   И это существо только что говорило на моем языке!
   Сырая и тесная пещера, белый свет электричества, глухая тьма позади, спутанные волосы девочки падают ей на лицо, такое похожее на лица девушек нашего века и такое чуждое мне, когда она рвёт и заглатывает пищу, — где я сам, в каком времени? И в каком времени эта худая мускулистая голышка, в чьих глазах то возникают, то пропадают мрачно-красноватые огоньки? Дите, которое только что лепетало слова моего века и тут же ушло, отдалилось, исчезло, хотя по-прежнему могу коснуться его рукой и в ответ, верно, услышу, что мы оба хорошие и у обоих плохо с ногой. Или ответом на прикосновение будет царапающий взмах руки, лязг острых зубов?
   Нет, подумал я, её слова не должны обольщать, они лишь эхо моих собственных. Так говорить мог бы и попугай. Ну, не совсем попугай, однако доброе отношение и ему понятно, а здесь все-таки разум. Или он тоже иллюзия? Иллюзия, вызванная точно таким же, как в наши дни, сложением тела, сходством черт лица?
   “Человек разумный”. Так нас впервые определил Карл Линней. Меня, Алексея, Снежку, Эю — всех. Но его определение имело окончание: “человек разумный, познай самого себя…”
   — Нет, ты совсем другая, — вырвалось у меня. — Может быть, ты прапрабабушка Снежки, но ты даже не её сестра… И нечего себя обманывать.
   Эя посмотрела на меня ничего не выражающим взглядом, удовлетворённо облизала губы.
   — Пить, есть — хо’ошо… Авел хо’ошая. Снеш-шка хо’ошая.
   — Да, конечно, — согласился я с горечью. — Снежка хорошая, только не повторяй все, как магнитофон!