Энтони Бивор
В ИНТЕРЕСАХ ГОСУДАРСТВА
Кинте
1
Шофер грузовика без номерного знака подался вперед и локтем протер лобовое стекло. Предгорья Анд в эту апрельскую ночь плотно окутал туман, свет фар не пробивал его толщу, и края узкой дороги порою трудно было различить. Угрожающий тон речи генерала Иньесты – радио в машине работало – отвлекал его внимание на опасных поворотах, но о том, чтобы выключить приемник, не могло быть и мысли из-за офицера, сидевшего рядом. «Los Batidores de la Muerte» – «Вестники смерти» – были известны своими расправами с противниками режима, но жестокость капитана Винсенте вызывала ужас даже среди его подчиненных. Капитан Винсенте создал себе репутацию, распяв священника в barrio[1] церкви св. Мигеля и пригвоздив его к кресту винтовочными штыками.
Шофер грузовика был не единственным вынужденным слушателем генеральской речи. Всего в нескольких километрах выше, в каменном домишке на склоне горы, Мария Картера, демонстративно вздохнув, кивнула на дешевенький транзистор:
– Если он тебя так раздражает, почему же ты его не выключишь?
Ее муж не ответил: Мария, покоряясь его воле, лишь пожала плечами. Отмечалась третья годовщина переворота, но Эрнесто по-прежнему клял генерала Иньесту, разглагольствовавшего о защите ценностей западной цивилизации.
– Всегда на страже… армейской монополии на кокаин, – с отвращением прокомментировал он. Переворот был осуществлен старшими чинами армии, чтобы замять скандал, разразившийся после того, как стало известно, что они занимаются ввозом наркотиков в США при посредничестве кубинских эмигрантов в Майами.
Кто-то из детей проснулся в соседней комнате и стал звать родителей. Схватив со стола ночник, Мария с укором посмотрела на мужа и вышла. Эрнесто что-то сердито проворчал и выключил приемник. Укор в ее взгляде заслонил собой тревогу. Жестокие репрессии, последовавшие за переворотом, коснулись главным образом тех, кто жил в больших городах, но вдруг, всего две недели назад, национальные гвардейцы расстреляли несколько campesinos[2], которые осмелились распахать неиспользуемые земли в долине. С тех пор Мария боялась, что ее обычно неразговорчивый муж позволит втянуть себя в какие-нибудь бессмысленные выступления против режима. А ведь им повезло больше, чем другим: Эрнесто сумел найти работу гида-переводчика, и теперь она опасалась, что в случае, если его схватят, ей одной не потянуть и дом, и работу.
Эрнесто сидел на стуле у камина и, пригнувшись, смотрел в пол. До слуха его долетал голос жены, убаюкивавшей малыша за стенкой. И вдруг он уловил другой звук – звук мотора, мотора автомобиля, урчавшего при подъеме в гору. Шум стал отчетливее, и по переключению скоростей на виражах Эрнесто попытался определить, что это – грузовик или легковая машина? А машины редко появлялись в этих краях даже днем. Почувствовав, что жена стоит у него за спиной, Эрнесто обернулся. Голова ее была безвольно опущена, в глазах застыл ужас. Он не знал, как успокоить ее. Если это и впрямь «Вестники смерти», их жертва могла находиться в любом из дюжины домов, прилепившихся на склоне горы. Но страх жены передался Эрнесто, он вдруг почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Когда машина вылетела из-за последнего поворота и свет фар скользнул по окну, Эрнесто резко поднялся и, увильнув от протянутых рук жены, пересек комнату. Ничего не разглядеть – свет бил прямо в глаза. Эрнесто в растерянности повернулся к Марии, не зная, что сказать, как успокоить ее. Слышно было: машина вдруг остановилась. Резкие крики команды, в последний раз взревел двигатель и заглох, вот они спрыгивают на землю, а вот уже бегут, вот захлопнули дверцу, снова крики, щелканье затворов… Только когда раздался стук в дверь, ноги Эрнесто сами собой задвигались. Он бросился к окну, но было уже поздно.
Через два часа грузовик въехал во двор здания на авенида Изабель-ла-Католика. Волосы на голове Эрнесто Картеры слиплись, одежда пропиталась потом, хотя ночь стояла прохладная. Глаза и рот на время поездки ему залепили клейкой лентой, и в дороге он все время боялся задохнуться. Тело ныло от пинков, которыми его наградили конвоиры, от ушибов, заработанных, когда машину трясло на ухабах.
Повязку сорвали лишь после того, как его втащили в помещение и передали новым мучителям. Здесь пахло сыростью и бетоном. Когда прошла резь в глазах, Эрнесто, проморгавшись, понял, что находится в длинном коридоре, освещенном голыми лампочками, ввинченными через равные промежутки в потолок. Только тогда он по-настоящему осознал, что его ждет. И не мог сдержать дрожи при мысли о технических приспособлениях: «самолете», «подводной лодке» – и электрических устройствах, которые использовали здесь при допросах. Охранники презрительно загоготали, глядя на его мокрые брюки, а он никак не мог понять, в чем дело. Чувства стыда и отвращения к себе он уже не испытывал, лишь подумал, что если теряешь контроль над телом, то едва ли сможешь контролировать свои слова. И все же куда хуже страха перед болью, ожидавшей его, был ужас от сознания, что ему нечего им сказать, чтобы прекратить мучения. А машина Иньесты никогда не признает, что совершила ошибку.
По прошествии суток Эрнесто Картера обнаружил, что хоть он и не жаждет смерти, но и не боится ее. Причем это равнодушие удивило его меньше, чем глубоко запрятанный страх, который он распознал в глазах своих мучителей. Это было поразительное открытие, тем более что он сделал его, когда они практически уничтожили в нем не только человеческое достоинство, но даже тело, и он знал, что инстинкт его не обманывает. Теперь, когда он уже не способен был ни на что реагировать – даже на боль, он ясно увидел, насколько этим людям не по себе.
Тощий кивнул на неподвижное тело, приваленное к испещренной кровавыми пятнами стене:
– Ну а теперь что будем делать?
– Да, наверное, то же, что и с остальными.
И опять этот страх, глубоко загнанный внутрь, подумал заключенный. Их напускное безразличие только подтверждало его догадку. На мгновение мелькнула мысль: уж не пытается ли он убедить себя в этой жалкой победе, чтобы приуменьшить унижения, которым его подвергали, но в следующую секунду он снова потерял интерес ко всему. Он был словно пьяница, у которого отказало тело и выдуло мозги. Полнейшее бессилие наконец высвободило его из их власти.
Раздался чей-то крик в другом конце коридора, и оба палача инстинктивно выпрямились. Они сразу узнали голос старшего консультанта Интеллидженс сервис, моряка-аргентинца.
– Кто это? – спросил он, остановившись в дверях камеры.
– Картера… Эрнесто… из Такаплана.
– Ну и что он?
– Да худо дело.
– То есть как это, cono[3]?
– Парализовало его. Не может говорить.
Офицер взглянул на двух юнцов, угрюмо уставившихся на истерзанное тело, – только глаза еще жили в нем, но это были глаза животного, ожидающего, когда его прикончат. Аргентинец покачал головой с едва скрытым раздражением. Он прекрасно знал, что тайная полиция должна вылавливать все, что всплывает на поверхность в результате политических катаклизмов, но Brigada de Investigacion y Seguridad[4], право же, переусердствовала.
– Кончайте с ним. – В его голосе прозвучала усталость. – И в следующий раз делайте то, что вам приказано. Это же было лишь предупреждение. А вы, кретины, только потеряли зря время. Ваше счастье, что он не имеет никакого значения.
Шофер грузовика был не единственным вынужденным слушателем генеральской речи. Всего в нескольких километрах выше, в каменном домишке на склоне горы, Мария Картера, демонстративно вздохнув, кивнула на дешевенький транзистор:
– Если он тебя так раздражает, почему же ты его не выключишь?
Ее муж не ответил: Мария, покоряясь его воле, лишь пожала плечами. Отмечалась третья годовщина переворота, но Эрнесто по-прежнему клял генерала Иньесту, разглагольствовавшего о защите ценностей западной цивилизации.
– Всегда на страже… армейской монополии на кокаин, – с отвращением прокомментировал он. Переворот был осуществлен старшими чинами армии, чтобы замять скандал, разразившийся после того, как стало известно, что они занимаются ввозом наркотиков в США при посредничестве кубинских эмигрантов в Майами.
Кто-то из детей проснулся в соседней комнате и стал звать родителей. Схватив со стола ночник, Мария с укором посмотрела на мужа и вышла. Эрнесто что-то сердито проворчал и выключил приемник. Укор в ее взгляде заслонил собой тревогу. Жестокие репрессии, последовавшие за переворотом, коснулись главным образом тех, кто жил в больших городах, но вдруг, всего две недели назад, национальные гвардейцы расстреляли несколько campesinos[2], которые осмелились распахать неиспользуемые земли в долине. С тех пор Мария боялась, что ее обычно неразговорчивый муж позволит втянуть себя в какие-нибудь бессмысленные выступления против режима. А ведь им повезло больше, чем другим: Эрнесто сумел найти работу гида-переводчика, и теперь она опасалась, что в случае, если его схватят, ей одной не потянуть и дом, и работу.
Эрнесто сидел на стуле у камина и, пригнувшись, смотрел в пол. До слуха его долетал голос жены, убаюкивавшей малыша за стенкой. И вдруг он уловил другой звук – звук мотора, мотора автомобиля, урчавшего при подъеме в гору. Шум стал отчетливее, и по переключению скоростей на виражах Эрнесто попытался определить, что это – грузовик или легковая машина? А машины редко появлялись в этих краях даже днем. Почувствовав, что жена стоит у него за спиной, Эрнесто обернулся. Голова ее была безвольно опущена, в глазах застыл ужас. Он не знал, как успокоить ее. Если это и впрямь «Вестники смерти», их жертва могла находиться в любом из дюжины домов, прилепившихся на склоне горы. Но страх жены передался Эрнесто, он вдруг почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Когда машина вылетела из-за последнего поворота и свет фар скользнул по окну, Эрнесто резко поднялся и, увильнув от протянутых рук жены, пересек комнату. Ничего не разглядеть – свет бил прямо в глаза. Эрнесто в растерянности повернулся к Марии, не зная, что сказать, как успокоить ее. Слышно было: машина вдруг остановилась. Резкие крики команды, в последний раз взревел двигатель и заглох, вот они спрыгивают на землю, а вот уже бегут, вот захлопнули дверцу, снова крики, щелканье затворов… Только когда раздался стук в дверь, ноги Эрнесто сами собой задвигались. Он бросился к окну, но было уже поздно.
Через два часа грузовик въехал во двор здания на авенида Изабель-ла-Католика. Волосы на голове Эрнесто Картеры слиплись, одежда пропиталась потом, хотя ночь стояла прохладная. Глаза и рот на время поездки ему залепили клейкой лентой, и в дороге он все время боялся задохнуться. Тело ныло от пинков, которыми его наградили конвоиры, от ушибов, заработанных, когда машину трясло на ухабах.
Повязку сорвали лишь после того, как его втащили в помещение и передали новым мучителям. Здесь пахло сыростью и бетоном. Когда прошла резь в глазах, Эрнесто, проморгавшись, понял, что находится в длинном коридоре, освещенном голыми лампочками, ввинченными через равные промежутки в потолок. Только тогда он по-настоящему осознал, что его ждет. И не мог сдержать дрожи при мысли о технических приспособлениях: «самолете», «подводной лодке» – и электрических устройствах, которые использовали здесь при допросах. Охранники презрительно загоготали, глядя на его мокрые брюки, а он никак не мог понять, в чем дело. Чувства стыда и отвращения к себе он уже не испытывал, лишь подумал, что если теряешь контроль над телом, то едва ли сможешь контролировать свои слова. И все же куда хуже страха перед болью, ожидавшей его, был ужас от сознания, что ему нечего им сказать, чтобы прекратить мучения. А машина Иньесты никогда не признает, что совершила ошибку.
По прошествии суток Эрнесто Картера обнаружил, что хоть он и не жаждет смерти, но и не боится ее. Причем это равнодушие удивило его меньше, чем глубоко запрятанный страх, который он распознал в глазах своих мучителей. Это было поразительное открытие, тем более что он сделал его, когда они практически уничтожили в нем не только человеческое достоинство, но даже тело, и он знал, что инстинкт его не обманывает. Теперь, когда он уже не способен был ни на что реагировать – даже на боль, он ясно увидел, насколько этим людям не по себе.
Тощий кивнул на неподвижное тело, приваленное к испещренной кровавыми пятнами стене:
– Ну а теперь что будем делать?
– Да, наверное, то же, что и с остальными.
И опять этот страх, глубоко загнанный внутрь, подумал заключенный. Их напускное безразличие только подтверждало его догадку. На мгновение мелькнула мысль: уж не пытается ли он убедить себя в этой жалкой победе, чтобы приуменьшить унижения, которым его подвергали, но в следующую секунду он снова потерял интерес ко всему. Он был словно пьяница, у которого отказало тело и выдуло мозги. Полнейшее бессилие наконец высвободило его из их власти.
Раздался чей-то крик в другом конце коридора, и оба палача инстинктивно выпрямились. Они сразу узнали голос старшего консультанта Интеллидженс сервис, моряка-аргентинца.
– Кто это? – спросил он, остановившись в дверях камеры.
– Картера… Эрнесто… из Такаплана.
– Ну и что он?
– Да худо дело.
– То есть как это, cono[3]?
– Парализовало его. Не может говорить.
Офицер взглянул на двух юнцов, угрюмо уставившихся на истерзанное тело, – только глаза еще жили в нем, но это были глаза животного, ожидающего, когда его прикончат. Аргентинец покачал головой с едва скрытым раздражением. Он прекрасно знал, что тайная полиция должна вылавливать все, что всплывает на поверхность в результате политических катаклизмов, но Brigada de Investigacion y Seguridad[4], право же, переусердствовала.
– Кончайте с ним. – В его голосе прозвучала усталость. – И в следующий раз делайте то, что вам приказано. Это же было лишь предупреждение. А вы, кретины, только потеряли зря время. Ваше счастье, что он не имеет никакого значения.
2
Колокола умолкли, и в церкви стало неестественно тихо. Отчего это в протестантской церкви колокола всегда звучат так зловеще, подумал Сэм Шерман. Он невольно скользнул взглядом по мраморным барельефам и мемориальным доскам, вделанным в левую стену. На самой большой из них были выбиты имена жителей селения, погибших в первую мировую войну. Большинство, как он заметил, служили в полку своего графства. Как это типично для англичан, подумал он: вместе расти и вместе умереть вдали от родины.
Тут внимание его снова переключилось на алтарь; прихожане затихли в ожидании, пока священник справится со своими бумажками и молитвенником. Внезапно по крыше забарабанил дождь, и люди инстинктивно подняли глаза кверху, хотя и не на что было смотреть. Капризы погоды так же непредсказуемы, подумал Шерман, как выигрыш в рулетку. А ведь еще в понедельник, когда он прибыл в Лондон, у многих машинисточек, стоявших в очереди за сандвичами, были покрасневшие от загара плечи и лица после первых жарких выходных дней.
Священник сделал шаг вперед и обвел глазами собравшихся, отмечая про себя тех, кто не принадлежал к его приходу, потом напомнил своей пастве, по какому случаю они собрались. А собрались они затем, сказал он, чтобы почтить память замечательной женщины, которую многие из сидящих в церкви знают как нянюшку Харден. И начнут они с гимна «Вперед, Христовы воины» – ее любимого гимна, добавил он многозначительно. Шерман не имел ни малейшего представления о том, как выглядел этот образец чопорного английского воспитания, вообще никогда о ней не слышал – только вот сейчас узнал, что она, оказывается, любила воинственные гимны. Органист взял вступительный аккорд, и прихожане покорно поднялись с мест. Запели нестройно, пока не вступил и не повел всех за собой голос священника. Шерман лишь беззвучно вторил поющим: он знал, что своим хриплым старческим пением всегда привлекает внимание в церкви.
Орган смолк; прихожане еще стояли, не решаясь сесть; в эту минуту по каменным плитам пола застучали шаги, и мужчина лет сорока с небольшим пересек пространство, отделявшее передний ряд скамей от аналоя. Цвет лица у Алекса Гамильтона был нездоровый, под глазами от усталости залегли тени. Наметившийся второй подбородок и крепкая шея свидетельствовали об излишках веса, но сшитый у дорогого портного костюм скрывал образовавшийся животик. В одежде – за исключением костюма – Алекс Гамильтон, видимо, отбросил консервативные привычки своего класса, – откуда бы иначе взяться этим дорогим французским и итальянским аксессуарам. Неудивительно, что здесь, среди этой высокородной бедности, он выглядит столь неуместно, подумал Шерман. Все это напоминало сцену из романа Агаты Кристи, когда перед читателем впервые предстают dramatis personae[5], хотя, конечно, усмехнулся про себя Шерман, в данном случае смерть нянюшки Харден была вызвана вполне естественными причинами.
Наблюдая за Алексом Гамильтоном, Шерман подумал еще, что, обладай священник чувством юмора, он непременно выбрал бы для сегодняшнего чтения то место, где говорится насчет верблюда и игольного ушка.[6] Но это было бы не по-английски, с усмешкой подумал он, и принялся дальше обозревать присутствующих. Неподалеку от него сидела высокая нескладная девица, то и дело поглядывавшая на кого-то в первом ряду. Проследив за ее взглядом, Шерман догадался, что ее интересует не кто иной, как младший брат Алекса, Брук Гамильтон: и лицом и сложением он напоминал героя «готического» романа – живое воплощение старомодных представлений о мужских добродетелях. Да и на основе того, что Шерман слышал об образе жизни Брука, он мог лишь с восхищением констатировать, что перед ним – блистательный образчик анахронизма. Опоздал родиться на целое столетие, иначе быть бы ему среди завоевателей-первопроходцев где-нибудь в Африке в конце XIX века. Даже военная карьера Гамильтона-младшего указывала на это: частые неприятности по службе, недовольство со стороны начальства и в итоге – отставка. Англичанам такого типа свободно дышится только вдали от дома – даже и сейчас, как заметил Шерман, он выглядел на редкость нелепо в положенном по этикету темном костюме.
Кончили петь очередной гимн, и священник, сойдя с кафедры, снова встал у центрального прохода, возле первого ряда кресел. Видимо, он счел это место более подходящим, чем кафедра, чтобы обратиться к пастве в более доверительном тоне. Шерман не слушал его, размышляя о том, чем в эти минуты вероятнее всего заняты мысли Алекса Гамильтона – воспоминаниями о своей усопшей нянюшке или операциями на международных валютных рынках. Возможно даже, что сообщение о ее смерти было добавлено к телексу с указанием об очередной биржевой махинации. Шерман посмотрел на бесстрастное лицо Алекса, который, казалось, внимал викарию, рассыпавшемуся в восхвалениях неприметной старухи, – этот властолюбец даже не потрудился придать лицу приличествующую случаю отрешенность. И еще Шерман поймал себя на мысли, что страсть к деньгам и власти у Алекса Гамильтона, возможно, объясняется неудачами в школе и отставками, которые он получал у девушек.
Чем больше Шерман наблюдал за братьями, тем труднее ему было поверить, что их что-то связывает. Держу пари, подумал он, они терпеть друг друга не могут. А как же иначе: один приспособился к «прекрасному новому миру», другой отвергает его. Этот – болезненный, тот – здоров как бык. И вот они сидят здесь бок о бок, наблюдают за тем, как рвется последняя ниточка, связывавшая их когда-то. Шермана интересовали такие контрасты: возможно, удастся вставить это в статью, которую он собирался писать.
И он опять скосил взгляд вбок, на девушку, украдкой посматривавшую на Брука, но на сей раз он заметил позади нее человека, который тоже наблюдал за передней скамьей. Это был юноша, скорее всего иностранец, который чувствовал себя в официальном костюме еще более неловко, чем Гамильтон-младший. Просто удивительно, как сосредоточенно смотрели сузившиеся глаза незнакомца. Должно быть, он почувствовал, что за ним наблюдают, и, встретившись с ним взглядом, Шерман быстро отвел глаза.
Пока пели заключительный гимн, Шерман еще раза два попытался обернуться, но молодой человек был теперь начеку и нарочито рассеянно смотрел по сторонам. Прихожане опустились на колени для последней молитвы. Время от времени Шерман утыкался лбом в сложенные руки, чтобы иметь возможность посмотреть по сторонам. Вот прозвучало последнее «аминь», и наступила неловкая тишина: все ждали, кто первый встанет с колен. Наконец люди стали расходиться и, здороваясь кивком головы, переговаривались приглушенными голосами. Шерман обнаружил темноволосого незнакомца недалеко от выхода – он стоял один и словно раздумывал, в какую сторону ему пойти. Итак, нас стало двое, подумал Шерман и продолжал исподтишка следить за Бруком Гамильтоном, который тщетно пытался остаться наедине со старшим братом.
Снаружи люди еще толклись на паперти, неуверенно поглядывая на небо, а на ступеньках стоял мужчина с зонтом и никак не мог решить, открывать его или нет. Между тем дождь кончился, хотя тяжелые серые тучи еще громоздились в небе, а капли дождя сверкали на свежей листве лип, которыми был обсажен церковный двор. Порывистый ветер стряхивал капли на землю, и это-то поначалу и ввело всех в заблуждение. Но недоразумение быстро рассеялось, человек, стоявший на ступеньках, двинулся, не раскрывая зонта, и прихожане потянулись за ним по гравийной дорожке.
Выйдя на улицу, Шерман взглянул на небо и застегнул плащ. За оградой у самых ворот он заметил коричневый «роллс-ройс». У дверцы уже стоял шофер, который вылез из машины, как только первые прихожане вышли из церкви. Что-то во внешнем облике человека на заднем сиденье привлекло внимание Шермана. Может быть, подойти к автомобилю и взглянуть на таинственного незнакомца или все-таки не упускать из поля зрения Алекса Гамильтона, который в этот момент прощался с викарием? Его брат стоял рядом, видимо все еще надеясь поговорить с ним наедине, однако следом за Алексом и ему пришлось обменяться рукопожатием с викарием и сказать несколько лестных слов о только что закончившейся церемонии.
У ворот еще толпились прихожане, казалось, они не хотели расходиться по домам – словно зрители в театре, дожидающиеся, пока не откланяются два ведущих актера. Брук Гамильтон явно так и не удостоится аудиенции у своего братца. И Шерман, уткнув подбородок в воротник плаща, направился к воротам, дабы исподтишка взглянуть на пассажира «роллс-ройса».
Не успел он поднять глаза, как встретился взглядом с человеком на заднем сиденье – тот в упор смотрел на него. Шерман тотчас узнал это бескровное лицо с очками в прозрачной оправе и поспешно отвернулся, делая вид, будто ищет кого-то на паперти. Доктор Юджин Бэйрд принадлежал к числу тех представителей академического мира, которых чаще встретишь в официальном Вашингтоне, чем в студенческой аудитории, – именно там раза два и встречал его Шерман. Остается лишь надеяться, что он не узнал меня, подумал Шерман. Надо же быть таким неосторожным.
То обстоятельство, что Бэйрд знаком с Гамильтоном, поначалу озадачило Шермана, но он тут же вспомнил слухи, курсировавшие в свое время в Вашингтоне. Несколько лет назад в прессу просочились сведения о том, что ЦРУ тайно финансировало исследования, проводившиеся в Лондонском институте по изучению проблем свободного мира. В итоге субсидии с американской стороны были прекращены, но последняя выплаченная сумма была настолько крупной, что Институт смог продержаться, пока несколько частных компаний не взялись помогать ему. Кто-то сказал Шерману, что главным финансистом вроде бы становится теперь Алекс Гамильтон. А Бэйрд не получил желанного места в Вашингтоне и потому в лепешку разобьется, чтобы возглавить Институт, с мрачной усмешкой подумал Шерман. Он был невысокого мнения о всех этих профессорах из области текущей политики, что вечно рвутся руководить международными отношениями.
– А-а, Джин! – воскликнул Алекс Гамильтон, пока шофер открывал ему заднюю дверцу. – Я вижу, Джордж встретил вас и все в порядке. Как долетели?
– Спасибо, Алекс, прекрасно. На сей раз без опозданий.
– Ну что ж, сейчас поедем, но сначала я должен сказать два слова брату. – Он обернулся. Брук, едва скрывая нетерпение, уже стоял у него за спиной. – Послушай, я, право, очень хотел бы поболтать с тобой, но, как видишь, Джин только что прилетел из Штатов, и у нас куча дел. Лучше всего позвони моей секретарше и назначь день, когда мы сможем пообедать вместе. Просто назови ей ресторан, который ты предпочитаешь. Она сама закажет столик. Так или иначе, рад был повидать тебя. Служба, по-моему, прошла превосходно, правда? Няня была бы довольна. – И, сверкнув улыбкой, он кивнул и исчез в автомобиле.
Даже издалека Шерман заметил, как натянуто Алекс Гамильтон говорил с братом и как поспешно он удалился. И Шерман переключил внимание на Брука – понять чувства, владевшие им в ту минуту, не составило особого труда.
А Брук Гамильтон кипел от ярости, направляясь к своей машине. Уже несколько дней он пытался связаться с братом, но каждый раз секретарша, явно желая от него отвязаться, отвечала, что тот еще не вернулся из-за границы. На этот раз Брук был уверен, что их разговор наконец состоится, однако Алекс прибыл прямо к началу службы. Брук вспомнил пышный венок, к которому была приколота карточка, отпечатанная той же секретаршей. Все делалось само собой, а великий человек, не утруждая себя мелочами, лишь контролировал исполнение. И то, по поводу чего он хочет встретиться с братом, не без горечи подумал Брук, тот тоже скорей всего отнесет к мелочам жизни.
Его раздражение увеличилось, когда не удалось сразу открыть дверцу старенькой машины – он вставлял ключ бородкой наоборот, – потом двигатель отказывался заводиться из-за долгой стоянки под дождем. Наконец удалось вдохнуть в него жизнь, автомобиль тронулся, и Брук постарался утешиться мыслью, что поговорить толком о письме Эрнесто среди такого скопления народа все равно бы не удалось. Его злило, что он невольно оказался в столь сложном положении, но осознание этого обстоятельства ничего не меняло. Он нажал на газ и помчался по улице в направлении Лондона. Мысли его были всецело заняты письмом, лежавшим в боковом кармане пиджака, так что он не обратил внимания на темноволосого молодого человека, пристально следившего, как он покидал селение.
В прошлом году Брук предпринял небольшую экспедицию в Анды, и Эрнесто был одним из его главных помощников. Успех дела зависел от помощи Алекса, чьи связи с режимом генерала Иньесты, державшиеся на крупных капиталовложениях в горнодобывающую промышленность, помогли избежать обычных в этих местах проволочек. Брук никогда не любил хоть в чем-то чувствовать себя должником старшего брата, но в данном случае у него просто не было выбора; к тому же он чуть ли не впервые обратился к нему с просьбой. И вот теперь вдруг это письмо с призывом о помощи – скорее всего, написанное в тюрьме. По его воспоминаниям, Эрнесто был трудягой без особых политических симпатий, хотя вполне возможно, что он воздерживался от высказываний в присутствии иностранца, чьи связи среди сильных мира сего были хорошо известны. Именно поэтому я и получил письмо, подумал Брук. Меня, по-видимому, рассматривают как некоего deus ex machina[7], от которого только и можно ждать спасения при такой коррупции. Его бесило то, что он оказался в таком положении, даже не зная, что же произошло. А кроме того, едва ли Алекс станет вмешиваться в действия правительства, с которым у него столь выгодные деловые отношения. Отчаяние, каким был пронизан этот призыв о помощи, Брук поначалу приписал столь свойственной латиноамериканцам страсти драматизировать события, но позже понял: это не так. Он понимал, что злится на Эрнесто за письмо, и презирал себя за это. Словом, у него не оставалось другого выхода, как обратиться за помощью к Алексу, хотя бы это и не принесло никаких результатов. Тогда по крайней мере он будет знать, что сделал все, что в его силах.
А это значило, что придется снова звонить бесцеремонной секретарше, купающейся в лучах славы своего босса. Чего стоит хотя бы фраза, с которой она начинает любой разговор, подняв телефонную трубку: «Личный помощник мистера Гамильтона слушает». И потом, садясь в машину, Алекс сказал: «Просто назови ей ресторан, который ты предпочитаешь». Брук терпеть не мог рестораны с претензией на роскошь, где честолюбию его брата льстило подобострастие, с каким к нему относились метрдотели.
«Джин только что прилетел из Штатов, и у нас куча дел», – вспомнилось ему. Конечно, таким людям дорога каждая минута. Но уж никак не жизнь какого-то гида в Андах. Кстати, Юджин Бэйрд не понравился ему с первого же взгляда, не понравился его стерильный вид, его глаза без всякого выражения. Не человек – вобла сушеная. И кем надо быть, чтобы тебя звали – «Джин»? Брук был благодарен судьбе за то, что его собственное имя не допускало уменьшительных форм, столь любимых теми, кто переходит на фамильярный тон с первой встречи. Внезапно он понял, что ведет машину с непозволительной скоростью, и заставил себя расслабиться.
Андрес Дельгадо проводил глазами автомобиль Брука Гамильтона, пока тот не скрылся из виду, и облегченно вздохнул. Его обнадеживало выражение лица, но огорчило то, что братья так и не поговорили друг с другом. Все сразу прояснилось бы, получи Брук недвусмысленный отказ старшего брата, а ведь он, Дельгадо, может ждать только еще один день.
И он направился к автобусной остановке. Ему не давало покоя письмо, которое он написал. Право же, это не подлог, убеждал он себя, там все – правда. Конечно, именно так написал бы Эрнесто Картера, будь у него возможность. Андрес осторожно шагал по дороге, стараясь обходить лужи: ботинки окончательно прохудились. Они казались ему чужими – возможно, потому, что он никогда не чистил их до сегодняшнего утра. Ему не терпелось поскорее вернуться в Лондон и переодеться, скинуть костюм, снять галстук – в такой одежде он чувствовал себя неуютно. Ему даже стало казаться, что все местные жители, проходя мимо автобусной остановки, как-то странно посматривают на него.
Оставалось еще пятнадцать минут до прихода автобуса. Дверь пивной, расположенной напротив, была открыта, но он знал, что в подобных заведениях, где всегда мало посетителей, каждый незнакомец вызывает любопытство. Из-за овладевшего им напряжения умиротворенный покой, царивший в селении, казался удушающим, исполненным сытого самодовольства. Такое же чувство охватило его и в церкви, во время проповеди священника, когда тот заговорил о господней справедливости и благородстве смерти. Ему захотелось вскочить и закричать, что в его стране смерть отвратительна, но он знал, что это бессмысленно. На него посмотрят, как на умалишенного. Они все равно ничего не поймут. В конце они пели гимн «На прекрасной зеленой земле Англии» – вот все, что они хотят видеть, когда правда за пределами их страны слишком омерзительна. Разве что самолет время от времени пролетит в вышине и напомнит им, что существует другая жизнь. Но даже гул его моторов они постараются как можно скорее выбросить из памяти. Что они знают об изнуряющей жаре, о смраде в трущобах, где живут большеглазые, истощенные постоянным недоеданием дети, а по улицам расхаживают вооруженные полицейские в солнцезащитных очках и мундирах мышиного цвета, с непременной жевательной резинкой за щекой. Но главное, они и понятия не имеют о тюрьме Сан-Фернандо в Тортосе, главном городе провинции. Они, конечно, не одобрили бы такого, но ненависти у них бы это не вызвало, потому что им неведом животный страх.
Тут внимание его снова переключилось на алтарь; прихожане затихли в ожидании, пока священник справится со своими бумажками и молитвенником. Внезапно по крыше забарабанил дождь, и люди инстинктивно подняли глаза кверху, хотя и не на что было смотреть. Капризы погоды так же непредсказуемы, подумал Шерман, как выигрыш в рулетку. А ведь еще в понедельник, когда он прибыл в Лондон, у многих машинисточек, стоявших в очереди за сандвичами, были покрасневшие от загара плечи и лица после первых жарких выходных дней.
Священник сделал шаг вперед и обвел глазами собравшихся, отмечая про себя тех, кто не принадлежал к его приходу, потом напомнил своей пастве, по какому случаю они собрались. А собрались они затем, сказал он, чтобы почтить память замечательной женщины, которую многие из сидящих в церкви знают как нянюшку Харден. И начнут они с гимна «Вперед, Христовы воины» – ее любимого гимна, добавил он многозначительно. Шерман не имел ни малейшего представления о том, как выглядел этот образец чопорного английского воспитания, вообще никогда о ней не слышал – только вот сейчас узнал, что она, оказывается, любила воинственные гимны. Органист взял вступительный аккорд, и прихожане покорно поднялись с мест. Запели нестройно, пока не вступил и не повел всех за собой голос священника. Шерман лишь беззвучно вторил поющим: он знал, что своим хриплым старческим пением всегда привлекает внимание в церкви.
Орган смолк; прихожане еще стояли, не решаясь сесть; в эту минуту по каменным плитам пола застучали шаги, и мужчина лет сорока с небольшим пересек пространство, отделявшее передний ряд скамей от аналоя. Цвет лица у Алекса Гамильтона был нездоровый, под глазами от усталости залегли тени. Наметившийся второй подбородок и крепкая шея свидетельствовали об излишках веса, но сшитый у дорогого портного костюм скрывал образовавшийся животик. В одежде – за исключением костюма – Алекс Гамильтон, видимо, отбросил консервативные привычки своего класса, – откуда бы иначе взяться этим дорогим французским и итальянским аксессуарам. Неудивительно, что здесь, среди этой высокородной бедности, он выглядит столь неуместно, подумал Шерман. Все это напоминало сцену из романа Агаты Кристи, когда перед читателем впервые предстают dramatis personae[5], хотя, конечно, усмехнулся про себя Шерман, в данном случае смерть нянюшки Харден была вызвана вполне естественными причинами.
Наблюдая за Алексом Гамильтоном, Шерман подумал еще, что, обладай священник чувством юмора, он непременно выбрал бы для сегодняшнего чтения то место, где говорится насчет верблюда и игольного ушка.[6] Но это было бы не по-английски, с усмешкой подумал он, и принялся дальше обозревать присутствующих. Неподалеку от него сидела высокая нескладная девица, то и дело поглядывавшая на кого-то в первом ряду. Проследив за ее взглядом, Шерман догадался, что ее интересует не кто иной, как младший брат Алекса, Брук Гамильтон: и лицом и сложением он напоминал героя «готического» романа – живое воплощение старомодных представлений о мужских добродетелях. Да и на основе того, что Шерман слышал об образе жизни Брука, он мог лишь с восхищением констатировать, что перед ним – блистательный образчик анахронизма. Опоздал родиться на целое столетие, иначе быть бы ему среди завоевателей-первопроходцев где-нибудь в Африке в конце XIX века. Даже военная карьера Гамильтона-младшего указывала на это: частые неприятности по службе, недовольство со стороны начальства и в итоге – отставка. Англичанам такого типа свободно дышится только вдали от дома – даже и сейчас, как заметил Шерман, он выглядел на редкость нелепо в положенном по этикету темном костюме.
Кончили петь очередной гимн, и священник, сойдя с кафедры, снова встал у центрального прохода, возле первого ряда кресел. Видимо, он счел это место более подходящим, чем кафедра, чтобы обратиться к пастве в более доверительном тоне. Шерман не слушал его, размышляя о том, чем в эти минуты вероятнее всего заняты мысли Алекса Гамильтона – воспоминаниями о своей усопшей нянюшке или операциями на международных валютных рынках. Возможно даже, что сообщение о ее смерти было добавлено к телексу с указанием об очередной биржевой махинации. Шерман посмотрел на бесстрастное лицо Алекса, который, казалось, внимал викарию, рассыпавшемуся в восхвалениях неприметной старухи, – этот властолюбец даже не потрудился придать лицу приличествующую случаю отрешенность. И еще Шерман поймал себя на мысли, что страсть к деньгам и власти у Алекса Гамильтона, возможно, объясняется неудачами в школе и отставками, которые он получал у девушек.
Чем больше Шерман наблюдал за братьями, тем труднее ему было поверить, что их что-то связывает. Держу пари, подумал он, они терпеть друг друга не могут. А как же иначе: один приспособился к «прекрасному новому миру», другой отвергает его. Этот – болезненный, тот – здоров как бык. И вот они сидят здесь бок о бок, наблюдают за тем, как рвется последняя ниточка, связывавшая их когда-то. Шермана интересовали такие контрасты: возможно, удастся вставить это в статью, которую он собирался писать.
И он опять скосил взгляд вбок, на девушку, украдкой посматривавшую на Брука, но на сей раз он заметил позади нее человека, который тоже наблюдал за передней скамьей. Это был юноша, скорее всего иностранец, который чувствовал себя в официальном костюме еще более неловко, чем Гамильтон-младший. Просто удивительно, как сосредоточенно смотрели сузившиеся глаза незнакомца. Должно быть, он почувствовал, что за ним наблюдают, и, встретившись с ним взглядом, Шерман быстро отвел глаза.
Пока пели заключительный гимн, Шерман еще раза два попытался обернуться, но молодой человек был теперь начеку и нарочито рассеянно смотрел по сторонам. Прихожане опустились на колени для последней молитвы. Время от времени Шерман утыкался лбом в сложенные руки, чтобы иметь возможность посмотреть по сторонам. Вот прозвучало последнее «аминь», и наступила неловкая тишина: все ждали, кто первый встанет с колен. Наконец люди стали расходиться и, здороваясь кивком головы, переговаривались приглушенными голосами. Шерман обнаружил темноволосого незнакомца недалеко от выхода – он стоял один и словно раздумывал, в какую сторону ему пойти. Итак, нас стало двое, подумал Шерман и продолжал исподтишка следить за Бруком Гамильтоном, который тщетно пытался остаться наедине со старшим братом.
Снаружи люди еще толклись на паперти, неуверенно поглядывая на небо, а на ступеньках стоял мужчина с зонтом и никак не мог решить, открывать его или нет. Между тем дождь кончился, хотя тяжелые серые тучи еще громоздились в небе, а капли дождя сверкали на свежей листве лип, которыми был обсажен церковный двор. Порывистый ветер стряхивал капли на землю, и это-то поначалу и ввело всех в заблуждение. Но недоразумение быстро рассеялось, человек, стоявший на ступеньках, двинулся, не раскрывая зонта, и прихожане потянулись за ним по гравийной дорожке.
Выйдя на улицу, Шерман взглянул на небо и застегнул плащ. За оградой у самых ворот он заметил коричневый «роллс-ройс». У дверцы уже стоял шофер, который вылез из машины, как только первые прихожане вышли из церкви. Что-то во внешнем облике человека на заднем сиденье привлекло внимание Шермана. Может быть, подойти к автомобилю и взглянуть на таинственного незнакомца или все-таки не упускать из поля зрения Алекса Гамильтона, который в этот момент прощался с викарием? Его брат стоял рядом, видимо все еще надеясь поговорить с ним наедине, однако следом за Алексом и ему пришлось обменяться рукопожатием с викарием и сказать несколько лестных слов о только что закончившейся церемонии.
У ворот еще толпились прихожане, казалось, они не хотели расходиться по домам – словно зрители в театре, дожидающиеся, пока не откланяются два ведущих актера. Брук Гамильтон явно так и не удостоится аудиенции у своего братца. И Шерман, уткнув подбородок в воротник плаща, направился к воротам, дабы исподтишка взглянуть на пассажира «роллс-ройса».
Не успел он поднять глаза, как встретился взглядом с человеком на заднем сиденье – тот в упор смотрел на него. Шерман тотчас узнал это бескровное лицо с очками в прозрачной оправе и поспешно отвернулся, делая вид, будто ищет кого-то на паперти. Доктор Юджин Бэйрд принадлежал к числу тех представителей академического мира, которых чаще встретишь в официальном Вашингтоне, чем в студенческой аудитории, – именно там раза два и встречал его Шерман. Остается лишь надеяться, что он не узнал меня, подумал Шерман. Надо же быть таким неосторожным.
То обстоятельство, что Бэйрд знаком с Гамильтоном, поначалу озадачило Шермана, но он тут же вспомнил слухи, курсировавшие в свое время в Вашингтоне. Несколько лет назад в прессу просочились сведения о том, что ЦРУ тайно финансировало исследования, проводившиеся в Лондонском институте по изучению проблем свободного мира. В итоге субсидии с американской стороны были прекращены, но последняя выплаченная сумма была настолько крупной, что Институт смог продержаться, пока несколько частных компаний не взялись помогать ему. Кто-то сказал Шерману, что главным финансистом вроде бы становится теперь Алекс Гамильтон. А Бэйрд не получил желанного места в Вашингтоне и потому в лепешку разобьется, чтобы возглавить Институт, с мрачной усмешкой подумал Шерман. Он был невысокого мнения о всех этих профессорах из области текущей политики, что вечно рвутся руководить международными отношениями.
– А-а, Джин! – воскликнул Алекс Гамильтон, пока шофер открывал ему заднюю дверцу. – Я вижу, Джордж встретил вас и все в порядке. Как долетели?
– Спасибо, Алекс, прекрасно. На сей раз без опозданий.
– Ну что ж, сейчас поедем, но сначала я должен сказать два слова брату. – Он обернулся. Брук, едва скрывая нетерпение, уже стоял у него за спиной. – Послушай, я, право, очень хотел бы поболтать с тобой, но, как видишь, Джин только что прилетел из Штатов, и у нас куча дел. Лучше всего позвони моей секретарше и назначь день, когда мы сможем пообедать вместе. Просто назови ей ресторан, который ты предпочитаешь. Она сама закажет столик. Так или иначе, рад был повидать тебя. Служба, по-моему, прошла превосходно, правда? Няня была бы довольна. – И, сверкнув улыбкой, он кивнул и исчез в автомобиле.
Даже издалека Шерман заметил, как натянуто Алекс Гамильтон говорил с братом и как поспешно он удалился. И Шерман переключил внимание на Брука – понять чувства, владевшие им в ту минуту, не составило особого труда.
А Брук Гамильтон кипел от ярости, направляясь к своей машине. Уже несколько дней он пытался связаться с братом, но каждый раз секретарша, явно желая от него отвязаться, отвечала, что тот еще не вернулся из-за границы. На этот раз Брук был уверен, что их разговор наконец состоится, однако Алекс прибыл прямо к началу службы. Брук вспомнил пышный венок, к которому была приколота карточка, отпечатанная той же секретаршей. Все делалось само собой, а великий человек, не утруждая себя мелочами, лишь контролировал исполнение. И то, по поводу чего он хочет встретиться с братом, не без горечи подумал Брук, тот тоже скорей всего отнесет к мелочам жизни.
Его раздражение увеличилось, когда не удалось сразу открыть дверцу старенькой машины – он вставлял ключ бородкой наоборот, – потом двигатель отказывался заводиться из-за долгой стоянки под дождем. Наконец удалось вдохнуть в него жизнь, автомобиль тронулся, и Брук постарался утешиться мыслью, что поговорить толком о письме Эрнесто среди такого скопления народа все равно бы не удалось. Его злило, что он невольно оказался в столь сложном положении, но осознание этого обстоятельства ничего не меняло. Он нажал на газ и помчался по улице в направлении Лондона. Мысли его были всецело заняты письмом, лежавшим в боковом кармане пиджака, так что он не обратил внимания на темноволосого молодого человека, пристально следившего, как он покидал селение.
В прошлом году Брук предпринял небольшую экспедицию в Анды, и Эрнесто был одним из его главных помощников. Успех дела зависел от помощи Алекса, чьи связи с режимом генерала Иньесты, державшиеся на крупных капиталовложениях в горнодобывающую промышленность, помогли избежать обычных в этих местах проволочек. Брук никогда не любил хоть в чем-то чувствовать себя должником старшего брата, но в данном случае у него просто не было выбора; к тому же он чуть ли не впервые обратился к нему с просьбой. И вот теперь вдруг это письмо с призывом о помощи – скорее всего, написанное в тюрьме. По его воспоминаниям, Эрнесто был трудягой без особых политических симпатий, хотя вполне возможно, что он воздерживался от высказываний в присутствии иностранца, чьи связи среди сильных мира сего были хорошо известны. Именно поэтому я и получил письмо, подумал Брук. Меня, по-видимому, рассматривают как некоего deus ex machina[7], от которого только и можно ждать спасения при такой коррупции. Его бесило то, что он оказался в таком положении, даже не зная, что же произошло. А кроме того, едва ли Алекс станет вмешиваться в действия правительства, с которым у него столь выгодные деловые отношения. Отчаяние, каким был пронизан этот призыв о помощи, Брук поначалу приписал столь свойственной латиноамериканцам страсти драматизировать события, но позже понял: это не так. Он понимал, что злится на Эрнесто за письмо, и презирал себя за это. Словом, у него не оставалось другого выхода, как обратиться за помощью к Алексу, хотя бы это и не принесло никаких результатов. Тогда по крайней мере он будет знать, что сделал все, что в его силах.
А это значило, что придется снова звонить бесцеремонной секретарше, купающейся в лучах славы своего босса. Чего стоит хотя бы фраза, с которой она начинает любой разговор, подняв телефонную трубку: «Личный помощник мистера Гамильтона слушает». И потом, садясь в машину, Алекс сказал: «Просто назови ей ресторан, который ты предпочитаешь». Брук терпеть не мог рестораны с претензией на роскошь, где честолюбию его брата льстило подобострастие, с каким к нему относились метрдотели.
«Джин только что прилетел из Штатов, и у нас куча дел», – вспомнилось ему. Конечно, таким людям дорога каждая минута. Но уж никак не жизнь какого-то гида в Андах. Кстати, Юджин Бэйрд не понравился ему с первого же взгляда, не понравился его стерильный вид, его глаза без всякого выражения. Не человек – вобла сушеная. И кем надо быть, чтобы тебя звали – «Джин»? Брук был благодарен судьбе за то, что его собственное имя не допускало уменьшительных форм, столь любимых теми, кто переходит на фамильярный тон с первой встречи. Внезапно он понял, что ведет машину с непозволительной скоростью, и заставил себя расслабиться.
Андрес Дельгадо проводил глазами автомобиль Брука Гамильтона, пока тот не скрылся из виду, и облегченно вздохнул. Его обнадеживало выражение лица, но огорчило то, что братья так и не поговорили друг с другом. Все сразу прояснилось бы, получи Брук недвусмысленный отказ старшего брата, а ведь он, Дельгадо, может ждать только еще один день.
И он направился к автобусной остановке. Ему не давало покоя письмо, которое он написал. Право же, это не подлог, убеждал он себя, там все – правда. Конечно, именно так написал бы Эрнесто Картера, будь у него возможность. Андрес осторожно шагал по дороге, стараясь обходить лужи: ботинки окончательно прохудились. Они казались ему чужими – возможно, потому, что он никогда не чистил их до сегодняшнего утра. Ему не терпелось поскорее вернуться в Лондон и переодеться, скинуть костюм, снять галстук – в такой одежде он чувствовал себя неуютно. Ему даже стало казаться, что все местные жители, проходя мимо автобусной остановки, как-то странно посматривают на него.
Оставалось еще пятнадцать минут до прихода автобуса. Дверь пивной, расположенной напротив, была открыта, но он знал, что в подобных заведениях, где всегда мало посетителей, каждый незнакомец вызывает любопытство. Из-за овладевшего им напряжения умиротворенный покой, царивший в селении, казался удушающим, исполненным сытого самодовольства. Такое же чувство охватило его и в церкви, во время проповеди священника, когда тот заговорил о господней справедливости и благородстве смерти. Ему захотелось вскочить и закричать, что в его стране смерть отвратительна, но он знал, что это бессмысленно. На него посмотрят, как на умалишенного. Они все равно ничего не поймут. В конце они пели гимн «На прекрасной зеленой земле Англии» – вот все, что они хотят видеть, когда правда за пределами их страны слишком омерзительна. Разве что самолет время от времени пролетит в вышине и напомнит им, что существует другая жизнь. Но даже гул его моторов они постараются как можно скорее выбросить из памяти. Что они знают об изнуряющей жаре, о смраде в трущобах, где живут большеглазые, истощенные постоянным недоеданием дети, а по улицам расхаживают вооруженные полицейские в солнцезащитных очках и мундирах мышиного цвета, с непременной жевательной резинкой за щекой. Но главное, они и понятия не имеют о тюрьме Сан-Фернандо в Тортосе, главном городе провинции. Они, конечно, не одобрили бы такого, но ненависти у них бы это не вызвало, потому что им неведом животный страх.