Между тем герой этих толков сидел неподвижно, немного бледный, но совершенно спокойный. На его темно-бронзовом лице образовались под глазами два больших, почти черных, круга, и по временам он едва заметно корчился и слегка как бы от холода вздрагивал. Но даже эта дрожь замечалась скорее в шелесте высокой бриллиантовой эгретки его тюрбана, нежели в бесстрастных чертах его лица. Круто нафабренные усы магараджи так же были молодецки завиты кольцами, как и всегда, а черные, как чиширь, глаза смотрели ленивее, но не угрюмее обыкновенного; из-за полузакрытых век он глядел скорее нездоровым, чем встревоженным.
Вот раздается чей-то громкий, следовательно, передающий нечто официальное, голос.
Дурбар открыт!.. Их светлости магараджи и раджи, имеющие честь присутствовать на нем, приглашаются приготовиться к представлению его высокопревосходительству, вице-королю, избранному и т. д. и т. д.
Час пробил… через несколько секунд участь магараджи должна решиться! Матушка Россия, полюбуйся на невинную жертву твоих политических козней!.. Ведь то, что бледный магараджа удрал от процессии только!.. В лице русской я вдруг чувствую себя как бы виноватою за всю Россию. Я не смею взглянуть на него… Мне мнится, будто я сама погубила магараджу.
К нему подходит секретарь иностранного департамента дел Индии, и принц медленно подымается. Настает минута такого гробового молчания в платке, что мнится, будто я слышу жужжание комара, пляшущего в воздухе над носом «старого Джинда». Вижу, как подводят магараджу к вице-королю. На темно-голубом фоне шамианы Кашмирский принц сияет, как окруженный своими кольцами Сатурн в телескопе, ослепляет глаза, словно длиннохвостая комета!.. Его белая атласная мантия «Великого Командора Звезды Индии» расстилается по парчовым ступеням, словно сверкающий на солнце водопад, искрясь и брызгая бриллиантовою пылью, а смуглые, украшенные целым капиталом руки покорно подносят на вышитой салфетке нессер - тяжеловесную горсть золотых мохуров. Трижды поднимаются и руки и нессер ко лбу магараджи в саламе и трижды протягиваются они с приношением к вице-королю. Маркиз привстает, отдает с учтивою улыбкой поклон и, протянув руку к нессеру, слегка касается рукой золота и тотчас же отдергивает ее назад… Солнце оттолкнуло вещество кометы, по природе вещей, а также и по программе дурбара… Но что будет далее!..
Я гляжу с замиранием сердца и вижу, как убедясь в тщетности своих усилий подкупить своим веществом солнце, комета начинает неловко пятиться, ретируясь назад к своему креслу, избегая, согласно этикету, обернуться к представителю императрицы Индии спиной и тщетно стараясь совладать с собственным командорским хвостом. Этот пожалованный ему Англией хвост вместе с алмазною звездой Индии на груди оказывается в эту минуту для него как бы орудием бичевания, посланным самою же Англией.
Еще несколько брыканий ногой из-под запутанного шлейфа, и его светлость падает в объятия: к счастью, собственного кресла. Сцена первая кончается… прошла благополучно.
Все переглядываются, а несколько раджей потупляются. Публика в недоумении. Неужели ожидаемый всеми «публичный выговор» так и умер в зародыше?..
Но церемониал еще далеко не кончен. Быть может, «выговор» отложен к концу оного, когда будут раздаваться подарки. Я начинаю снова тревожиться, тем более, что великолепный Ранбир Синг «компаньон Индийской империи» также начинает сильно морщиться и беспокойно повертывается на своем кресле. Вот подвели, а затем и приподняли «младенца», маленькие ручки которого насилу сдерживают тяжелый нессер. Следуя приказаниям воспитателя в своих усилиях совершить сапам, он роняет на пол несколько золотых монет, заявляет опасное желание разреветься, и его поспешно уносят… За младенцем следует Джинд, принужденный к огорчению своему, скрывать оригинальные перчатки под салфеткой… За Джиндом какой-то четвертый раджа… пятый… шестой… седьмой… Каждый из них, подводимый по рангу тем или другим британским сановником, подходит, слышит свое произнесенное громким голосом и перековерканное английскими устами имя, кланяется, предлагает свой нессер, получает отказ, опять кланяется, пятится пред вице-королем назад, иногда садясь вместо своего кресла на колена соседнего раджи и, благополучно достигнув порта, опускается на свое место со вздохом облегчения.
До пятисот представлений!.. Пятьсот раз трижды протягивается рука вице-короля к нессеру и столько же раз пересиливает искушение. Подозреваю, что вице-король спрятал собственную руку, заменив ее механическою. Между публикой многие заснули. Но время все же побеждает, все препровождает в Лету, даже вице-королевские дурбары и самих вице-королей. Часам к двум (представление началось с 11½) последний сердарь был представлен и последний девон попятился назад к своему месту.
Перерыв – и моментальное затишье. Слышится лишь одно тяжелое дыхание чиновников да сопение усталых магараджей.
– Подарки для его светлости, магараджи Кашмирского! – раздается визгливый тенор Тифона.
Все снова навострили уши, а глаза публики направляются к толпе ливрейных сипаев, вносящих из соседней палатки одни за другими груды дорогих подарков.
Чего тут не было! Индийские шали и нитки крупнейшего жемчуга; ножные и ручные браслеты и дорогие сабли и мечи; почетные халаты и ящики с музыкой; уборы из драгоценных камней и золотые идолы; хрустальный стол и щит из носороговой кожи; пистолеты, ружья, серебряные кубки и т. д. Магараджа Кашмирский вместо ожидаемого выговора получил на 50 000 рублей подарков от своей императрицы.
Слуги, сложив принесенные подарки в кучу у подножия вице-королевского трона, отвесив земной поклон, удаляются. Маркиз Рипон произносит имя магараджи Кашмирского, подзывает его и указывает рукою на подарки. Тот кланяется, прижимает руки ко лбу и сердцу и с трудом возвращается на свое место. Публика объясняет эту слабость волнением и сильною реакцией от боязни к радости и успокаивается собственным объяснением. Являются слуги магараджи и, захватив подарки в охапку, исчезают… Конец сцене второй и последней.
Виват! Вице-король из лагеря вигов!.. Ура! Гладстону и его политике!..
В третий раз все снова умолкает… Подарки розданы всем раджам и сердарям по заслугам и чину, и все снова уселись и приготовляются слушать вице-королевский спич. Снова легкая тревога с моей стороны, но надежда теперь преобладает.
Эта речь оказалась настоящим политическим манифестом. Она давала ключ к только что выказанной вице-королем сдержанности и, по мнению недовольных консерваторов, чуть не преступной снисходительности в отношении к проступку владетеля Кашмира. Маркиз прямо объявил, что он, лорд Рипон, всею душой и помышлениями принадлежит к политической системе лорда Лоренса, разделяет с ним его взгляды и твердо решился, не уклоняясь ни на шаг, следовать по стопам этого государственного мужа. Обращаясь к принцам и вождям пенджабских племен, он в одно и то же время пощекотал их самолюбие, воздав заслуженную хвалу их «воинственным инстинктам» и плеснул холодной водой на их патриотический жар. «Невзирая на 30 лет мира под британским управлением, – говорил он им, – я знаю, что ваша храбрость на поле битвы была бы столь же замечательною теперь, как и в те бурные дни, когда война у вас была скорее правилом, нежели исключением. Но, – добавил он, – по-моему истинная слава страны состоит не в вечных войнах, а скорее в ее мире со всеми». Он напомнил им, что верховное правительство полагается на них, на их мудрость и искреннее желание возвысить родину в деле скорейшего введения необходимых в ней реформ и улучшений в собственных их «независимых владениях». Сам же он лично «верит в их (принцев) верноподданнические чувства и честь. Он (лорд Рипон) надеется на них, ожидает, что они посвятят свои первые и главные заботы благоденствию своих подданных; употребят все усилия, дабы спасти свой народ от ожидающей его страшной участи невежества, среди цивилизации остального мира: голодной смерти по собственной вине»… Он окончил, выразив надежду, что с этой минуты «Индия будет надолго, если не навсегда, освобождена от измен и страшного призрака как междоусобных, так и пограничных войн»…
Грянул оркестр «God save the Queen»; затрубили трубы, загремели литавры, запищали шотландские рожки, и стали магараджи и раджи, сердары и науабы исчезать один за другим из палатки, под аккомпанемент салютующих их светлости пушек, рева верблюдов, ржания лошадей и всего того невообразимого гама, который в Индии всегда сопровождает скопища туземцев.
Одним из первых поспешно удалился магараджа Кашмирский, так поспешно, что удаление его было скорее похоже на бегство изгнанника, нежели на возвращение домой могущественного и одаренного императрицей Индии принца. Лица, стоявшие близ подъезда, у конца «аллеи фонарей» слышали, а потом и передавали другим, с какою поспешностью и «диким блеском в глазах» он приказывал людям нести его домой во весь дух, словно он бежал от какой-то опасности…
Нечего и говорить, как все эти слухи интриговали непосвященную в тайны «секретной» или закулисной политики публику. Не было конца догадкам и предположениям. Некоторые открыто обвиняли вице-короля в «опасной оплошности», в отсутствии всякого «политического инстинкта».
– Он не знаком еще с настоящим положением дел в Индии, – говорил один.
– Да, придется ему еще раскусить, как и всем нам, глубокое, почти бездонное для вновь приезжего в страну европейца коварство азиатов, – кричал другой, старый англо-индиец, очевидец сцен 1857 года.
– Эта либералы погубят наш «престиж» в Индии, – жаловался третий.
– Такой поступок просто ни с чем не сообразен!.. Он идет прямо против всех традиций минувшего правительства. Но, тише, тише!.. Вот идет второй секретарь…
– О!.. А!.. Нелепо!.. Ужасно неосторожно! – шептали тории всех оттенков.
Не было почти группы из многих поджидавших экипажей европейцев, откуда не раздавались бы подобные этим восклицания. Полное недоумение и даже до некоторой степени смущение овладело англо-индийскою колонией. Некоторые из алармистов зашли так далеко, что стали, наконец, прямо намекать на возможность «неожиданной и немедленной атаки со стороны войск генералов Кауфмана и Скобелева». Ободренный гарантированною ему вице-королем на дурбаре безнаказанностью, принцу Кашмирскому стоит лишь теперь свистнуть. У русских ухо чуткое… как знать? Быть может они и засели где-нибудь поблизости, на границе, в одной из сотен еще не эксплуатированных долин гималайских дремучих лесов…
Верная своей задаче аккуратного и правдивого летописца дурбара 1880 года, считаю долгом своим заметить, что подобная чушь исходила из уст не совсем официальных. Вышеупомянутые последние взгляды и предположения принадлежали почти всецело пессимистам прекрасного, но легковерного пола, и весьма юным, только что оперившимся и прилетевшим из-за родных туманов птенцам. Но, тем не менее, верно и то, что даже убеленные сединами старцы ввиду такой «нетрадициональной» линии в индийской политике, качали головой, предвидя всевозможные компликации, если не в скором настоящем, то в туманном будущем.
– Слышали вы, как вице-король сказал принцам, что он «верит в их верноподданнические чувства», доверяет их чести… Доверять руку осам, засунув ее в их гнездо! – презрительно фыркнул один железнодорожный чиновник.
– Действительно!.. Смотреть сквозь пальцы на такие неприличные выходки!.. видимо преднамеренное оскорбление целой Англии в лице вице-короля… Это уже слишком… слишком сильно заявлять себя либералом!..
– Это значит просто давать… пощечину публичному мнению англо-индийцев!.. – отрезал один из птенцов.
– Повернуться спиной к его высокопревосходительству и высшим правителям страны в самую минуту торжественной процессии въезда того, кто здесь представляет ее величество, осмелится сделать лишь тот, кто чувствует поддержку сильной и враждебной нам руки, – глубокомысленно заметил мой сосед, толстый англичанин.
Я потупилась, чувствуя, что подо мною снова слегка как бы дрогнула только что укрепившаяся почва.
– Гей!.. Сааб!.. – вдруг закричал толстяк проходившему мимо нас с верховою лошадью кашмирцу. – Моти-Сахай!.. На минуту… Сюда!.. Я желаю вам сказать несколько слов… вот этот негр… быть может, разъяснит нам что-нибудь… Он из свиты раджи… – добавил прозорливый дипломат, обращаясь нам.
Отодвинутые от наших экипажей громадною толпой уезжающих раджей высокосферного сановничества, мы стояли на лужайке в нескольких шагах от дороги.
Кашмирец, рослый детина с рыжею бородой, подошел к нашей групп бросил поводья бежавшему за ним слуге. Он униженно поклонился толстяку и другим белым саабам.
– Ну, что, пандит,[55] – обратился к нему по-английски и окольною тропой жирный дипломат. – Как поживает астрология?..
– Звезды неблагоприятны нам, сааб, все дурные предзнаменования… – совершенно серьезно отвечал пандит, совершенно свободно по-английски.
– The devil they are! Неужто?.. Ваш магараджа только что забрал на 5000 рупий от ее величества подарков и вдруг «звезды ему еще не благоприятны»! Да чего ж ему еще?..
– Не в материальных отношениях, сэр… Этим его светлость весьма доволен… а вот он все нездоров, и астрологи его давно уже предсказывают ему, что Лахор будет когда-нибудь пагубен для его светлости… Оттого магараджа так долго и отказывался ехать на дурбар…
– Гм-м… м!.. – промычал англичанин, – Оттого, а?.. Ну, а раз в Лахоре разве звезды ему и здесь пророчили несчастье… а? Планеты воспрепятствовали ему занять назначенное ему место в процессии, заставили его удрать против приказаний властей домой в лагерь?..
– Нет, сэр… Но его светлость был вынужден против своего желания так поступить…
– Вынужден против своего желания… – передразнил англичанин: – Это что за чушь!.. Кто же мог его принудить к тому?..
– Обстоятельства и… тот факт, что его светлость находился в то время европейском здании, на станции английской железной дороги… магараджа очень набожен!..
– Что за черт… ничего не понимаю!.. И какое же может иметь отношение его бегство с железною дорогой и… его набожностью?..
– Наши религиозные постановления очень строги в этом отношении, сэр… Шастры[56] предписывают особый священный церемониал для каждого действия, для малейшего отправления в жизни человека, сэр… и наш магараджа не мог… не рискуя лишиться касты и попасть под обвинение в тяжелом грехе оставаться одной минутой долее среди английских властей в принадлежащем им здании.
– Да что же такое случилось, наконец?.. Кто заставлял его идти против его религии… его шастр?.. Ведь не на корове же его заставляли ехать!..
Пандит искоса взглянул на группу жадно слушающих его дам и промолчал.
– Да отвечайте же, пандит! – нетерпеливо приставал к кашмирцу англичанин. – Что такое испугало вашего магараджу… что случилось?..
– Его светлость уже несколько недель, как отдал себя на полное распоряжение самого ученого в Кашмире хакима[57]– и что же?.. Хаким что ли не велел ему ехать?..
– Н-нет, – как бы нехотя отвечал припертый к стене кашмирец. – Не хаким, сааб, а… а… последствия его лечения. Его светлость в то утро, как и во все последующие, принимал сильное очистительное…
Англичанки чуть было не попадали в обморок.
Эффект вышел великолепный! Сам инквизитор переконфузился и поспешил усадить своих дам в экипажи. Кашмирец, с которым все, кроме меня, позабыли проститься, сел на лошадь и тихо направился к лагерю магараджей…
Так просто прозаически и неожиданно разрядилась грозная, нависшая над политическим горизонтом туча, разрешилась тайна, смутившая было всю англо-индийскую колонию, тайна «русской интриги» и «беспримерной» вследствие оной дерзости магараджи Кашмирского.
Много странного, изумительно странного, но вместе с тем и хорошего узнала я во время моей тяжелой болезни. Например, то, чего англичане уже конечно не подозревают, а еще менее заслуживают. Их обращение с туземцами довело последних до таких утрированных на их счет подозрений, что не один, а человек двадцать туземцев, из которых многие были образованные, солидные люди, умоляли меня пресерьезно не посылать за английским доктором из боязни, что тот нарочно убьет меня, залечив не потому, что я русская, а главное потому, что я «не презираю, а люблю индусов»! Я насилу их разуверила в возможности такого нелепого подозрения, а быть может и не разуверила, а только они перестали сопротивляться моему желанию.
Но европейский доктор не помог мне. Его наука, как сам он сознался, бессильна против свирепой туземной данги.[58] Когда два английских медика отказались от лечения, испробовав на мне все средства, туземцы заявили свои права и принялись лечить меня по-своему. И только тогда, в дни страшной муки узнала и оценила я вполне этот народ. Никогда не забуду я ту неисчерпаемую доброту, терпеливость в обращении со мною и преданность этих бедных загадочных туземцев. Что они спасли мне жизнь, это верно: оценить справедливо эту расу может лишь тот, кто, как я, испытал эту преданность на самом себе, не на словах, а на деле. И я уверена, что всякий другой, будь он хотя сто раз англичанином, найдет в них то же, что и я, если только потрудится узнать индусов покороче, подружится с ними, третируя их как равных себе, а не как собак! Десятки арий-самаджей[59] и брахмов[60] присоединились к членам теософического общества и, потащив отцов и матерей на совет, многие бросив на все время болезни слушание курсов в университете, стерегли меня и денно и нощно, кто от воображаемого «глаза», а кто от простуды во время пароксизма, что при данге ведет к верной смерти.
В то время, как отцы их тащили мне ежедневно на квартиру дюжины две обедов, состоящих из всевозможных туземных деликатесов, до которых я, конечно, и не могла даже дотронуться и которые тут же раздавались бескостным нищим,[61] сыновья бегали по городу и окрестностям, собирая всех известных хакимов, астрологов и браминов-заклинателей. Хакимы приказывали мне посыпать голову каким-то перцем, глядеть, не спуская глаз, на бумажку со стихом из Шастры, от восхода до захода солнечного, а затем, свернув бумажку в комок и спрятав ее в куске теста с кокосовым маслом и сахаром, дать съесть ее черной собаке. Брамины-заклинатели выгоняли из меня дангу, позоря ее и всю родню ее самым обидным для нее образом, а астрологи (которым мои друзья, наверное, платили очень дорого, благодаря моему европейству, которое оскверняло их на время), никак не могли напасть на созвездие, под которым я родилась в моем предыдущем образе. Я же решительно не могла помочь им в этом затруднении: память моя отказывалась припомнить метемпсихозы, как души, так и тела моего. Наконец астролог, старший и самый ученый из них, решил, что я должно быть была когда-то травой кузи, так как данги очень любят ее и всегда сильно привязываются к той местности, где она растет. Решили достать этой травы и посыпать ею угол пустыря в саду, надеясь заманить данги из моего измученного тела в пустырь… Но, увы, черной собаки, годной для прихотливой данги, не нашли; не тронулась она названием феринги (француженки, иностранки) и не пожелала отправится в пустырь, где ее «съели бы желтоногие коршуны». Но тем не менее, я остаюсь навек благодарною моим преданным, добрым индусам, которым моя болезнь стоила немало трудов и даже денег. В Аллахабаде, куда я наконец добралась, пользуясь короткими перерывами между пароксизмами, да и то контрабандой, так как данги заразительна, и узнай ее во мне железнодорожные чиновники, мне бы и билета не дали; – там в доме лучших приятелей моих из англичан, я наконец оправилась. Но вылечил меня от этой египетской язвы туземец бабу из Бенгала, только что оперившийся студент медицины, а не европеец…
Я провела всего несколько дней в Аллахабаде. Несмотря на мою искреннюю дружбу к хозяевам и их упрашивания остаться, я нашла, что сил моих не хватит жить долее в этой атмосфере политики. Господи! Что за скучный народ эти англичане и что за подозрительный народ! Они положительно впадают в Индии из одной галлюцинации в другую. Только что освободившись от их idée fixe «русской интриги» в Кашмире, я попала на другого такого «белого бычка» в Аллахабаде! Теперь они с ума сошли по Мерву. Я им про свою дангу, а они мне про Мерв; спеться нам оказалось невозможным. Этот несчастный Мерв не сходил у них с языка, а этикет требовал, чтобы, собравшись вместе, англичане в Индии ни о чем другом не говорили, как о политике и непременно о «злобе дня», как теперь выражаются наши газеты. А какой же им еще лучшей «злобы», как Мерв? За эти несколько дней я чувствовала, что одна данга спасает меня от одури разжижения мозгов. По ночам и во время пароксизмов мне чудилось, будто я иду одна на Мерв и с помощью моей верной данги мы сжигаем город дотла, чтобы только англичане перестали говорить о нем, успокоили свои нервы. Наконец я им предложила издать новый англо-индийский политический лексикон и заменить слово «нерв» на «мерв» и «нервозность» на «мервозность». Чуть не обиделись. Тогда, воспользовавшись любезным приглашением магараджи Бенареса, я уехала к нему, и таким образом освободилась в одно время и от данги и от Мерва…
Три месяца уже прошло со дня великого дурбара, а маркиз Рипон делается с каждым днем популярнее. Когда вернувшись месяц спустя из Бомбея по дороге в Калькутту, он серьезно заболел (и его хватила данга!) и слег в Аллахабаде, где и пролежал около семи недель между жизнью и смертью, вся Индия искренне горевала о его опасном положении. И да простится мне невольный грех, если я ошибаюсь, мне кажется, что сочувствовала ему более туземная Индия, нежели сами англо-индийцы! Сердце народное, что сердце и чутье ребенка. Массы бессознательно, инстинктивно чувствуют, кто им желает добра и кто им враг, и даже кто равнодушен к ним. Простые и безыскусственные речи нового вице-короля, задушевные, но никогда не бьющие на эффект, как спичи его предшественника, лорда Литтона, производили с самого начала и продолжают производить на туземцев неотразимое влияние. Так и слышится в них под сдержанным тоном высокопоставленного сановника теплое, искреннее чувство симпатии к этому запуганному, забитому народу, к этой почти нищенской, разоренной его предшественниками земле. «Рад бы сделать для вас многое!»… говорят его добрые глаза, а симпатичный голос еще более глаз вкрадывается в душу слушающего… Да, маркиз Рипон добрый и благонамеренный человек. Это вполне честная душа и, выбрав, невзирая на сильную оппозицию, именно его, а не кого другого, ехать залечивать, если еще не поздно, раны Индии, Гладстон доказал еще раз, что он обладает верным тактом государственного мужа.
А теперь конец и моей англо-индийской «Илиаде». Чувствую, что если что и имею общего с Гомером, то разве его слепоту, заранее прошу прощения, если в чем погрешила касательно англо-индийской политики. Но да не заподозрит, вследствие этого, русская публика ни искренности моего желания держаться по мере возможности одних фактов, ни истины и правдивости моего незатейливого рассказа вообще. Успев в эти два года исколесить вдоль и поперек эту своеобразную, столь привлекательную для каждого европейца и еще столь мало известную страну, на протяжении около 12 000 миль и проведя большую часть времени с индусами, надеюсь, что могу сообщить о них не одно интересное сведение. Их религия, исконные обычаи, как и сами они, – неиссякаемый источник для наблюдателя.
Проведя весь последний декабрь в гостях, у так кстати пригласившего нас магараджи Бенареса, я нашла более чем когда-либо случай для таких наблюдений. Там, вдали от английского общества и их этикета, превращающего человека в мумию, я, наконец, свободно вздохнула. После почти пяти месяцев, проведенных мною в обществах Симлы и Аллахабада, где самый воздух кажется зараженным политикофильством, а древесная листва в аллеях «кантонементов» шепчет проходящему бритту о «русских замыслах», мне впервые удалось отдохнуть и заняться делом.
Добрый старый принц оказался самым радушным, любезным хозяином. Он принимал нас на славу, дав нам в полное распоряжение свои экипажи, слонов и лодку на Ганге, доставив нам этим все средства изучать как религию, так и древности, которыми столь изобилует знаменитый Бенарес. Материала для «Дневника» накопилась бездна. В скором будущем, надеюсь (с позволения данги) снова поделиться с русской публикой своими впечатлениями о Бенаресе. Там, вдали от городского шума, в вечно зеленом Рамбаге, саду бога Рамы, в замке магараджи, я и начала писать эти воспоминания о знаменитом ныне в летописях Индии дурбаре в Лахоре…
Вот раздается чей-то громкий, следовательно, передающий нечто официальное, голос.
Дурбар открыт!.. Их светлости магараджи и раджи, имеющие честь присутствовать на нем, приглашаются приготовиться к представлению его высокопревосходительству, вице-королю, избранному и т. д. и т. д.
Час пробил… через несколько секунд участь магараджи должна решиться! Матушка Россия, полюбуйся на невинную жертву твоих политических козней!.. Ведь то, что бледный магараджа удрал от процессии только!.. В лице русской я вдруг чувствую себя как бы виноватою за всю Россию. Я не смею взглянуть на него… Мне мнится, будто я сама погубила магараджу.
К нему подходит секретарь иностранного департамента дел Индии, и принц медленно подымается. Настает минута такого гробового молчания в платке, что мнится, будто я слышу жужжание комара, пляшущего в воздухе над носом «старого Джинда». Вижу, как подводят магараджу к вице-королю. На темно-голубом фоне шамианы Кашмирский принц сияет, как окруженный своими кольцами Сатурн в телескопе, ослепляет глаза, словно длиннохвостая комета!.. Его белая атласная мантия «Великого Командора Звезды Индии» расстилается по парчовым ступеням, словно сверкающий на солнце водопад, искрясь и брызгая бриллиантовою пылью, а смуглые, украшенные целым капиталом руки покорно подносят на вышитой салфетке нессер - тяжеловесную горсть золотых мохуров. Трижды поднимаются и руки и нессер ко лбу магараджи в саламе и трижды протягиваются они с приношением к вице-королю. Маркиз привстает, отдает с учтивою улыбкой поклон и, протянув руку к нессеру, слегка касается рукой золота и тотчас же отдергивает ее назад… Солнце оттолкнуло вещество кометы, по природе вещей, а также и по программе дурбара… Но что будет далее!..
Я гляжу с замиранием сердца и вижу, как убедясь в тщетности своих усилий подкупить своим веществом солнце, комета начинает неловко пятиться, ретируясь назад к своему креслу, избегая, согласно этикету, обернуться к представителю императрицы Индии спиной и тщетно стараясь совладать с собственным командорским хвостом. Этот пожалованный ему Англией хвост вместе с алмазною звездой Индии на груди оказывается в эту минуту для него как бы орудием бичевания, посланным самою же Англией.
Еще несколько брыканий ногой из-под запутанного шлейфа, и его светлость падает в объятия: к счастью, собственного кресла. Сцена первая кончается… прошла благополучно.
Все переглядываются, а несколько раджей потупляются. Публика в недоумении. Неужели ожидаемый всеми «публичный выговор» так и умер в зародыше?..
Но церемониал еще далеко не кончен. Быть может, «выговор» отложен к концу оного, когда будут раздаваться подарки. Я начинаю снова тревожиться, тем более, что великолепный Ранбир Синг «компаньон Индийской империи» также начинает сильно морщиться и беспокойно повертывается на своем кресле. Вот подвели, а затем и приподняли «младенца», маленькие ручки которого насилу сдерживают тяжелый нессер. Следуя приказаниям воспитателя в своих усилиях совершить сапам, он роняет на пол несколько золотых монет, заявляет опасное желание разреветься, и его поспешно уносят… За младенцем следует Джинд, принужденный к огорчению своему, скрывать оригинальные перчатки под салфеткой… За Джиндом какой-то четвертый раджа… пятый… шестой… седьмой… Каждый из них, подводимый по рангу тем или другим британским сановником, подходит, слышит свое произнесенное громким голосом и перековерканное английскими устами имя, кланяется, предлагает свой нессер, получает отказ, опять кланяется, пятится пред вице-королем назад, иногда садясь вместо своего кресла на колена соседнего раджи и, благополучно достигнув порта, опускается на свое место со вздохом облегчения.
До пятисот представлений!.. Пятьсот раз трижды протягивается рука вице-короля к нессеру и столько же раз пересиливает искушение. Подозреваю, что вице-король спрятал собственную руку, заменив ее механическою. Между публикой многие заснули. Но время все же побеждает, все препровождает в Лету, даже вице-королевские дурбары и самих вице-королей. Часам к двум (представление началось с 11½) последний сердарь был представлен и последний девон попятился назад к своему месту.
Перерыв – и моментальное затишье. Слышится лишь одно тяжелое дыхание чиновников да сопение усталых магараджей.
– Подарки для его светлости, магараджи Кашмирского! – раздается визгливый тенор Тифона.
Все снова навострили уши, а глаза публики направляются к толпе ливрейных сипаев, вносящих из соседней палатки одни за другими груды дорогих подарков.
Чего тут не было! Индийские шали и нитки крупнейшего жемчуга; ножные и ручные браслеты и дорогие сабли и мечи; почетные халаты и ящики с музыкой; уборы из драгоценных камней и золотые идолы; хрустальный стол и щит из носороговой кожи; пистолеты, ружья, серебряные кубки и т. д. Магараджа Кашмирский вместо ожидаемого выговора получил на 50 000 рублей подарков от своей императрицы.
Слуги, сложив принесенные подарки в кучу у подножия вице-королевского трона, отвесив земной поклон, удаляются. Маркиз Рипон произносит имя магараджи Кашмирского, подзывает его и указывает рукою на подарки. Тот кланяется, прижимает руки ко лбу и сердцу и с трудом возвращается на свое место. Публика объясняет эту слабость волнением и сильною реакцией от боязни к радости и успокаивается собственным объяснением. Являются слуги магараджи и, захватив подарки в охапку, исчезают… Конец сцене второй и последней.
Виват! Вице-король из лагеря вигов!.. Ура! Гладстону и его политике!..
В третий раз все снова умолкает… Подарки розданы всем раджам и сердарям по заслугам и чину, и все снова уселись и приготовляются слушать вице-королевский спич. Снова легкая тревога с моей стороны, но надежда теперь преобладает.
Эта речь оказалась настоящим политическим манифестом. Она давала ключ к только что выказанной вице-королем сдержанности и, по мнению недовольных консерваторов, чуть не преступной снисходительности в отношении к проступку владетеля Кашмира. Маркиз прямо объявил, что он, лорд Рипон, всею душой и помышлениями принадлежит к политической системе лорда Лоренса, разделяет с ним его взгляды и твердо решился, не уклоняясь ни на шаг, следовать по стопам этого государственного мужа. Обращаясь к принцам и вождям пенджабских племен, он в одно и то же время пощекотал их самолюбие, воздав заслуженную хвалу их «воинственным инстинктам» и плеснул холодной водой на их патриотический жар. «Невзирая на 30 лет мира под британским управлением, – говорил он им, – я знаю, что ваша храбрость на поле битвы была бы столь же замечательною теперь, как и в те бурные дни, когда война у вас была скорее правилом, нежели исключением. Но, – добавил он, – по-моему истинная слава страны состоит не в вечных войнах, а скорее в ее мире со всеми». Он напомнил им, что верховное правительство полагается на них, на их мудрость и искреннее желание возвысить родину в деле скорейшего введения необходимых в ней реформ и улучшений в собственных их «независимых владениях». Сам же он лично «верит в их (принцев) верноподданнические чувства и честь. Он (лорд Рипон) надеется на них, ожидает, что они посвятят свои первые и главные заботы благоденствию своих подданных; употребят все усилия, дабы спасти свой народ от ожидающей его страшной участи невежества, среди цивилизации остального мира: голодной смерти по собственной вине»… Он окончил, выразив надежду, что с этой минуты «Индия будет надолго, если не навсегда, освобождена от измен и страшного призрака как междоусобных, так и пограничных войн»…
Грянул оркестр «God save the Queen»; затрубили трубы, загремели литавры, запищали шотландские рожки, и стали магараджи и раджи, сердары и науабы исчезать один за другим из палатки, под аккомпанемент салютующих их светлости пушек, рева верблюдов, ржания лошадей и всего того невообразимого гама, который в Индии всегда сопровождает скопища туземцев.
Одним из первых поспешно удалился магараджа Кашмирский, так поспешно, что удаление его было скорее похоже на бегство изгнанника, нежели на возвращение домой могущественного и одаренного императрицей Индии принца. Лица, стоявшие близ подъезда, у конца «аллеи фонарей» слышали, а потом и передавали другим, с какою поспешностью и «диким блеском в глазах» он приказывал людям нести его домой во весь дух, словно он бежал от какой-то опасности…
Нечего и говорить, как все эти слухи интриговали непосвященную в тайны «секретной» или закулисной политики публику. Не было конца догадкам и предположениям. Некоторые открыто обвиняли вице-короля в «опасной оплошности», в отсутствии всякого «политического инстинкта».
– Он не знаком еще с настоящим положением дел в Индии, – говорил один.
– Да, придется ему еще раскусить, как и всем нам, глубокое, почти бездонное для вновь приезжего в страну европейца коварство азиатов, – кричал другой, старый англо-индиец, очевидец сцен 1857 года.
– Эта либералы погубят наш «престиж» в Индии, – жаловался третий.
– Такой поступок просто ни с чем не сообразен!.. Он идет прямо против всех традиций минувшего правительства. Но, тише, тише!.. Вот идет второй секретарь…
– О!.. А!.. Нелепо!.. Ужасно неосторожно! – шептали тории всех оттенков.
Не было почти группы из многих поджидавших экипажей европейцев, откуда не раздавались бы подобные этим восклицания. Полное недоумение и даже до некоторой степени смущение овладело англо-индийскою колонией. Некоторые из алармистов зашли так далеко, что стали, наконец, прямо намекать на возможность «неожиданной и немедленной атаки со стороны войск генералов Кауфмана и Скобелева». Ободренный гарантированною ему вице-королем на дурбаре безнаказанностью, принцу Кашмирскому стоит лишь теперь свистнуть. У русских ухо чуткое… как знать? Быть может они и засели где-нибудь поблизости, на границе, в одной из сотен еще не эксплуатированных долин гималайских дремучих лесов…
Верная своей задаче аккуратного и правдивого летописца дурбара 1880 года, считаю долгом своим заметить, что подобная чушь исходила из уст не совсем официальных. Вышеупомянутые последние взгляды и предположения принадлежали почти всецело пессимистам прекрасного, но легковерного пола, и весьма юным, только что оперившимся и прилетевшим из-за родных туманов птенцам. Но, тем не менее, верно и то, что даже убеленные сединами старцы ввиду такой «нетрадициональной» линии в индийской политике, качали головой, предвидя всевозможные компликации, если не в скором настоящем, то в туманном будущем.
– Слышали вы, как вице-король сказал принцам, что он «верит в их верноподданнические чувства», доверяет их чести… Доверять руку осам, засунув ее в их гнездо! – презрительно фыркнул один железнодорожный чиновник.
– Действительно!.. Смотреть сквозь пальцы на такие неприличные выходки!.. видимо преднамеренное оскорбление целой Англии в лице вице-короля… Это уже слишком… слишком сильно заявлять себя либералом!..
– Это значит просто давать… пощечину публичному мнению англо-индийцев!.. – отрезал один из птенцов.
– Повернуться спиной к его высокопревосходительству и высшим правителям страны в самую минуту торжественной процессии въезда того, кто здесь представляет ее величество, осмелится сделать лишь тот, кто чувствует поддержку сильной и враждебной нам руки, – глубокомысленно заметил мой сосед, толстый англичанин.
Я потупилась, чувствуя, что подо мною снова слегка как бы дрогнула только что укрепившаяся почва.
– Гей!.. Сааб!.. – вдруг закричал толстяк проходившему мимо нас с верховою лошадью кашмирцу. – Моти-Сахай!.. На минуту… Сюда!.. Я желаю вам сказать несколько слов… вот этот негр… быть может, разъяснит нам что-нибудь… Он из свиты раджи… – добавил прозорливый дипломат, обращаясь нам.
Отодвинутые от наших экипажей громадною толпой уезжающих раджей высокосферного сановничества, мы стояли на лужайке в нескольких шагах от дороги.
Кашмирец, рослый детина с рыжею бородой, подошел к нашей групп бросил поводья бежавшему за ним слуге. Он униженно поклонился толстяку и другим белым саабам.
– Ну, что, пандит,[55] – обратился к нему по-английски и окольною тропой жирный дипломат. – Как поживает астрология?..
– Звезды неблагоприятны нам, сааб, все дурные предзнаменования… – совершенно серьезно отвечал пандит, совершенно свободно по-английски.
– The devil they are! Неужто?.. Ваш магараджа только что забрал на 5000 рупий от ее величества подарков и вдруг «звезды ему еще не благоприятны»! Да чего ж ему еще?..
– Не в материальных отношениях, сэр… Этим его светлость весьма доволен… а вот он все нездоров, и астрологи его давно уже предсказывают ему, что Лахор будет когда-нибудь пагубен для его светлости… Оттого магараджа так долго и отказывался ехать на дурбар…
– Гм-м… м!.. – промычал англичанин, – Оттого, а?.. Ну, а раз в Лахоре разве звезды ему и здесь пророчили несчастье… а? Планеты воспрепятствовали ему занять назначенное ему место в процессии, заставили его удрать против приказаний властей домой в лагерь?..
– Нет, сэр… Но его светлость был вынужден против своего желания так поступить…
– Вынужден против своего желания… – передразнил англичанин: – Это что за чушь!.. Кто же мог его принудить к тому?..
– Обстоятельства и… тот факт, что его светлость находился в то время европейском здании, на станции английской железной дороги… магараджа очень набожен!..
– Что за черт… ничего не понимаю!.. И какое же может иметь отношение его бегство с железною дорогой и… его набожностью?..
– Наши религиозные постановления очень строги в этом отношении, сэр… Шастры[56] предписывают особый священный церемониал для каждого действия, для малейшего отправления в жизни человека, сэр… и наш магараджа не мог… не рискуя лишиться касты и попасть под обвинение в тяжелом грехе оставаться одной минутой долее среди английских властей в принадлежащем им здании.
– Да что же такое случилось, наконец?.. Кто заставлял его идти против его религии… его шастр?.. Ведь не на корове же его заставляли ехать!..
Пандит искоса взглянул на группу жадно слушающих его дам и промолчал.
– Да отвечайте же, пандит! – нетерпеливо приставал к кашмирцу англичанин. – Что такое испугало вашего магараджу… что случилось?..
– Его светлость уже несколько недель, как отдал себя на полное распоряжение самого ученого в Кашмире хакима[57]– и что же?.. Хаким что ли не велел ему ехать?..
– Н-нет, – как бы нехотя отвечал припертый к стене кашмирец. – Не хаким, сааб, а… а… последствия его лечения. Его светлость в то утро, как и во все последующие, принимал сильное очистительное…
Англичанки чуть было не попадали в обморок.
Эффект вышел великолепный! Сам инквизитор переконфузился и поспешил усадить своих дам в экипажи. Кашмирец, с которым все, кроме меня, позабыли проститься, сел на лошадь и тихо направился к лагерю магараджей…
Так просто прозаически и неожиданно разрядилась грозная, нависшая над политическим горизонтом туча, разрешилась тайна, смутившая было всю англо-индийскую колонию, тайна «русской интриги» и «беспримерной» вследствие оной дерзости магараджи Кашмирского.
* * *
Конец великому дурбару!.. На другой день Лахор уже опустел, разъехались его гости, поплелись каждый восвояси магараджи. Иные с истинно царскими подарками в своих вьюках; другие, истратив на приезд тысячи и получив за это посеребренный кубок. Собирались уезжать и мы, да не уехали. Меня посетила в тот же вечер донги, самая злокачественная в Индии лихорадка. Эта интересная туземка продержала меня много дней одну в дак-бунгало, куда меня перевели из сырых комнат отеля, грозя все время прибрать меня, но под конец выпустив как-то невзначай из своих хищных когтей.Много странного, изумительно странного, но вместе с тем и хорошего узнала я во время моей тяжелой болезни. Например, то, чего англичане уже конечно не подозревают, а еще менее заслуживают. Их обращение с туземцами довело последних до таких утрированных на их счет подозрений, что не один, а человек двадцать туземцев, из которых многие были образованные, солидные люди, умоляли меня пресерьезно не посылать за английским доктором из боязни, что тот нарочно убьет меня, залечив не потому, что я русская, а главное потому, что я «не презираю, а люблю индусов»! Я насилу их разуверила в возможности такого нелепого подозрения, а быть может и не разуверила, а только они перестали сопротивляться моему желанию.
Но европейский доктор не помог мне. Его наука, как сам он сознался, бессильна против свирепой туземной данги.[58] Когда два английских медика отказались от лечения, испробовав на мне все средства, туземцы заявили свои права и принялись лечить меня по-своему. И только тогда, в дни страшной муки узнала и оценила я вполне этот народ. Никогда не забуду я ту неисчерпаемую доброту, терпеливость в обращении со мною и преданность этих бедных загадочных туземцев. Что они спасли мне жизнь, это верно: оценить справедливо эту расу может лишь тот, кто, как я, испытал эту преданность на самом себе, не на словах, а на деле. И я уверена, что всякий другой, будь он хотя сто раз англичанином, найдет в них то же, что и я, если только потрудится узнать индусов покороче, подружится с ними, третируя их как равных себе, а не как собак! Десятки арий-самаджей[59] и брахмов[60] присоединились к членам теософического общества и, потащив отцов и матерей на совет, многие бросив на все время болезни слушание курсов в университете, стерегли меня и денно и нощно, кто от воображаемого «глаза», а кто от простуды во время пароксизма, что при данге ведет к верной смерти.
В то время, как отцы их тащили мне ежедневно на квартиру дюжины две обедов, состоящих из всевозможных туземных деликатесов, до которых я, конечно, и не могла даже дотронуться и которые тут же раздавались бескостным нищим,[61] сыновья бегали по городу и окрестностям, собирая всех известных хакимов, астрологов и браминов-заклинателей. Хакимы приказывали мне посыпать голову каким-то перцем, глядеть, не спуская глаз, на бумажку со стихом из Шастры, от восхода до захода солнечного, а затем, свернув бумажку в комок и спрятав ее в куске теста с кокосовым маслом и сахаром, дать съесть ее черной собаке. Брамины-заклинатели выгоняли из меня дангу, позоря ее и всю родню ее самым обидным для нее образом, а астрологи (которым мои друзья, наверное, платили очень дорого, благодаря моему европейству, которое оскверняло их на время), никак не могли напасть на созвездие, под которым я родилась в моем предыдущем образе. Я же решительно не могла помочь им в этом затруднении: память моя отказывалась припомнить метемпсихозы, как души, так и тела моего. Наконец астролог, старший и самый ученый из них, решил, что я должно быть была когда-то травой кузи, так как данги очень любят ее и всегда сильно привязываются к той местности, где она растет. Решили достать этой травы и посыпать ею угол пустыря в саду, надеясь заманить данги из моего измученного тела в пустырь… Но, увы, черной собаки, годной для прихотливой данги, не нашли; не тронулась она названием феринги (француженки, иностранки) и не пожелала отправится в пустырь, где ее «съели бы желтоногие коршуны». Но тем не менее, я остаюсь навек благодарною моим преданным, добрым индусам, которым моя болезнь стоила немало трудов и даже денег. В Аллахабаде, куда я наконец добралась, пользуясь короткими перерывами между пароксизмами, да и то контрабандой, так как данги заразительна, и узнай ее во мне железнодорожные чиновники, мне бы и билета не дали; – там в доме лучших приятелей моих из англичан, я наконец оправилась. Но вылечил меня от этой египетской язвы туземец бабу из Бенгала, только что оперившийся студент медицины, а не европеец…
Я провела всего несколько дней в Аллахабаде. Несмотря на мою искреннюю дружбу к хозяевам и их упрашивания остаться, я нашла, что сил моих не хватит жить долее в этой атмосфере политики. Господи! Что за скучный народ эти англичане и что за подозрительный народ! Они положительно впадают в Индии из одной галлюцинации в другую. Только что освободившись от их idée fixe «русской интриги» в Кашмире, я попала на другого такого «белого бычка» в Аллахабаде! Теперь они с ума сошли по Мерву. Я им про свою дангу, а они мне про Мерв; спеться нам оказалось невозможным. Этот несчастный Мерв не сходил у них с языка, а этикет требовал, чтобы, собравшись вместе, англичане в Индии ни о чем другом не говорили, как о политике и непременно о «злобе дня», как теперь выражаются наши газеты. А какой же им еще лучшей «злобы», как Мерв? За эти несколько дней я чувствовала, что одна данга спасает меня от одури разжижения мозгов. По ночам и во время пароксизмов мне чудилось, будто я иду одна на Мерв и с помощью моей верной данги мы сжигаем город дотла, чтобы только англичане перестали говорить о нем, успокоили свои нервы. Наконец я им предложила издать новый англо-индийский политический лексикон и заменить слово «нерв» на «мерв» и «нервозность» на «мервозность». Чуть не обиделись. Тогда, воспользовавшись любезным приглашением магараджи Бенареса, я уехала к нему, и таким образом освободилась в одно время и от данги и от Мерва…
Три месяца уже прошло со дня великого дурбара, а маркиз Рипон делается с каждым днем популярнее. Когда вернувшись месяц спустя из Бомбея по дороге в Калькутту, он серьезно заболел (и его хватила данга!) и слег в Аллахабаде, где и пролежал около семи недель между жизнью и смертью, вся Индия искренне горевала о его опасном положении. И да простится мне невольный грех, если я ошибаюсь, мне кажется, что сочувствовала ему более туземная Индия, нежели сами англо-индийцы! Сердце народное, что сердце и чутье ребенка. Массы бессознательно, инстинктивно чувствуют, кто им желает добра и кто им враг, и даже кто равнодушен к ним. Простые и безыскусственные речи нового вице-короля, задушевные, но никогда не бьющие на эффект, как спичи его предшественника, лорда Литтона, производили с самого начала и продолжают производить на туземцев неотразимое влияние. Так и слышится в них под сдержанным тоном высокопоставленного сановника теплое, искреннее чувство симпатии к этому запуганному, забитому народу, к этой почти нищенской, разоренной его предшественниками земле. «Рад бы сделать для вас многое!»… говорят его добрые глаза, а симпатичный голос еще более глаз вкрадывается в душу слушающего… Да, маркиз Рипон добрый и благонамеренный человек. Это вполне честная душа и, выбрав, невзирая на сильную оппозицию, именно его, а не кого другого, ехать залечивать, если еще не поздно, раны Индии, Гладстон доказал еще раз, что он обладает верным тактом государственного мужа.
А теперь конец и моей англо-индийской «Илиаде». Чувствую, что если что и имею общего с Гомером, то разве его слепоту, заранее прошу прощения, если в чем погрешила касательно англо-индийской политики. Но да не заподозрит, вследствие этого, русская публика ни искренности моего желания держаться по мере возможности одних фактов, ни истины и правдивости моего незатейливого рассказа вообще. Успев в эти два года исколесить вдоль и поперек эту своеобразную, столь привлекательную для каждого европейца и еще столь мало известную страну, на протяжении около 12 000 миль и проведя большую часть времени с индусами, надеюсь, что могу сообщить о них не одно интересное сведение. Их религия, исконные обычаи, как и сами они, – неиссякаемый источник для наблюдателя.
Проведя весь последний декабрь в гостях, у так кстати пригласившего нас магараджи Бенареса, я нашла более чем когда-либо случай для таких наблюдений. Там, вдали от английского общества и их этикета, превращающего человека в мумию, я, наконец, свободно вздохнула. После почти пяти месяцев, проведенных мною в обществах Симлы и Аллахабада, где самый воздух кажется зараженным политикофильством, а древесная листва в аллеях «кантонементов» шепчет проходящему бритту о «русских замыслах», мне впервые удалось отдохнуть и заняться делом.
Добрый старый принц оказался самым радушным, любезным хозяином. Он принимал нас на славу, дав нам в полное распоряжение свои экипажи, слонов и лодку на Ганге, доставив нам этим все средства изучать как религию, так и древности, которыми столь изобилует знаменитый Бенарес. Материала для «Дневника» накопилась бездна. В скором будущем, надеюсь (с позволения данги) снова поделиться с русской публикой своими впечатлениями о Бенаресе. Там, вдали от городского шума, в вечно зеленом Рамбаге, саду бога Рамы, в замке магараджи, я и начала писать эти воспоминания о знаменитом ныне в летописях Индии дурбаре в Лахоре…