Правда, иногда Гийом, оставшись один в своем чуланчике, примыкавшем к прядильной мастерской, с трудом подымал от работы голову, чувствуя, как от беспрерывного хода машин дрожат стены, полы, потолки, и спрашивал себя:
   — Если я покончу с собой, фабрика останется?
   Он замирал в кресле, опустив голову на грудь, бессильно, как мертвец, уронив руки, прислушиваясь к судорожному биению сердца. Но невозмутимый грохот — как будто огромный медный шар катился по листу железа — не знал жалости. Тогда Гийом, красный от стыда и страха, выбегал из конторки, носился по цехам, торопил старших мастеров, стараясь уцепиться за жизнь, которая, как он понял теперь, более длительна и прочна, чем его собственное существование. Вечерами он поглядывал на Жюстена и почти машинально твердил:
   — Торопись, Жюстен, место тебе готово. Ты нам нужен.
 
   Не удивительно, что пятнадцатилетний юнец возымел слишком высокое мнение о своем предназначении. С 1879 года в бухгалтерских книгах вновь стали появляться внушительные цифры, как в добрые предкризисные годы. Этого было достаточно, чтобы подхлестнуть Жюстена, и он старался пронести свою драгоценную особу через все лицейские экзамены с особым блеском.
   Девятого июля 1880 года баланс снова дал резкий скачок и достиг миллиона двухсот пятидесяти тысяч франком. Общий оборот перешагнул, таким образом, за пять, миллионов и даже прихватил целую четверть шестого.
   Двенадцатого июля Гийом неожиданно пришел домой с фабрики в восемь часов утра, держа в дрожащих руках какую-то бумагу. Жюстен, в белых фланелевых панталонах, в пиджаке из светлого альпака, в изящной соломенной шляпе па крупной и шишковатой голове, собирался уходить: они с друзьями решили посвятить этот день водному спорту — слабое подражание знаменитым лодочным гонкам на Марне. Лора сидела этакой кошечкой, облизывающейся над блюдцем с молоком; закапчивая завтрак, она бросала на брата весьма язвительные взгляды. На зов мужа прибежала Гермина в халате и в ночных туфлях. В руках у нее, по обыкновению, была пыльная тряпка.
   — Послушайте только, — кричал, задыхаясь, Гийом. — Это письмо я обнаружил среди деловой корреспонденции. Оно случайно попало на фабрику. — И он с пафосом прочел письмо, не забыв даже заголовка: —
ВАНДЕВРСКИЙ ЛИЦЕЙ
    Вандевр, 11 июля 1880 г.
    Директор лицея
   Милостивый государь,
   Имею честь принести Вам самые искренние поздравления по поводу блестящего окончания учебного курса Вашим сыном Жюстеном Зимлером. Он выдержал все экзамены с наиболее высокими отметками, кои когда-либо были получены учениками нашего лицея. Господин ректор соблаговолил сообщить мне. что господин декан факультета естественных наук в своем докладе господину министру народного просвещения весьма лестно отозвался о нашем бывшем воспитаннике.
   Мне будет чрезвычайно приятно собственноручно вручить Вам копию этого документа, которым вправе гордиться возглавляемое мною учебное заведение и который будет храниться в наших архивах.
   Мы привыкли считать Жюстена Зимлера лучшим нашим воспитанником, и его пример лишний раз убеждает вас в превосходстве методов обучения, составляющих традицию лучших учебных заведений Франции. Последние три года Ваш сын был трижды отмечен за успехи в науках — успехи, свидетельствующие о его разнообразных способностях как в области словесности, так и в области точных наук: и мы не перестанем сожалеть о том, что нас покидает ученик, чей пример останется, впрочем, навсегда перед глазами наших воспитанников: с начала нового учебного года имя его будет выгравировано золотыми буквами на Большой доске Почета в нашей приемной.
   Но мое обращение к Вам, милостивый государь, имеет целью не только принести Вам мои поздравления; мы полагаем, что Ваш сын должен посвятить себя наукам, в изучении которых он проявил столь редкостное дарование. Какую бы область знания он ни избрал, мы смело предсказываем ему блестящую будущность. Двери Нормальной школы открыты перед ним. Льщу себя надеждой получить незамедлительно Ваше на сей счет согласие. Именно это и заставляет меня просить личной с Вами встречи.
   Примите…» и пр.
   Какой еврей не продаст последнюю рубашку, лишь бы научить детей грамоте? Он откажется от куска хлеба, но даст им образование. Вспомним, что единственно перед чем способны преклоняться эти люди — это перед репутацией ученого; вспомним, что у них нет священников, зато есть врачи; вспомним, что для них наука сводится к историческим и филологическим диспутам; вспомним, наконец, что, привыкнув по необходимости все покупать, они видят в науке единственный предмет, который нельзя купить за деньги. Вспомним все это, и мы легко представим себе, как письмо директора лицея точно громом поразило семейство Зимлеров.
   К вечеру этого дня жители Вандевра, которым все уши прожужжали талантами господина Зимлера (Жюстена), читали и перечитывали документ, датированный 11 июля.
   Незадолго до полудня явился Жозеф с сияющим от гордости лицом и крепко обнял племянника. Даже в глубоко запавших глазах Миртиля блеснула искра благородного торжества.
   Что касается Лоры, то она была просто поражена, подметив, что рыженькая Эрманс поглядывает на Жюстена точь-в-точь с таким выражением, с каким тетя Элиза еще не так давно глядела на дядю Жоза.
   Сам виновник торжества был бесстрастен, как того требовал хороший джентльменский тон. По юная душа его преисполнилась самодовольства.
   Впрочем, ничего нового Жюстен из этого письма не узнал, разве только то, что напыщенная глупость академического стиля не знает предела. Чтобы понять настоящую меру вещей, достаточно было вспомнить, что напускная важность директора, как обычно, скрывала неудачника университетской карьеры. Впрочем, директор играл здесь роль посредника. За ним стояли инспектор академии — тоже не бог весть какая персона, ректор — этот уже рангом повыше, два декана (филологического и естественного факультетов), главный инспектор, который внимательно приглядывался к Жюстену во время двух своих последних посещений лицея, за ним — управление средних школ, высший совет, кабинет министерства народного просвещения и наконец сам министр Жюль Ферри, — другими словами, весь механизм французской администрации, снизу до самого верху. Каждая из этих особ, не считая классных наставников, надзирателей, секретарей и начальников канцелярий и их помощников, знала имя Зимлера (Жюстена) и записала его у себя для памяти.
   Жюстен был достаточно искушен, чтобы понять улыбки экзаменаторов, людей приветливых и осмотрительных, когда директор на двух последних устных экзаменах назвал его имя, подмигнув ему, как старому знакомому. Понимал он также, что означала наполовину светская, наполовину ученая беседа, к которой, по существу, сводились экзамены. Префект знал юного Зимлера в лицо, так как лично вручал ему награды, а старик председатель Кассационной палаты по той же причине вежливо отвечал на поклоны Жюстена, улыбаясь всем своим сморщенным актерским личиком.
   У Жюстена, кроме того, были уши, чтобы слышать. Он слышал, что «республика нуждается в людях», и не сомневался, что она обратит на него свои взоры.
   Его ждала Нормальная школа. Но это высшее учебное заведение способно соблазнить только простаков. Лично он, Жюстен, не чувствовал ни малейшей склонности обучать латинским стихам тридцать выпусков юных французов и внушать им восторг перед трагедиями Корнеля. Иное дело проповедовать с профессорской кафедры рационалистический идеализм и примирить в конце концов Жанэ [36], Тэна [37]и Курно [38](тут еще стоило подумать!). С другой стороны, из университета ведет не одна, а много дорог. Достаточно вспомнить карьеру Гизо, Сент-Бёва [39]и даже Добрейшего Дюрюи [40].
   Добавим, что эти рассуждения сопровождались размеренными «ать-два» инструктора по гребле, следуя указаниям коего Жюстен старался держать руль как можно тверже, — ведь речь шла о том, чтобы побить рекорд Франции, установленный спортсменами Нижней Сены.
   Однако положительный ум, не смущаемый никакими соображениями высшего порядка, умеет сохранять хладнокровие при любых обстоятельствах. Не случайно товарищи выбрали Жюстена рулевым, да и сам Жюстен в выборе жизненного пути полагался на это свое качество.
   «Принимая во внимание, что повсюду идет борьба (вспомним о тождестве противоположностей), вопрос сводится к следующему: какая же форма борьбы будет наиболее эффективной? То есть наиболее быстрой и наиболее выгодной. Выгодной кому? Во-первых, мне, Жюстену Зимлеру, выпускнику лицея, решившему прожить на этой земле по возможности не слишком скучно (просят иметь в виду только духовное значение этих слов!). Во-вторых. Франции, которая является моей родиной, республике, которая сделала меня свободным гражданином, и современному обществу, которое охраняет мою личность и мое имущество. Я обязан воздать им славой, силой и богатством в оплату за то, что они мне давали, дают и будут давать. И коль скоро это, пожалуй, лучший способ не скучать на нашей грешной земле, мы вправе свести две стороны нашей формулы к одной — так легче, так мы доказываем, что умеем правильно и в соответствии с практикой ставить и решать проблемы. По-моему, я умею рассуждать».
   От этой мысли Жюстен Зимлер почувствовал куда более глубокое удовлетворение, чем от письма директора.
   «Ясно, что если этот нескладный Шавас будет тыкать веслом, как кухарка шумовкой, мы так и не обогнем бакен. Пусть это послужит мне уроком и упасет меня от деятельности, успех которой зависит от других. А именно это и характерно для профессорской карьеры. Успех профессора зависит не только от талантов и трудолюбия. Много званых — мало избранных».
   Тут Зимлер-младший окинул взглядом своих сверстников, которые составляли экипаж «восьмерки», и не без удовольствия припомнил различные обстоятельства своей школьной жизни.
   «Впрочем, подсчитаем все по порядку: год на подготовку (беру только один год); университет — три года; военная служба — год; преподавание в лицее, подготовка и защита диссертации — три… четыре… скажем, пять лет. Пять и один — шесть и три — девять, и еще один — десять. Восемнадцать и десять — итого двадцать восемь. Значит, я начну жить только в двадцать восемь лет. По меньшей мере два года потребуется для того, чтобы завоевать положение (он не посмел сказать — известность), следовательно, мне будет тридцать лет. А до того в качестве преподавателя я буду получать три тысячи франков в год, потом пять тысяч как ассистент. По-моему, считать я тоже умею».
   «Восьмерка», круто огибая бакен, сильно накренилась, нарушив тем самым логический ход мыслей рулевого. Но энергичное «ать-два» привело все в равновесие.
   «Жозеф (он уже больше не называл его дядей) любил мадемуазель Лепленье, а женился на Элизе, которую не любил. Но зато фабрика дала им в нынешнем году пять миллионов двести пятьдесят тысяч франков. Через четыре года сумма удвоится, если только не утроится. Папаша Лепленье разорился, а у Штернов сейчас миллионное состояние. Весь Вандевр присутствовал на похоронах дедушки Ипполита, а в тысяча восемьсот семьдесят первом году его встретили здесь хуже собаки. Если я приступлю к работе на фабрике в октябре (после каникул, конечно), они продержат меня два месяца в прядильной, три месяца в ткацкой, месяц в красильной и т. д. Хотя все это я знаю не хуже их. Потом полгода у Жозефа на складе, и наконец закупки с дядей Миртилем, — это, впрочем, не так уж нужно. Первого октября восемьдесят первого года я буду возглавлять аппретурно-красильный цех с окладом в пять тысяч франков в год плюс процент с прибылей. Это точно. Через пять лет у меня будет столько-то акций, и я войду в правление. При всех обстоятельствах через десять лет я буду зарабатывать в год двадцать — двадцать пять тысяч франков и к тому времени буду иметь свой собственный капитал в шестьдесят — семьдесят пять тысяч. Особых потребностей у меня нет. Моя карьера сделана».
   Все это было истинной правдой. То, что Жюстен понимал под отсутствием потребностей и чем так кичился, на самом деле предполагало тысячу привычек, которые для тридцати миллионов его соотечественников являлись сказочной роскошью. Все зависит от социального круга. Но, как ни странно, это обстоятельство почему-то ускользало от столь проницательного ума.
   Жюстен любил и умел писать. Его записки были кратки, но выразительны. Его метода заключалась в следующем. Принимая какое-либо решение, он с одной стороны листа писал все «за», а с другой — все «против». В этой методе, которой он немало гордился, сказывался настоящий Зимлер, о чем, впрочем, юноша тоже не догадывался.
   Вернувшись домой, Жюстен заперся в своей комнате. Характера у него было много, а вот системы куда меньше. Юный и непочтительный его кузен Луи Зимлер нашел впоследствии его тогдашние записи. Мальчик ничего не понял, что и привело его в восторг (прискорбный феномен, с точки зрения положительного ума), и решил припрятать бумагу, надеясь при случае подразнить Жюстена. Вот что содержал этот любопытный, хотя и не совсем вразумительный документ:
ДОВОДЫ ЗА ПРИНЯТИЕ ПРЕДЛОЖЕНИЯ ДИРЕКТОРА
    Мотивы отрицательные
   а) Риск, связанный с кризисом (опасности стачек??).
   (Дядя Блюм.)
   Существование беспокойное, хлопотное, отсутствие всякой интеллектуальной жизпи. (Так ли?)
    Мотивы положительныеСверхинтересная работа. Известное влияние, впрочем, нескоро и лишь косвенно.
   Возможность подвести под теоретические исследования позитивную основу.
ДОВОДЫ ПРОТИВ ПРИНЯТИЯ ПРЕДЛОЖЕНИЯ ДИРЕКТОРА
    Мотивы отрицательные
   а) Пасс-Лурден.
   Жозеф и мадемуазель Лепленье, папаша Лепленье, фабрика в тупике Сент-Илэр.
   Сидячий образ жизни. Педантизм. Скаредность. Лимузинский школяр. Штерны.
    Мотивы положительные
   Деятельная жизнь.
   Влияние, почти немедленно сказывающееся, быстрое и непосредственное.
   Общественная деятельность.
   Содействие положительному направлению политики (в масштабах города, департамента, палаты).
   Пример Англии и Голландии. Возможность подвести под практическую деятельность идеалистическую основу.
   Содействовать образованию сильной прослойки культурных буржуа.
   — Н-да, — заключил он, вставая из-за стола. — Боюсь, что университет тю-тю!
   В тот вечер Гийом много и долго рассказывал, но понять что-нибудь в его речах не представлялось возможным. Сразу же по получении письма он вне себя от радости бросился в объятия к директору, и по словам Зимлера выходило, что во все время визита оба рассыпались во взаимных поздравлениях.
   Жюстен раздраженно пресек эти благороднейшие излияния отцовских чувств, которые он позволил себе, быть может, несколько вульгарно, назвать «семейным студнем». Оказалось, что директор подчеркнул важность предложений, сделанных в письме.
   Гийом самым трогательным образом путал в своих рассказах университет и политехнический институт, математику и сравнительную грамматику. Явствовало одно: «Жюстен призван к великим деяниям, и Франция (конечно Франция официальная — другая и не имелась в виду) ждала его.
   Передай эти предложения Жюстену любой человек, кроме его собственного отца, он, пожалуй бы, еще поразмыслил. Но тявкающий голос и туманные рассуждения родителя вызывали в нем почти болезненную потребность говорить холодно, сухо и решительно, самым «джентльменским» тоном, усвоенным чуть ли не с первого класса лицея. Не раз этот тон вызывал усмешку учителей, старых питомцев Нормальной школы, но действовал впечатляюще на надзирателей, привратников и лицейское общественное мнение. И потом: какой подросток откажет себе в удовольствии изумить родных, собравшихся за вечерней трапезой? А ведь в этот день за столом сидело семеро Зимлеров, не считая самого Жюстена.
   — Я все это знаю не хуже их, — прервал он отца с ледяным безразличием. — Понятно, я обдумал этот вопрос, не дожидаясь их приглашения. Я, конечно, могу сделать карьеру, скажем… весьма приличную карьеру в университете. Но с другой стороны… гм… Луи только пять лет. Сколько же времени вам троим придется возиться со всем этим (небрежно ткнул он через плечо большим пальцем в сторону фабрики)! Все зависит от того, что вы мне монете предложить.
   «Ого! Ну и нахал же мой братец!» — и Лора уставилась на Жюстена округлившимися от наивного негодования глазами. Гийом совсем увяз в болоте родительского упоения. Слеза беспредельной гордости увлажнила глаза Гермины. Муж Элизы поднялся с места и заключил племянника в объятия:
   — Ты прав, Жюстен, мой славный мальчик, и ты выбрал настоящую дорогу. Оставайся с нами, мы создадим тебе положение, на которое ты вправе рассчитывать.
   — Молодец, молодец! — подбавил дядя Миртиль, судорожно поведя жилистой шеей.
   Одна только Сара на минуту почувствовала смущение. Но Жюстен был ее внук, и он оставался в деле. Такова уж слабость человеческая.

VII

    Планти, 24 декабря 1882 г.
   «Добрая моя Ренэ.
   Я назначила себе десять лет молчать о том, что было. Час тому назад эти десять лет истекли. Слово свое я сдержала. И сейчас, нарушая столь длительное молчание, я не знаю даже, что, собственно, писать, чем я заполню эту первую страницу. Да и стоит ли вообще говорить? Если бы я могла острить, я сказала бы, что вся эта история напоминает рукопись, слишком долго пролежавшую в письменном столе: когда ее извлекают наконец на свет божий, она уже «выдохлась», она никому не нужна. Как видите, я но умерла от горя. Такие, как Элен Лепленье, от горя не умирают. Итак, читайте это письмо, как читает старая женщина послание своей ровесницы. К болтовне вдовы принято прислушиваться с уважением.
   Ровно десять лет и один час тому назад я узнала, что судьба развела нас. С этой минуты я потеряла всякий вкус к своей личной жизни. Хвала господу, а также и Вам, мой друг, — да и мне в конце концов, — что у меня нашлись другие интересы; со временем они стали даже шире. Возможно, я клевещу на судьбу, но мне кажется, что до того самого мгновения я не знала, что такое смысл жизни. Мне хотелось бы убедить себя, что подменять все многообразие жизни чем-нибудь одним значит впадать в плачевный самообман. Ну что же, если это самообман, в таком случае природа — искуснейшая актриса, ибо я была очарована и обманута, как самая невзыскательная посетительница райка. Да и плачевный ли? Нет, только не это, — пока остается хоть капля жизни, печали нет места.
   Значит ли это, что я не страдала? Целых десять лет я не разрешала себе никакой жалобы. Вот почему я не погрешу против истины, если скажу Вам, что боль была велика. Она и сейчас не меньше. Это — письмо, написанное одной вдовою к другой вдове. А какая женщина способна без ужаса вспомнить тот день, в который она вдруг стала старухой?
   Но можно нести в себе свое горе и не грустить. Во всяком случае, я решила доказать, что это возможно. Ненавижу безутешных. Жизнь была бы слишком легкой, если бы мы могли разменять ее боль на мелкую монету жалоб, и поистине невыносимой, если б каждая утрата не восполнялась с лихвой.
   Впрочем, я, кажется, учу ученого. Вы уже постигли последнее слово этой мудрости, когда я еще только училась разбирать азы. Вам, думается, интереснее будет узнать, что мое дурацкое воспаление почек не имело никакого отношения к возвращению в Планти. Полагаю, что его навеки поглотили целебные воды Вителя. Но лечиться семь лет — не так-то весело. Последние полтора года скитания по отелям до того опостылели отцу и мне, что позавчера мы на всех парах прикатили сюда.
   Разве я поверила бы, если бы мне сказали, что пять лет я буду путешествовать с папой, не испытывая по пятидесяти раз на дню страстного желания броситься в море? Но с того самого дня, когда отец оскорбил меня, правда под влиянием моего милейшего братца, заявив, что мое поведение дало повод «какому-то Зимлеру» презирать Элен Лепленье, и когда я круто поставила его на место, он из раскаяния и страха стал просто шелковым. В прошлом году Вы сами могли убедиться в этом.
   Вы понимаете, что не случайно нас так потянуло в Планти именно под рождество. Я хотела, чтобы круг этих десяти лет замкнулся здесь.
   Трудно даже представить себе, с какой любовью встретили меня родные края. Нынче утром на рассвете приветствовала меня и радовалась мне моя сестра, моя мирно журчащая Оксанс, мои братья — вековые буки, мой морщинистый дед-утес, мои чудесные луга, я могла бы с полным правом сказать, что этот час роковой годовщины я провела в самом приятном мне окружении.
   Так как судьба знает, что ей делать, и без наших просьб, я увидела сегодня его — его, которого не встречала с тех пор ни разу.
   Не важно, где и как это случилось. Важно, что, ничем не открывая своего присутствия, я видела его совсем близко.
   Произошло это так внезапно, но так кстати, что я растерялась и упустила драгоценную минуту. Потом я чуть было не подошла к нему, не взяла его за руку и не сказала: «Сядем, поговорим, и расскажите, каким вы стали за эти десять лет».
   Лицо у него все такое же простодушное, и он, быть может, не осудил бы мой поступок. Как знать? Но он был с семьей, и его близкие тоже привлекали мое внимание.
   Он отнюдь не выглядит несчастным. Он весел и, очевидно, здоров, но в нем чувствуется какая-то большая внутренняя усталость. Я говорила себе: моя женская гордость торопится обнаружить в нем следы усталости, отличающей мужчину, который так и не узнал счастья, но не примирился и ищет рассеяния. Увы, нет! Это не мое воображение. Усталость крепко в нем угнездилась, она повсюду следует за ним но пятам… Он всегда останется молодым, но в этой молодости есть трещинка, и через нее утекло самое драгоценное. Его жена об этом догадывается. Как она жалка, бедняжка, но может ли по-настоящему чувствовать заплывшая жиром гусыня, готовая разомлеть от первой снисходительной ласки и утешиться после сытного обеда? Эта студенистая особа из породы тех ревнивиц, что вечно хнычут, ноют и считают себя жертвой. Ну да бог с ней. Она родила ему детей. Я тоже их видела. Старшая, рыженькая толстушка с какими-то квадратными глазами, точная копия матери. Младшему, должно быть, лет пять; думаю, что он ест и пьет и вполне этим доволен. А если и проснется в нем смутная жажда славы, то, командуя людьми и наживая деньги, он легко удовлетворит свои мечты.
   Но что сказать Вам, моя родная Ренэ, о третьем… он младше рыженькой и старше этого пузатого эгоиста. Он по праву должен был бы принадлежать ему и мне. Вы догадались, должно быть, что, говоря Вам о вознаграждении, я подразумевала именно его.
   Нервный и худой, прямота и чувствительность стрелки весов, существо, вобравшее в себя всех Зимлеров и поэтому лишенное пола и возраста; длинные не по росту руки и впалый живот хилого подростка; но тому, кто наделен такой высокой грудной клеткой, таким цветом лица, такой живостью, суждено дожить до ста лет. А взгляд, умудренный всем человеческим опытом, больше того — всем опытом стихийного, дочеловеческого существования, подобен расплавленному, еще не отлитому металлу. Но в этом суровом, высокомерном и грустном взгляде — вся радость детства, прекрасная ребяческая серьезность, которая будет жить в нем до старости, к недоумению педантов.
   Вот он — наше дитя. Настанет ли день, когда он придет ко мне, или я никогда не увижу его более, — важно то, что он есть и что я сама, своими глазами, убедилась в его существовании. Это он, тот маленький скрипач, чей властный и разымчивый смычок приковал нас к месту, помните, в тот единственный раз, когда мы проходили мимо их дома.
   Этому нет дела до того, что Зимлеры стали богачами и им суждено стать еще богаче, что, высосав все соки из нашего богоспасаемого, умирающего Вандевра, они превратили самую жизнь в кишащий червями труп. Это существо сумеет вырваться из их рук, из этого города! Он предназначен нам, и он вознаградит нас за все. Теперь мне будет легче умереть, потому что есть он, потому что нужно было, чтобы он появился на свет. Значит, я не обманулась в этом человеке. О Вы, мой мудрый друг, Вы, которая не могла простить его, простите ли Вы его сейчас? Ведь он создал это дитя и выполнил этим свою роль. Я также — мое письмо подходит к концу.
   В ту минуту мне снова захотелось взять этого человека за руку и сказать ему: «Брат мой, начало прекрасно, так удалимся же, чтобы не испортить конец, больше нам делать нечего».
   Никогда дитя, вышедшее из чрева матери, не было ей так дорого, как этот мальчик дорог мне. Радость окрыляет меня, и, кажется, я начинаю говорить глупости. А все-таки жизнь — чудесная штука, разве не так, моя Ренэ?
   Два слова об остальных. Помните Вы Жюстена? Сейчас это взрослый господин, который рассеянно и с самым светским видом посасывает набалдашник тросточки. В маленьком Жюстене Зимлере было из чего выткать настоящего человека. Но следовало долго мыть эту ткань, очистить ее светом и теплом. Этого не произошло, и получился брак. Жизнь пожалела отпустить на его долю черствого Хлеба и тумаков, которые требовались его натуре. И теперь Жюстен стал обыкновенным фатом, — правда, фатом неглупым, знающим себе цену; он красноречив, богат, имеет кое-какой вкус к делам, но действует в слишком податливой среде, слишком легко добивается успеха, ему негде и не па что употребить свое честолюбие, и он, сам того не заметив, станет несчастным.