Высокие крыши Бушендорфа венчали беленькие низенькие домики, увитые виноградом и розами. И в этих беленьких домиках были люди, в тревоге ожидавшие решения Зимлеров.
   Ибо между доброй половиной Бушендорфа и фабрикой Зимлеров существовала некая связь, не менее ощутимая, чем, скажем, между белыми домиками города и их соломенными крышами.
   Другой вопрос, кто в данном случае являлся крышей и кто домиком.
   То ли фабрика на манер гостеприимной крыши охраняла домики, ограждала от внешнего мира, давала кров, тепло и свет, — то ли, напротив, город приютил фабрику: это его вода вертела фабричные колеса, это из его камня были выложены ее стены, это он поставлял рабочие руки, оказывал даже мелкие денежные услуги, без которых не могла обойтись фирма в трудные моменты, о чем Зимлеры, впрочем, не любили вспоминать.
   Никто бы не мог ответить на этот вопрос. В представлении жителей Верхнего Эльзаса Бушендорф и фабрика Зимлеров настолько слились, что как бы олицетворяли собой Верхний Эльзас.
   Когда кто-нибудь говорил: «Зимлеры из Бушендорфа» — это отнюдь не означало, что говоривший хотел как-то выделить их из числа других Зимлеров, живших между Шварцвальдом и Мертом, а просто потому, что тех Зимлеров, которые жили в Бушендорфе, можно было с полным основанием отнести к наиболее характерным продуктам этого города. Зимлеры воплощали его суть, его идеал, я бы сказал даже — его материальную субстанцию, если бы не убоялся кривотолков.
   Когда на дорогах, ведших к Бушендорфу, встречались два коммивояжера, промышляющие шерстью, красителями или мылом для промывки шерсти, или даже два прасола, не имеющие никакого отношения к суконному производству, один из них уж обязательно говорил:
   — Значит, идем в Бушендорф? Что ж, городок не плохой. Вы, конечно, знаете Ипполита Зимлера, очень оборотистый человек. Нет? Ну, так вы, конечно, знаете его брата Миртиля, холостяка, у него на левой щеке еще родимое пятно? Тоже нет? А Сару Зимлер, жену Ипполита, дочь старика Моисея Блюма из Лотарингии? Не знаете? Ну тогда и Вильгельма Блюма не знаете — он торгует сукном, шурин Ипполита? Неплохой малый, но, между нами говори, немножко растяпа. А вот Ипполит Зимлер — его не своротишь. Дела у него всегда в порядке. В Сюльтсмате, если пожелаете, мы с вами разопьем по кружке пива, и я вам расскажу их историю с самого что ни на есть начала. Поверьте, я-то их знаю! Покойный родитель мой и Ионатан Зимлер, отец Ипполита, еще в школу вместе ходили, и Ионатану часто нечем было позавтракать, и тогда мой батюшка отдавал ему свою корзиночку с завтраком. Теперь я бы не прочь обменяться с Ипполитом корзинами. Ха! Ха!
   Итак, семью Зимлеров связывали с Бушендорфом столь тесные узы, точно сам город был порожден предприимчивостью и смекалкой этого семейства.
   Бушендорф был маленький добропорядочный городок с двухтысячным населением, без блеска, без претензий, — под стать ему была и резиденция Зимлера. Старый квадратный трехэтажный дом украшала высокая крыша из плоской черепицы с выпуклыми закруглениями по краям. Недлинная решетка, аллея метров в десять и крыльцо с тремя ступеньками надежно отделяли зимлеровский «замок» от улицы.
   У ступенек из белого песчаника были отбиты углы. Уже давно от непрестанной ходьбы по аллее гравий сбился кучками возле длинных бордюров из гвоздики. Решетка была ниже двух метров; сейчас она и сама забыла, каков был ее первоначальный цвет. Каждую весну Сара Зимлер как бы между прочим замечала мужу: «Пошли мне Пуппеле покрасить решетку», и каждую весну Ипполит, пожимая плечами, нехотя отвечал: «Ничего, она еще и так постоит. Л Пуппеле мне самому нужен».
   Однако, даже будучи в таком безнадежном забросе, решетка носила на себе отпечаток чего-то аристократического, что наполняло гордостью сердца ее владельцев. Приезжим говорили: «Да вы их легко найдете: увидите по правой руке, если идти от площади, решетку, а за ней дом, — ошибиться невозможно, большой такой красивый дом. Впрочем, спросите господина Ипполита, вам всякий покажет. У них единственная решетка во всем Бушендорфе».
   И не раз в самых щекотливых обстоятельствах, когда на карту ставились честь и достоинство фирмы, воспоминание о трех ступеньках из белого песчаника, о коротенькой аллее, посыпанной гравием, и о железной выцветшей решетке служило для Зимлеров лучшим утешением.
   Этим вечером гравий особенно громко хрустел под неровными шагами, и две тени бродили взад и вперед между решеткой и крыльцом. Ущербная луна еще не вставала. Неуверенное блуждание теней, скользивших взад и вперед по тесному садику, напоминало монотонное снование челнока, ткущего и ткущего тревогу.
   — Сколько раз я тебе повторял, что Ипполит прав. Ты должна больше доверять своим сыновьям. Они все устроят к лучшему. Я знаю Гийома.
   У говорившего был глухой, низкий голос. Когда он поворачивался спиной к решетке, линия его плеч резко вырисовывалась на голубоватой стене дома. Каждый раз, когда он ступал левой ногой, его тело всей своей тяжестью оседало, как будто его захватывали зубчатые колеса машины. На нем была мягкая фуражка, с трудом натянутая на огромный череп.
   Женщина по сравнению с ним казалась высокой. На неразличимом, как тень, силуэте выделялось только одно пятно — руки, скрещенные на животе.
   — Конечно, Ипполит не нуждается, чтобы ему показывали дорогу.
   И так как женщина не промолвила ни слова, поощряя своего собеседника к дальнейшей беседе, он добавил:
   — Наоборот, Ипполит нам всегда указывал лучший путь. Жозеф… Жозеф вылитый его портрет. Гийом больше похож на тебя, Сара.
   — Не знаю. Может быть, Гийом больше…
   Она не докончила фразы: продолжение ее, очевидно, было лучше держать про себя.
   В стене вдруг открылся яркий четырехугольный просвет — это распахнули окно, выходящее в сад. И сразу обозначились нечеткие силуэты людей, их тени заскользили по саду. Спокойная линия кустиков гвоздики, принимавшая на себя эти странные тени, делала их еще более причудливыми.
   Одна из теней вытянулась вдруг вдоль аллеи и замерла на сером гравии. Руки, судорожно скрещенные на груди, обличали натуру порывистую, одержимую яростными чувствами.
   Сара Зимлер, в сопровождении хромого, как раз в эту минуту повернула от решетки к крыльцу. Оба застыли на месте, вглядываясь в эту чудовищную тень, наделенную жизнью и тихонько трепетавшую у их ног. Сара указала на нее пальцем, но тень вдруг уменьшилась, секунду помедлила, пробежала по верхушкам рябины и исчезла.
   Женщина не могла скрыть своего недовольства.
   — Здесь Миртиль… Неужели он никогда не оставит его в покое?
   Дверь распахнулась, волна света залила крыльцо, в нее властно вошел чей-то силуэт, и мужской голос прокричал:
   — Сара, Сара! И ты, Вильгельм!
   Человек, стоявший на крыльце, прибавил это имя, услыхав заскрежетавшие по гравию шаги хромого. Но было совершенно очевидно, что, придет на его зов Вильгельм или нет, ему это глубоко безразлично.

VII

   В комнате их стало четверо, когда хромой и Сара закрыли за собой дверь.
   Огромное тело было втиснуто в вольтеровское кресло, повернутое спинкой к свету. Сидевший вытянул голову, открыв апоплексический затылок, весь в жирных складках.
   Тот, что выходил на крыльцо, стоял теперь у стола, опираясь на него кулаком.
   Черный профессорский галстук поддерживал его голову, венчавшую длинное тощее тело. Цепкие костлявые кисти рук какого-то буро-красного цвета едва виднелись из-под длинных рукавов сюртука военного покроя, который свободно болтался на прямых, узких, сухих плечах, хранивших полную неподвижность.
   Через изрытое оспой трехступенчатое лицо, обтянутое на скулах кожей цвета слоновой кости, шли две резкие полосы. Одна, теневая полоса, лежала под мощными надбровными дугами, другая — под носом. Из первой исходил колючий взгляд Миртиля Зимлера, из второй — его голос с металлическими нотками. Сжатая в висках птичья головка была срезана на затылке, и туда же казались оттянутыми прозрачные, заостренные кверху уши. Под ушами выступали две толстые, как веревка, коричневые жилы, уходившие за галстук. Очевидно, благодаря им голова Миртиля Зимлера была всегда заносчиво откинута назад — мол, ни при каких обстоятельствах она не склонится в унизительном поклоне, обличающем натуры бездеятельные. И в довершение — тонкий горбатый нос, острый, как клинок арабской сабли, хрящеватый, с глубоко вырезанными ноздрями. Все это свидетельствовало о чистоте фамильной крови. И даже слишком костлявые ноги в штиблетах со штрипками не портили общего впечатления.
   Сам председатель суда и тот не глядит с таким высокомерным презрением на сановника, попавшего на скамью подсудимых, с каким взглянул брат Ипполита Зимлера на Сару и хромого, вошедших в комнату.
   Пока хромой закрывал за собой дверь, Миртиль повернул свою прокурорскую физиономию к старику с пухлым затылком и громко произнес:
   — Ипполит, вот Сара и твой шурин.
   Голос Миртиля прозвучал хрипло и резко, особенно поражал суровый тон, каким были сказаны эти внешне безобидные слова. Когда Миртиль повернулся и свет лампы упал на его щеку, изуродованную родимым пятном, стал виден налитый кровью глаз, мечущий яростные взгляды.
   Из глубины кресла раздался жирный, тягучий голос старика Зимлера.
   — Который час? Разве не пора уже детям приехать? — спросил он, не подымая головы.
   — Еще нет десяти, Ипполит, — ответил хромой, выступая вперед под презрительным взглядом Миртиля. Он вытащил из кармана золотые часы с двойной крышкой, ключик от которых болтался на цепочке.
   — Могли бы, кажется, депешу послать, — продолжал обладатель апоплексического затылка.
   Теперь Миртиль повернул к невестке свой прокурорский профиль, всем своим видом выказывая готовность выслушать ее ответ.
   Руки Сары, скрещенные на черной атласной с разводами юбке, поднялись и отбросили мешавшие ей завязки чепчика; она вздохнула:
   — Да поимей же терпенье, Ипполит! У детей просто не было времени. Они, наверное, бог знает как устали. Если даже они не все сделали по-твоему, не выходи из себя. Ты же знаешь, как они стараются. Вы с Миртилем поправите, если что-нибудь будет не так.
   — Это легко в домашнем хозяйстве, а в делах: подписано — кончено!
   Слова падали с тонких губ Миртиля резкие, как удары молота по наковальне. После каждой фразы он гордо выпрямлялся.
   Складки на жирном затылке Ипполита заходили; комнату наполнил оглушительный рев:
   — Подписано? А почему они должны были подписывать? Что они такое могли подписать? Разве подписывают, если есть хоть какой-то риск для отца, семьи, состояния?
   — Но ведь вы, Ипполит, дали им доверенность, — Умильно пропел хромой.
   Сара пожала плечами, степенно направилась к буфету и открыла дверцу. Кресло задвигалось. Ипполит обернулся. Как будто темная волна встала между лампой и присутствующими. Плоское, почти четырехугольное лицо, прочерченное красными жилками, массивный лоб, выпуклости которого подчеркивали величину и крепость черепа.
   Седые густые бакенбарды расширяли и без того широкие обвислые щеки. Все черты были стянуты к середине лица, так что к ней невольно приковывалось внимание. Только она одна и двигалась при разговоре, все остальные части этой тяжелой мясистой маски казались каменными. Взгляд старика Ипполита как будто хотел охватить и удержать в поле зрения добрую половину горизонта. Отсюда эта неподвижность, в которой не было ничего человеческого, а скорее медлительность, свойственная стихии. Астрономическая неподвижность.
   Хромой замер как загипнотизированный. Старик сосредоточил на нем все свое внимание и сдвинул брови, словно его глаза, привыкшие к иной мерке, не могли иначе заметить столь хилое существо.
   — Ты что, совсем идиотом стал, Вильгельм?
   С его губ срывались бешеные крики, пеной вскипавшие между бакенбардами. В буфете задребезжали стаканы.
   — Почему «идиотом»? Что ты хочешь этим сказать? — ответил хромой с полной наивностью. Но было ясно, что его глухой голос вопиет в пустыне.
   — Ты что, идиот? Или ты просто желаешь нам зла?
   Миртиль резко выпрямился и, презрительно фыркнув, стал с высоты своего роста разглядывать ничтожное существо, которое позволяет так с собой обращаться. Вильгельм доверчиво протянул руки с толстыми растопыренными пальцами, показывая этим жестом всю чистоту своих намерений и чувств.
   — Но ведь когда ты подписал доверенность на имя твоих сыновей…
   — А кто первый предложил дать доверенность? — проревел голос Ипполита.
   — Ага, — подбавил Миртиль.
   — Я… я… предложил, Ипполит, я и не думаю этого отрицать, но…
   — Что «но»? — заорал старик. — Я тебе сейчас объясню, что значит твое «но». Оно означает, что в данный момент мои сыновья находятся неизвестно где, и неизвестно где находится — может быть, в кармане, в саквояже или в тумбочке, — находится, повторяю, гербовая бумага, а на ней весь свет может увидеть подпись Ипполита Зимлера; я это означает — посмотри на эту лампу, на этот стол, на этот ковер, на серебро и на весь наш дом, фабрику, станки, шерсть, на мой сюртук, — это означает, что все может пойти прахом, все погибнет, все рухнет из-за этой самой подписи и что… Сара, принеси сюда перо, которым я подписал доверенность!
   — Ага, — подбавил Миртиль.
   — И когда я написал эти два слова: «Ипполит Зимлер», знаешь, что я написал? Я написал: «Зимлер разорен».
   — Да почему ты так думаешь? — закричала Сара от буфета.
   — А как ты хочешь, чтобы я думал? Мое имя разгуливает по всему свету на клочке белой бумаги, и вы еще до сих пор не заперли меня в сумасшедший дом! Принеси сюда перо, я тебе говорю! Редкостный случай, как видите, — вместо одного Зимлера становится два, один сидит неподвижно в кресле, а другой носится по всему свету и кричит: «Кому нужна фабрика Зимлера? Кому нужны деньги Зимлера из Бушендорфа?» Дашь ты мне перо?
   — Но ведь, — вскричал хромой с неожиданной энергией, — но ведь твоя подпись не сама разгуливает по свету, ведь она не в руках врагов. Твои дети…
   — Мои дети — это мои дети. Но кто сказал, что они мои хозяева? Разве я соглашусь дать им больше власти над собой, чем давал мне мой покойный отец?
   Потрясенный Миртиль покачивал головой в такт словам брата; свет лампы падал на его пегое лицо, похожее на шашечницу. Он смотрел то на брата, то на хромого. Хромой сделал шаг вперед, бросил безнадежный взгляд в глубину комнаты, как врач, безрезультатно испробовавший все средства. Он положил свою фуражку на край стола и сказал:
   — Если из этой доверенности, которую ты дал своим сыновьям, чтобы они действовали от твоего имени, выйдет что-нибудь плохое, — можешь винить во всем меня одного. Я тебе дал этот совет. Но я знаю, что они оправдают твое доверие.
   — Это уж мое дело, Вильгельм. Я знаю моих сыновей лучше, чем вы все, и надеюсь, нам скоро станет известно, как обстоит дело, — отрезал хозяин дома тоном, не допускающим возражений.
   И он обернулся к жене, как будто возлагал лично на нее ответственность за долгое отсутствие детей.
   — Во всяком случае, — прибавил он, снова удостаивая взглядом шурина, — может быть, я и сошел с ума, но во всяком случае я еще не слабоумный. Если я дал свою подпись, я дал ее в здравом уме и твердой памяти. Никто, даже Миртиль…
   — Ага! — Миртиль судорожно пристукнул рукой по столу.
   — Даже Миртиль еще никогда в жизни не мог заставить меня сделать что-нибудь против моей воли.
   Эта отповедь придавила хромого с неменьшей силой, чем паровой каток, утюжащий землю. Он и сам не подозревал, что лучше всякого дипломата сумел укротить гнев старика Зимлера. Тем, что старик во всеуслышание признал себя ответственным за выдачу доверенности, Вильгельм как бы вырвал жало зимлеровской заносчивости.
   Но хромой не задумывался над подобного рода тонкостями, хотя прибегал к ним довольно часто, и потому не особенно возгордился одержанной победой. Голос старика Зимлера еще гремел во всех уголках гостиной, и чувство унизительного смирения уже вновь охватило сердце Вильгельма. Он натянул на голову фуражку, которую сам не помнил как положил на стол, и весь согнулся под гневными взглядами братьев Зимлеров.
   Когда Сара, не без колебанья, поднесла мужу чернильницу и перо, она тоже ответила на робкий взгляд родного брата взглядом нескрываемого презрения.
   «Что может Блюм из Тионвиля, — говорил ее взгляд, — понимать в намерениях и решениях Ипполита Зимлера из Бушендорфа? Пусть даже Блюм из Тионвиля мой собственный брат, но стоит ему посмотреть на себя, и он сразу поймет, что Блюмам никогда не сравняться с Зимлерами». Впрочем, Вильгельму не было никакой надобности смотреть на себя, он и так чувствовал, как его всей тяжестью — и физически и морально — подавляют торсы, взгляды и мнения двух Зимлеров.
   Даже человек неискушенный понимает, что сутулая спина, хромая нога, блеклые удивленные глаза с косинкой, неопределенного цвета волосы, впадающие, впрочем, в рыжину, редкие и вечно сальные, ноздреватая кожа и глухой голос без малейшего металла — не бог весть какой капитал. Особенно же если это ваши глаза, ваша спина, ваши ноги, ваш голос и если вам сорок пять лет кряду напоминает об этом по любому поводу весь мир.
   А весь мир, как известно, в высших своих установлениях и в неиссякаемой премудрости своей не прощает искривления позвоночника и ковыляющей походки и не желает понимать, как пригодились бы ему улыбка этих бесхитростных губ, прячущихся под лукаво добродушным толстым носом, надежность верной спины и братское пожатие коротенькой волосатой ручки с квадратными ногтями.
   Итак, Вильгельм Блюм, всем существом ощущавший свои физические недостатки и скованный на редкость нескладным сереньким пиджачком, чувствовал себя сейчас особенно неловко. Он снова судорожно схватился за фуражку, которую в минуту растерянности положил на стол, и в этот момент подметил, уже не в первый раз, взгляд сестры — взгляд, которым она изгоняла его из мощного клана Зимлеров.
   А ведь он носил обручальное кольцо, которое выглядело на его пухлом пальце, как обруч на маленьком бочонке. Это кольцо означало супружество, семью, свою собственную жизнь.
   Род Зимлеров был обширен, но сейчас, в эту минуту, трудно было поверить, что принадлежавший к нему смиренный шурин Ипполита — этот торговец сукном — также имел свой угол. Дело шло к ночи, и если Вильгельм все еще оставался в доме Зимлеров, то делал он это не ради личной выгоды; если он осмеливался заговорить, то не для того, чтобы устроить свои собственные дела; если обстоятельства складывались скверно, то уж во всяком случае не для него, Вильгельма Блюма.
   Он пришел сюда один, без жены, чтобы по мере своих скромных сил и возможностей смягчить гнев Ипполита Зимлера, и поджидал вместе со всеми приезда племянников, странствующих в далеком неведомом мире.
   Так уж сотворен свет. Удивляться этому могут только пошляки. Умиляться — только слабые духом. Замечать такого рода вещи по меньшей мере излишне. Вильгельм Блюм не обманывался на этот счет.
   Но вдруг под чьими-то шагами заскрипел гравий. Вильгельм не мог удержаться и поспешно вытащил из кармана огромные часы. Миртиль резко повернул голову. Рука Сары бессильно опустила на стол чернильницу, как будто чернила вдруг превратились в свинец. Один Ипполит не шелохнулся.
   — Еще… еще рано, — пробормотал дядюшка Блюм.
   Два резких удара напомнили присутствующим в гостиной людям, что они защищены от всего остального мира только вот этой дверью.
   В распахнувшейся двери показалось чье-то лицо с пышными усами и живыми светлыми глазами.
   — Все еще ничего нового, господин Ипполит? Добрый вечер, госпожа Зимлер!
   Вошедший пригляделся к полумраку гостиной.
   — Добрый вечер, господин Миртиль. А-а, и вы здесь!
   Это «а-а» повсюду встречало Вильгельма Блюма. Вошедший удостоил его пожатием руки, в котором в точно вымеренных дозах чувствовались фамильярность, покровительство, но одновременно и уважение: Блюм как-никак доводился Ипполиту шурином.
   — Как видишь, Фриц, — ответил господин Ипполит, и только середина его неподвижной физиономии чуть дрогнула.
   Помолчали. Затем глава дома Зимлеров прибавил:
   — Ничего нового! — таким оглушительным тоном, что все вздрогнули.
   Фрицу стало неловко, что он выдал свое нетерпение. Он как-то по-детски надул губы под великолепными усами.
   — Мы тут думали, может быть, пришла депеша…
   Хозяин пристально взглянул на него, углы его губ опустились, отчего все лицо приняло до странности презрительное выражение.
   — И он туда же! Запомни, Фриц, если ты хочешь преуспеть в жизни, научись ждать и понимать.
   Восхитив этой прописной истиной нетребовательных слушателей, старик Зимлер тут же забыл свой добрый совет. Его брови сошлись у переносицы, как будто для того, чтобы легче удержать в сфере взгляда ничтожную фигуру собеседника, и новые раскаты грома потрясли комнату:
   — Фриц Браун, ты и твои друзья — все вы ждете, и, однако, вы сами не знаете, почему вы ждете, не знаете, чего вы ждете. Что вас заставляет ждать? Все должно иметь свою причину, даже заботы и ожидания. А какие у вас заботы? Если я уеду — здание останется. Какой-нибудь пруссак возьмет себе фабрику, пустит ее в ход и даст вам работу. Ни тебе, ни твоим товарищам незачем беспокоиться по поводу возвращения моих сыновей.
   Эльзасец не дрогнул под этим потоком оскорбительных фраз. Он старался придать своей мужественной физиономии самый простодушный вид.
   Ипполит Зимлер еще повысил голос:
   — Другое дело мне — мне, повторяю, моему брату Миртилю и моей жене. Ты видишь это перо, Фриц?
   Как ни был Фриц привычен к самым неожиданным выходкам фабриканта, но сейчас даже он растерялся. Рука — чудовищная, бесформенно жирная рука хозяина протянулась к столу. Она приоткрыла письменный прибор и схватила тоненькую сосновую палочку.
   — Смотри, она не большая, не тяжелая. Сколько, по-твоему, требуется времени, чтобы написать свое имя этой ручкой? Раз — и готово. Теперь ты видишь, по какой причине я в этот поздний час жду моих сыновей, сам не зная, где я — у себя дома или нет, фабрикант ли я еще, или я должен все бросить и начинать все сызнова в другом месте. Вот почему я беспокоюсь. Когда слаба голова, нужно, чтобы были сильны ноги. А голова в один прекрасный день сдала, Фриц. Может быть, кое-кто этим воспользовался. Пусть это послужит уроком для всех, кто полагается на своего ближнего.
   Раздался слабый хруст. Чудовищные пальцы сделали почти неприметное движение, и обломки ручки отлетели в угол комнаты. Миртиль снова крякнул, еще резче обычного, затем в комнате нависла душная тишина. Низко нагнув голову, Вильгельм тщетно искал в памяти подходящие доводы. Фриц Браун старался скрыть испуг под Наивно-глуповатой миной: он узнал больше, чем мог рассчитывать. Сара взглянула на мужа с мрачным восхищением.
   Первым решился прервать молчание Фриц:
   — Господин Ипполит, плут он и есть плут, а труженик всегда останется тружеником, что бы ни случилось. Есть люди, которые верят друг другу. Вы говорите — мы слушаем. Вы идете вперед, а мы идем за вами. С вами мы никогда не сбивались с пути. Господин Гийом и господин Жозеф примерные сыновья. Что бы они ни решили, тат; оно, значит, для нас и нужно. Мои товарищи мне этого говорить не поручали. Но я говорю это и от моего и от их имени. Уж поверьте!
   При этих словах светлые усы распушились, прямые брови дрогнули, и лицо эльзасца приняло еще более воинственный вид.
   А про себя старший мастер подумал:
   «Zum Teufel! [4]Это дьявол, а не человек… Скажешь такое, что и не собирался говорить».
   Повернув в сторону Фрица свою застывшую физиономию, Ипполит взглядом приковал его к месту. Блюм внимательно рассматривал свои ботинки. Казалось, черный галстук совсем задушил Миртиля. На долю альта в симфоническом оркестре выпадает нелегкая задача — взволновать слушателя при помощи самых неблагодарных средств. А Зимлеры не любили признаваться в наличии моральных обязательств. И как обычно, на долю женщины выпала эта задача.
   Спокойным, размеренным шагом Сара выступила вперед, — именно за эту походку ее прозвали в округе «Королева Зимлер».
   Худощавый стан стареющей женщины выпрямился с несказанным достоинством. Лицо, покрытое, словно лаком, легкой желтизной, не выдало затаенных чувств даже движением бровей.
   Мудрый закон Востока, ибо он знает человека со дня его сотворения, предусмотрительно принял меры к тому, чтобы женщина оставалась подругой лишь одного мужчины, а не переходила из рук в руки, как предмет вожделения и источник распрей. Поэтому-то Сара, на следующий день после свадьбы спрятавшая под чепец свои густые молодые косы, навсегда сокрыла от посторонних взглядов теперь уже поредевшие седые букли. Так поступила некогда ее мать; так, следуя примеру Сары, поступила и ее невестка. Черные шелковые оборки обрамляли виски цвета слоновой кости. А те локоны, что спадали у ушей из-под завязок богатого кружевного чепца, были накладные. Но так как обман родился под знойным солнцем и кокетство поджидало праматерь нашу Еву у врат рая, белая шелковая нитка, простроченная посреди оборок, долженствовала изображать пробор, разделявший на две половины фальшивое бандо.
   Так из поколения в поколение носили женщины траур, оплакивая рассеяние племен.