Страница:
Каждые пятьсот лет прилетал Чернотрав к Кощею в гости, принимал его Бессмертный не только с радостью, но и с тайным злорадством. Не знал он, что старый его знакомец давно уж о сделке той прознал и только ждал момента, когда случай отомстить представится. В эту ночь дух бесплотный завел разговор о Кощеевом бессмертии.
– А правду ли говорят, – молвило привидение Чернотрава, – что смерть твоя в яйце, а яйцо в утке, а утка в зайце?
– Ты в это веришь? – захохотал Кощей, откидываясь назад. – Я ту «утку» сам запустил, чтобы богатыри всякие да разные добры молодцы мне не докучали. Пусть делом полезным занимаются – охотой. Пускай охотятся, может, в каком яйце и найдут смерть мою. – Кощей с превосходством посмотрел на своего бывшего учителя и не смог удержаться от похвальбы: – А смерть моя у меня во дворце спрятана, в тайной комнате!
– Лукавишь, Коща, – сказал дух Чернотрава.
Знал он своего бывшего ученика как облупленного. Стоило только усомниться в нем, как Кощей начинал доказывать обратное. А если его при этом еще назвать Кощей, то Кощей в лепешку расшибется, чтобы доказать правоту свою и нос утереть насмешнику. Так и на этот раз случилось.
– Не веришь?! – завопил Кощей, и голос его загремел, грозя разрушить хрустальные своды.
– Не верю, Коща, – ехидненько ответил дух Чернотрава.
– Пойдем, покажу тебе свою смерть! – И Бессмертный вскочил с места.
Он подбежал к зеркалам, за которыми пряталась тайная комната, рванул неприметное кольцо в одном из них – и взору хитрого Чернотрава предстало огромное, метр высотой да полтора в диаметре, яйцо.
– Ну что, убедился?! – торжествующе спросил Кощей.
– Нет еще, погодь малость, убедюсь до конца, – сказал хитрый Чернотрав, точно зная, чего он ждет.
А ждал Чернотрав первого солнечного луча. И не ошибся в своих ожиданиях. Солнце едва показалось, как тут же луч его проник в хрустальный дворец, запрыгал по стенам, множась и увеличиваясь. И, многократно увеличенный, стукнул по яйцу.
Не выдержала такого жара скорлупа, пошла трещинами и осыпалась.
Три головы змееныша с писком вылезли в отверстие, и полыхнул змееныш огнем изо всех трех глоток.
Кощей отпрянул, да поздно. Пламя окутало его и схлынуло. Осталась от злодея горка серого пепла.
– Так-то чужое бессмертие воровать, после меня хоть дух остался, а ты теперь даже бесплотной жизни лишен! – зло сказал дух колдуна Чернотрава и растаял.
Новорожденный змееныш освободился от скорлупы и с жалобным писком выбрался из комнаты. Он был слеп, мокр и голоден. И рядом не было родителей. Откуда-то змееныш знал, что они обязательно должны быть рядом.
– Иди сюда, – услышал маленький Горыныч чей-то ласковый голос, и ноздри всех трех голов уловили вкусный запах.
Он ринулся вперед и едва не опрокинул большую миску молока. Радостно пища, змеиный детеныш принялся неумело лакать, разбрызгивая еду и фыркая. А недалеко от чашки сидел маленький домовой, которого Кощей как-то назвал Дворцовым, да так прозвище то и прилипло. Дворцовый утер слезу.
– Сиротинушка ты моя, – прошептал он, прикидывая, что из Кощеевых вещей да богатств можно выменять на молоко и яйца у Домовика, а что – на мед да ягоды у Лешего.
Дворцовый подлил змеенышу еще молока и прошел к тайной комнате. Горстка Кощеева праха, раздавленная отпечатком змеевой лапки, так и лежала у порога. Отметив, что надо будет стереть с ножек питомца прах Кощея, чтобы по дворцу не растаскивал, Дворцовый аккуратно смел остатки пепла за порог, в комнату, и закрыл зеркальную дверь. Будто никакого Кощея и не было вовсе.
И некому было сообщить Буре-яге, что с первым солнечным лучом вопреки записи в книге судеб и гаданию старого волхва у царя Вавилы все же родился сын. В том же Лукоморском царстве, на краю которого, у самой границы, стоял хрустальный дворец, теперь безраздельно принадлежащий змеенышу, коего чинный Дворцовый называл Змеем Горынычем.
Глава 3
– А правду ли говорят, – молвило привидение Чернотрава, – что смерть твоя в яйце, а яйцо в утке, а утка в зайце?
– Ты в это веришь? – захохотал Кощей, откидываясь назад. – Я ту «утку» сам запустил, чтобы богатыри всякие да разные добры молодцы мне не докучали. Пусть делом полезным занимаются – охотой. Пускай охотятся, может, в каком яйце и найдут смерть мою. – Кощей с превосходством посмотрел на своего бывшего учителя и не смог удержаться от похвальбы: – А смерть моя у меня во дворце спрятана, в тайной комнате!
– Лукавишь, Коща, – сказал дух Чернотрава.
Знал он своего бывшего ученика как облупленного. Стоило только усомниться в нем, как Кощей начинал доказывать обратное. А если его при этом еще назвать Кощей, то Кощей в лепешку расшибется, чтобы доказать правоту свою и нос утереть насмешнику. Так и на этот раз случилось.
– Не веришь?! – завопил Кощей, и голос его загремел, грозя разрушить хрустальные своды.
– Не верю, Коща, – ехидненько ответил дух Чернотрава.
– Пойдем, покажу тебе свою смерть! – И Бессмертный вскочил с места.
Он подбежал к зеркалам, за которыми пряталась тайная комната, рванул неприметное кольцо в одном из них – и взору хитрого Чернотрава предстало огромное, метр высотой да полтора в диаметре, яйцо.
– Ну что, убедился?! – торжествующе спросил Кощей.
– Нет еще, погодь малость, убедюсь до конца, – сказал хитрый Чернотрав, точно зная, чего он ждет.
А ждал Чернотрав первого солнечного луча. И не ошибся в своих ожиданиях. Солнце едва показалось, как тут же луч его проник в хрустальный дворец, запрыгал по стенам, множась и увеличиваясь. И, многократно увеличенный, стукнул по яйцу.
Не выдержала такого жара скорлупа, пошла трещинами и осыпалась.
Три головы змееныша с писком вылезли в отверстие, и полыхнул змееныш огнем изо всех трех глоток.
Кощей отпрянул, да поздно. Пламя окутало его и схлынуло. Осталась от злодея горка серого пепла.
– Так-то чужое бессмертие воровать, после меня хоть дух остался, а ты теперь даже бесплотной жизни лишен! – зло сказал дух колдуна Чернотрава и растаял.
Новорожденный змееныш освободился от скорлупы и с жалобным писком выбрался из комнаты. Он был слеп, мокр и голоден. И рядом не было родителей. Откуда-то змееныш знал, что они обязательно должны быть рядом.
– Иди сюда, – услышал маленький Горыныч чей-то ласковый голос, и ноздри всех трех голов уловили вкусный запах.
Он ринулся вперед и едва не опрокинул большую миску молока. Радостно пища, змеиный детеныш принялся неумело лакать, разбрызгивая еду и фыркая. А недалеко от чашки сидел маленький домовой, которого Кощей как-то назвал Дворцовым, да так прозвище то и прилипло. Дворцовый утер слезу.
– Сиротинушка ты моя, – прошептал он, прикидывая, что из Кощеевых вещей да богатств можно выменять на молоко и яйца у Домовика, а что – на мед да ягоды у Лешего.
Дворцовый подлил змеенышу еще молока и прошел к тайной комнате. Горстка Кощеева праха, раздавленная отпечатком змеевой лапки, так и лежала у порога. Отметив, что надо будет стереть с ножек питомца прах Кощея, чтобы по дворцу не растаскивал, Дворцовый аккуратно смел остатки пепла за порог, в комнату, и закрыл зеркальную дверь. Будто никакого Кощея и не было вовсе.
И некому было сообщить Буре-яге, что с первым солнечным лучом вопреки записи в книге судеб и гаданию старого волхва у царя Вавилы все же родился сын. В том же Лукоморском царстве, на краю которого, у самой границы, стоял хрустальный дворец, теперь безраздельно принадлежащий змеенышу, коего чинный Дворцовый называл Змеем Горынычем.
Глава 3
МАЛЫЕ ДЕТКИ – МАЛЫЕ БЕДКИ…
Процветало царство Лукоморское и ширилось под мудрым управлением царя тамошнего Вавилы. Паслись на лугах тучные стада, колосились на полях ржаные и пшеничные колосья, кладовые ломились запасом, наливались соком в садах яблоки и груши. Богатела царская казна серебром да золотом. Да и других богатств в Лукоморском царстве хватало.
Люд простой, что жил в Городище стольном Лукоморском, царя-батюшку любил и славил. Жили лукоморцы в мире да довольствии. И боязни к воинственным соседям – ордам тмутараканской и хызрырской – народ лукоморский не испытывал. Знал люд простой, что славные войска под началом воеводы Потапа любой налет супостатов отобьют, еще и вдогонку кинутся, чтобы в другой раз нападать неповадно было.
Если на Городище сверху посмотреть, то все равно будто на колесо от телеги глянуть. Дома окружены ободом крепостных стен, в центре терем царский стоит, сверкая позолоченными куполами, а от терема улочки, что спицы колесные, к стенам расходятся. Большим Городище не был, но и маленьким его тоже назвать язык не поворачивался.
Люд в нем жил мастеровой, охочий до дела рабочего. Славилось Лукоморье своими плотниками и резчиками по дереву. Далеко за пределами страны посуда да утварь деревянная, расцвеченная кружевной резьбой, спросом пользовались. И кузнечного дела мастера тоже были непросты – такие чудеса из железа ковали, что диву даться можно, а уж оружейное дело так вообще в совершенстве изучили. Мечи да сабли, луки да стрелы, сделанные в Лукоморье, у степных соседей, беспрестанно воюющих меж собой, были в большом почете. Долго ремесла, что в Лукоморье процветали, перечислять можно. Тут и ткачество, и кружевное дело, и малярный промысел, и художественный, и прочее народное творчество присутствовали.
В лесах, что Городище окружали, много дикого зверья водилось: лисы и медведи, соболя и куницы, – охота была знатная. Не только дичью лес радовал людей, сбор грибной и ягодный тоже обилен был. С полными корзинами возвращались из леса девки и бабы.
Реки и озера в изобилии превеликом рыбой баловали.
А все потому, что царь Вавила не побрезговал да в надменности царской не проигнорировал местную нечисть. Договорился он и с Водяным, и с Лешим о взаимовыгодном сотрудничестве и товарообмене. Потому люд лукоморский себя вольготно и чувствовал, что соблюдался договор тот свято. Уважение к соседям лесным, да водяным, да луговым было большое.
Сам царь Вавила ростом невысок был, телом плотен, но скорее толст, чем могуч. Сложением богатырским царь точно не отличался. Зато он обладал умом недюжинным, и не было ему равного в государственных делах.
Одевался царь-батюшка просто. Рубаху носил домотканую, вышитую местными мастерицами. Порты простые, холщовые. Сапоги мягкие сафьяновые, потому что на ногах у него от большого веса телесной массы – особенно изобильной эта масса в районе живота была – случались отеки, и к вечеру усталость ломала и крутила ноги.
Когда прибывали гости или послы заморские, накидывал Вавила царскую мантию, расшитую, как у всех правителей тогда в моду вошло, горностаевыми хвостами. На макушку корону царскую нацеплял, но не рогатую, как у королей английского или французского, а больше похожую на шапку, украшенную каменьями самоцветными и жемчугами морскими.
Лицом царь лукоморский прост был. Носом курнос, глаза навылупку, синие, а щеки румяные. Весельем да радостью обычно лицо царское расцвечивалось, пока не померла царица Ненила. Тогда Вавила стал мрачным и хмурым, скорбел он безутешно.
Долго тосковал царь Вавила по усопшей жене, но тоска эта со временем стала светлой, пронизанной благодарностью. Благодарностью за детей, оставленных ему в утешение. Подрастали красавицы-дочери, радовал успехами в ратном деле сын-богатырь.
Старшую дочь царь Вавила назвал Василисой, а когда царевна подросла, к ее имени добавилось прозвище Премудрая. Василиса раньше сестер и брата, уже на первом году жизни, научилась говорить, и утро у нее начиналось обычно с вопроса «почему?». А вопросы Премудрая задавала такие заковыристые, что и сам отец, и бояре терялись, не зная на них ответа. Учителей для царевны собрали со всего света. К четырем годам знала Василиса и грамматику с математикой, и языки французский да английский, и в астрономии да механике с физикой дюже сильна была.
Стены царского терема были расписаны задачками, которые старшая дочь, когда у нее кончились берестяные дощечки, решала прямо на стенах, записывая ответы вечным самописным пером.
Царь со вздохом посмотрел на эти каракули, стараясь разглядеть под ними узорчатую роспись, цветы диковинные и петухов с лебедями, что раньше украшали стены горниц, и не смог. Но закрашивать их строго-настрого воспретил. А ну как понадобится Василисе какая важная задачка, а ее нет? Вот и сидели тридцать и три писца, строчили гусиными перьями, копируя Василисины каракули да перенося их на бумажные китайские свитки. Такую диковину, прознав про беду царя Вавилы, доставил с оказией купец Садко, и назывались те свитки бумазеей. Дорого отдал за бумазею царь, полказны отвалил предприимчивому дельцу, но не жалел о том. Главным было для царя Вавилы то, что доченька больше не озоровала да стены не портила, все на бумаге записывала. А как только писцы последнюю буковку перепишут со стен, можно будет снова маляров пригласить да петухами и лебедями любоваться. Если, конечно, получится закрасить те чернила, которыми вечное перо самописное заправлено.
И перо это, и чернила к нему приготовила вторая его дочь – Марья Искусница. Руки у средней царевны были золотые, взгляд внимательный, до всякого непорядка доглядный. Царь вспомнил, что еще в годовалом возрасте няньки да мамки на Марью надышаться не могли. Та только и делала, что шила да вышивала, пряла да ткала.
Забеспокоился царь Вавила, когда о Марьюшке с восторгом начал говорить шорник. Проверил. Действительно, царевна лошадиную сбрую справила куда лучше знатного мастера, который на все Лукоморье работой славился. Когда же о Марье Искуснице заговорил плотник, научивший ее бревна обтесывать, рамы оконные ладить да крышу крыть, царь всполошился. Не женское это дело, подумал тогда царь Вавила и дал строгий наказ: дальше рукоделья дочь среднюю не учить. Но было уже поздно. Поздно потому, что к моменту выхода указа Марья Искусница открыла для себя кузнечное дело и теперь осваивала его семимильными шагами. Тут царь схватился за голову и решил проявить твердость, но Марья Искусница такой рев закатила, что любящий отец не смог вынести и махнул рукой. И вот сейчас сидел царь на троне, к которому Марьюшка зачем-то приделала колеса, и боялся пошевелиться. Трон начинал ездить от малейшего сотрясения.
Зато младшая дочь радовала. Младшенькая ни науками не интересовалась, ни ремеслами. Самое большое ее достижение – пуговицы пришивать научилась. И то с большим трудом. Но расценивала сама Елена это достижение как величайший трудовой подвиг.
Царь Вавила улыбнулся, вспомнив, как принимал английских послов, не зная, что его царский кафтан на спине расшит сплошь пуговицами всех цветов и размеров. А когда заметил – поздно было. Теперь, говорят, в Англии мода – спины на камзолах пуговицами расшивать. Но на пуговицах рукоделье Еленино и закончилось. Уколола царевна пальчик и от этого потрясения зареклась прикасаться к игле. Заставить и не пытались – один раз попробовали, так младшенькая такой визг устроила, что у царя и бояр потом неделю в ушах звенело.
А в остальном Елена была просто золотой. Как в переносном смысле, так и в самом что ни на есть прямом. Царь досадливо вздохнул – дня не проходило, чтобы Еленушка не выпросила денежку. То ей на ленты надо, то серьги новые понадобились, то платье по французской моде всрочности сшить приспичило, а то шляпку купить, на английский фасон сделанную, какие тамошние бабы носят. Так и проводила дни, крутясь перед зеркалом да примеряя одну одежку за другой. О том, что к грамоте у Елены тоже никаких способностей нет, царь Вавила не переживал. К чему младшей дочери при ее-то красоте еще и ум? Елена была диво как хороша, и за красоту ненаглядную звали Еленушку Прекрасной.
Но больше, чем дочерьми, гордился царь Вавила сыном – Власием-царевичем. Тот рос не по дням, а по часам. И воевода Потап, наставник царского сына по ратным делам, нарадоваться на него не мог. У царевича была склонность к любому оружию. Одинаково ловко махал Власий и булавой, и тяжелым мечом, и легкой сабелькой. И когда сходились молодцы в потешном рукопашном бою, не было Власию-царевичу равных, несмотря на его нежный возраст. И на коне царевич скакал так, что ветер за ним угнаться не мог, вот только кони быстро под ним падали. А в остальном это был для царя-батюшки просто мальчишка. И относился к нему царь с такой же нежностью, как и к его старшим сестрам.
Баловал царь деток своих, любое озорство приветствовал и оправдывал. Бояре пытались и шуметь, и усовестить царя Вавилу они тоже пытались – бесполезно. Своим детям Вавила разрешал делать все, что только ни придет в их буйные головушки, к чему только ни потянет их юные душеньки.
А у Власия-царевича душенька тянулась к разному зверью. Сейчас-то уже попривыкли, а вот поначалу, найдя под крышкой блюда щуку не зажаренной, а живой, трепещущей, пугались и сердились. Точно так же мог спрыгнуть с блюда хорошо проваренный в меду да травах барашек или взлететь под потолок терема гусь, только что лежавший на тарелке запеченным и в яблоках. Такие шутки кого угодно могли до греха довести, только не царя. Бояре пытались нашептывать, что сын-де его, Власий, с силой нечистой дружит, но Вавила строго пресекал такие слухи. Вот и терпели. Зато охотники без царевича на охоту не отправлялись. Знали: если Власий с ними поедет, то добыча будет богатой. Да воевода Потап с восторгом рассказывал, как во время объезда пограничных постов Власий в одиночку справился с разбойниками. Просто свистнул – и кони разбойников на землю посбрасывали да к Власию со всех ног понеслись. А разбойники – те, кто смог подняться, – наутек бросились.
А уж те жители Лукоморья, к кому царский сын имел расположение, и вовсе нарадоваться на царевича не могли. Скот у них на подворье тучнел и множился, и болезни скотьи те дворы стороной обходили. Зато уж если невзлюбит кого Власий-царевич – бывало и такое, – так жди беды, вмиг вся живность со двора разбежится, поди верни потом. Время, свободное от дел, ратных занятий и детских игр, проводил царский сын в коровнике. Почему-то именно к коровам испытывал он любовь сыновью. Любовь куда большую, нежели к покойной матушке, породившей его, и к отцу родному.
Незаметно утекло пятнадцать годков. Так и росли дети царя Вавилы, и смотрел он на них затуманенным от любви взором. И только один обитатель царского терема, а если сказать точнее, то и не обитатель даже, а хозяин – старый домовой – видел царевых детей такими, какие они есть на самом деле. Может, потому и видел, что сам незаметен был?
– Ну и кого ты из них воспитываешь? – говорил он царю, когда случай выдавался на крыльце вечерком посидеть. – Дети должны берега какие-то видеть. А они у тебя совсем безбашенные сделались – чего на ум придет, то и творят!
– Так то и хорошо, – возражал Домовику царь Вавила. – Зачем же деток с малолетства неволить, приказами да окриками детство их безоблачное омрачать?
– А ежели они вред своими забавами кому причинят? Ведь большие ужо, в пятнадцать годов, поди, не детки будут, а отроки, понимать должны многое, ибо не одни они на белом свете живут! – продолжал настаивать Домовик. – Вон, Марья Искусница натерла полы какой-то гадостью скользкой – и что вышло из этого?
– А что вышло? – заоправдывался царь, почему-то почувствовав себя виноватым. – Блестели полы паркетные аки зеркало!
– А то, что порасшибались многие да травматизьму подверглись, ибо паркет скользким сделался, – то как расценивать?
– Да как то расценишь? Так и расценивать, что с чувством равновесия у бояр да нянек напутано!
– Да ты, царь, глаза разуй и на деток своих внимательнее взгляни, ибо любовь родительская глаза тебе застила, дальше носа собственного и не видишь ничего!
Многое мог бы рассказать Вавиле Домовик о детках его, но царь только отмахивался да на своем стоял:
– Чем бы дитя ни тешилось – все для развития ума да характеру отчаянного полезно. И пугать детей опасностью да бедами не позволю! Ребятишки свободными должны быть аки ветер в поле!
Тут Марья Искусница с крыши свалилась, да прямо в царский пчельник. Вавила с места взвился и понесся на помощь ненаглядной доченьке. Домовик только сплюнул в сердцах. Ну не дело это, не дело! Пусть Вавила и царь, и деткам этим батюшка, а все одно не дело так детей распускать! Да где ж это видано, чтобы царская дочка по крыше лазала?! Да разве для царевны такое дело – позолоту на куполах обновлять?! А уж то, что девица пятнадцати годов от роду – невеста уже на выданье – в мужских портках по Городищу шастает, и вовсе неуважение всех обычаев!
Да, Домовик многое мог бы рассказать царю, если бы тот хоть один раз прислушался. Он-то хорошо знал, чем детки царские занимаются, когда думают, что их никто не видит. Мужичок с локоток вообще был в курсе всех дел и событий в Лукоморье. Получал он известия как от птиц и мышей, так и от своей многочисленной родни, рассеянной по всей стране, по домам и сараям, по лесам и колодцам. Вся нечисть в ближнем или дальнем родстве между собой состояла.
Сегодня стоял теплый летний день, и в тереме никого не было. Домовой, пользуясь отсутствием домочадцев, вылез из укромного угла и сидел на высоком крыльце, греясь на солнышке. Он ждал гостя – Дворцового из хрустального дворца, что на Стеклянной горе высится. Уж сколько лет прошло, как Кощей сгинул, а дворец тот народ так Кощеевым логовом и называет да объезжает стороной. А Дворцовому и на руку это обстоятельство. Боится, как бы кто его воспитанника не увидел да вреда тому не причинил. И сколько Домовик ни втолковывал родственнику, что надо сначала разум потерять, чтобы такому страшилищу рискнуть навредить чем-нибудь, тот не слушал. Еще и обижался, что собрат его малыша обзывает словом поганым. А кто ж он, спрашивается? Змей о трех головах и есть страшилище. Но Дворцовый будто ослеп, что росту в его приемыше уже метра четыре в холке будет, все величал змея дитятком да чадом неразумным.
Дворцовый немного запыхался – бегом бежал. Он поздоровался с Домовиком и присел рядом, опустив перед хозяином мешок, туго набитый драгоценными каменьями.
– Вот, – сказал он, – на муку обменять хочу. Да сметанки бы надобно и яичек. Блинов сыночка захотел.
– Ох, Дворцовый, и что ты с ним нянчишься? – проворчал Домовик, но мешок развязал, жадно разглядывая сокровища. – Зубы-то у твоего любимца какие, да крылья мощные – самому уже пропитание добывать пора.
Дворцовый посерел лицом, живо представив воспитанника на охоте.
– Что ты, как же он сможет животину жизни лишить? Это совсем неприемлемо, ибо душа у него нежная, а потому впадет он в состояние стрессовое, для психики преизрядно вредное! Да я только представлю, что он переживет, почувствовав на зубах хруст позвонков, а на языках вкус теплой сырой крови, так мне совсем плохо становится! А если и того страшнее, клюнет его птица какая или зверь лесной укусит? Что ты, какая охота, это же опасно!
– И что, до старости нянчить будешь? – спросил Домовик, неодобрительно поглядев на гостя.
– И буду. – Дворцовый отстаивал свое упрямство, да не просто так, а аргументами подкреплял. – И нечего ему из дома даже выглядывать!
– Так не усидит ведь, – выдвинул предположение Домовик. – Молодой он, кровь горячая – вылетит из дворца.
– Усидит, не ослушается, – ответил Дворцовый. – Я им сказки о мире страшные рассказываю.
Надо сказать, что не зря говорил Дворцовый о Змее Горыныче во множественном лице. Дело в том, что еще во младенчестве Дворцовый каждую голову змея называл отдельным именем. Головы Змея Горыныча привыкли отзываться на эти имена, и теперь каждая считала себя отдельным существом. Так и повелось. Правая голова звалась Умником и была младшей, левая звалась Озорником и считалась средним братом, а центральная голова отзывалась только на прозвище Старшой и присвоила звание старшего брата, а заодно и лидерство в этой компании.
– Сказки, – передразнил Дворцового Домовик. – Знаю я те сказки. Что ты ему плетешь, будто дворец хрустальный – это весь мир, а за ним – места страшные, адово Пекельное царство? А не думал ты, что, когда он за стены дворца попадет, откуда знать будет, что здесь и как? С кем дружить надо, а с кем враждовать? А о жизни он что знает? А о частной собственности? А уму-разуму где научится?!
– Из книг ученых, – ответил непоколебимый в своей уверенности и родительской заботе Дворцовый. – Их от Кощея цельная библиотека осталась. Вот пущай он в энтих книжках и живет. Вот подрастет, прочтет все и наукой начнет заниматься. А в том, чтобы мыслить, беды нет. Тут на него богатырь не налетит да головы не отрубит, да и зверь никакой лютый не нападет. Опять-таки, ежели из дворца выходить не будет, я переживать не буду, что на него дерево упадет, бурей вырванное, или, того страшнее, палец о камушек зашибет. А ты знаешь, какие у него коготки на лапках? Изумрудные! Да чешуя стала меняться, цветами радужными переливается. Ох, неспокойно мне что-то. Болит сердце, будто беду каку чует, ибо сердце-то мое не простое, а родительское. А ты знаешь, малыш-то мой недавно…
И тут Дворцовый пустился в пространный рассказ о красоте, уме да талантливости своего сыночки. Домовик сплюнул с досады – он рассказ этот слышал уже раз сто и, казалось, знал Змея лучше, чем тот сам себя знал. Он встал и пошел на кухню собирать провизию, какой у него, царского домового, было запасено в достатке.
Когда Дворцовый ушел, сгибаясь до самой земли под тяжелым мешком, Домовик долго сидел на крыльце в раздумьях. Он размышлял о том, что любовь родительская – для детей вещь опасная. Ибо нет меры в ней.
Царь Вавила своим детям все разрешает, каждое желание их выполняется, а что желания те могут вред соседям причинить, объяснить царевым деткам некому. Да и остерегаться их не научили. Вон, когда Василиса порох изобрела – полгорода спалила и сама едва жива осталась. А Марья птицу летательную сделала да с сосны на землю рухнула, расшиблась вся. Елена нянек совсем измучила – поди туда, поднеси то, не думает даже «спасибо» сказать. А уж Власий, тот вообще всякую животину превыше человека ставит, а над боярами так подшучивает, что оторопь берет. Вот, к примеру, когда поросенок молочный прямо в руках воеводы Потапа ожил, как раз когда тот зубы в бок вонзил, шуму сколько было?! Потапа потом часа три отхаживали.
Ничего не боятся и никого не чтут царские детки. А царь Вавила и видеть этого не хочет. Не замечает, ослепленный родительской любовью.
Домовик мог бы много порассказать. Особенно о том, как царевич Власий по ночам волком перекидывается да в лес убегает.
А Дворцовый в другую крайность кинулся. У него приемыш, который зовет его тятей, только что собственной тени не боится. От всего огорожен, от всего обережен. Осталось в сундук положить да травами посыпать, чтоб моль не почикала. Вот только вопрос резонный: а сколько он в том сундуке проживет? От бед и боли убережен будет, и родителю приемному спокойно, да только в сундуке не вздохнешь, не повернешься.
Домовик вздохнул и подумал о том, что вряд ли когда заведет семью.
В огороде бабы затянули тягучую, под стать жаркому дню песню. Домовик прислушался и одобрительно хмыкнул – хорошо выводят, на голоса. Он с сожалением взглянул на заходящее солнце и подумал, что мысли философские думать – оно, конечно, правильно, но работу справлять тоже надо. И маленький хозяин вернулся в терем. А работа ему предстояла ответственная – стучать и греметь в горенке царского сына Власия. Тот как всегда спал сном богатырским. А что ему, спрашивается, не спать без задних ног, если он опять всю ноченьку в волчьем обличье по лесам шастал?
Просыпаться царевич не хотел. Он недовольно бормотал и даже запустил в домового подушкой. Но тот был настойчив – прекратил топать и ухать, только когда детинушка продрал глаза.
Глаза у Власия были большие, круглые и такого желтого цвета, что глянешь – оторопь берет, будто волчище матерый желтоглазый на тебя смотрит. Лицом Власий был бел да румян. Буйные кудри вились черными кольцами, словно из железа кузнецом выкованные. В плечах косая сажень, даром что из отроков еще не вышел. Если сейчас, в пятнадцать годов, в двери наклонясь проходит да бочком, то что будет, когда заматереет, замужичится?
Соскочил царевич с лавки, выпил заботливо приготовленную нянькой ендову молока и, схватив меч, с которым никогда не разлучался, выбежал вон. Так уж повелось – во сколько времени бы ни проснулся, сразу к пруду лесному бежал искупаться и сон смыть.
Из терема Власий отправился через слободу, потом в обход прямой тропы полем к лесу. А там и до пруда рукой подать. Обходной путь Власий выбрал не зря: опасался отца встретить да угодить на заседание боярской думы. Или сестер, что того хуже. Как пристанут, надоеды, не отвяжешься!
Люд простой, что жил в Городище стольном Лукоморском, царя-батюшку любил и славил. Жили лукоморцы в мире да довольствии. И боязни к воинственным соседям – ордам тмутараканской и хызрырской – народ лукоморский не испытывал. Знал люд простой, что славные войска под началом воеводы Потапа любой налет супостатов отобьют, еще и вдогонку кинутся, чтобы в другой раз нападать неповадно было.
Если на Городище сверху посмотреть, то все равно будто на колесо от телеги глянуть. Дома окружены ободом крепостных стен, в центре терем царский стоит, сверкая позолоченными куполами, а от терема улочки, что спицы колесные, к стенам расходятся. Большим Городище не был, но и маленьким его тоже назвать язык не поворачивался.
Люд в нем жил мастеровой, охочий до дела рабочего. Славилось Лукоморье своими плотниками и резчиками по дереву. Далеко за пределами страны посуда да утварь деревянная, расцвеченная кружевной резьбой, спросом пользовались. И кузнечного дела мастера тоже были непросты – такие чудеса из железа ковали, что диву даться можно, а уж оружейное дело так вообще в совершенстве изучили. Мечи да сабли, луки да стрелы, сделанные в Лукоморье, у степных соседей, беспрестанно воюющих меж собой, были в большом почете. Долго ремесла, что в Лукоморье процветали, перечислять можно. Тут и ткачество, и кружевное дело, и малярный промысел, и художественный, и прочее народное творчество присутствовали.
В лесах, что Городище окружали, много дикого зверья водилось: лисы и медведи, соболя и куницы, – охота была знатная. Не только дичью лес радовал людей, сбор грибной и ягодный тоже обилен был. С полными корзинами возвращались из леса девки и бабы.
Реки и озера в изобилии превеликом рыбой баловали.
А все потому, что царь Вавила не побрезговал да в надменности царской не проигнорировал местную нечисть. Договорился он и с Водяным, и с Лешим о взаимовыгодном сотрудничестве и товарообмене. Потому люд лукоморский себя вольготно и чувствовал, что соблюдался договор тот свято. Уважение к соседям лесным, да водяным, да луговым было большое.
Сам царь Вавила ростом невысок был, телом плотен, но скорее толст, чем могуч. Сложением богатырским царь точно не отличался. Зато он обладал умом недюжинным, и не было ему равного в государственных делах.
Одевался царь-батюшка просто. Рубаху носил домотканую, вышитую местными мастерицами. Порты простые, холщовые. Сапоги мягкие сафьяновые, потому что на ногах у него от большого веса телесной массы – особенно изобильной эта масса в районе живота была – случались отеки, и к вечеру усталость ломала и крутила ноги.
Когда прибывали гости или послы заморские, накидывал Вавила царскую мантию, расшитую, как у всех правителей тогда в моду вошло, горностаевыми хвостами. На макушку корону царскую нацеплял, но не рогатую, как у королей английского или французского, а больше похожую на шапку, украшенную каменьями самоцветными и жемчугами морскими.
Лицом царь лукоморский прост был. Носом курнос, глаза навылупку, синие, а щеки румяные. Весельем да радостью обычно лицо царское расцвечивалось, пока не померла царица Ненила. Тогда Вавила стал мрачным и хмурым, скорбел он безутешно.
Долго тосковал царь Вавила по усопшей жене, но тоска эта со временем стала светлой, пронизанной благодарностью. Благодарностью за детей, оставленных ему в утешение. Подрастали красавицы-дочери, радовал успехами в ратном деле сын-богатырь.
Старшую дочь царь Вавила назвал Василисой, а когда царевна подросла, к ее имени добавилось прозвище Премудрая. Василиса раньше сестер и брата, уже на первом году жизни, научилась говорить, и утро у нее начиналось обычно с вопроса «почему?». А вопросы Премудрая задавала такие заковыристые, что и сам отец, и бояре терялись, не зная на них ответа. Учителей для царевны собрали со всего света. К четырем годам знала Василиса и грамматику с математикой, и языки французский да английский, и в астрономии да механике с физикой дюже сильна была.
Стены царского терема были расписаны задачками, которые старшая дочь, когда у нее кончились берестяные дощечки, решала прямо на стенах, записывая ответы вечным самописным пером.
Царь со вздохом посмотрел на эти каракули, стараясь разглядеть под ними узорчатую роспись, цветы диковинные и петухов с лебедями, что раньше украшали стены горниц, и не смог. Но закрашивать их строго-настрого воспретил. А ну как понадобится Василисе какая важная задачка, а ее нет? Вот и сидели тридцать и три писца, строчили гусиными перьями, копируя Василисины каракули да перенося их на бумажные китайские свитки. Такую диковину, прознав про беду царя Вавилы, доставил с оказией купец Садко, и назывались те свитки бумазеей. Дорого отдал за бумазею царь, полказны отвалил предприимчивому дельцу, но не жалел о том. Главным было для царя Вавилы то, что доченька больше не озоровала да стены не портила, все на бумаге записывала. А как только писцы последнюю буковку перепишут со стен, можно будет снова маляров пригласить да петухами и лебедями любоваться. Если, конечно, получится закрасить те чернила, которыми вечное перо самописное заправлено.
И перо это, и чернила к нему приготовила вторая его дочь – Марья Искусница. Руки у средней царевны были золотые, взгляд внимательный, до всякого непорядка доглядный. Царь вспомнил, что еще в годовалом возрасте няньки да мамки на Марью надышаться не могли. Та только и делала, что шила да вышивала, пряла да ткала.
Забеспокоился царь Вавила, когда о Марьюшке с восторгом начал говорить шорник. Проверил. Действительно, царевна лошадиную сбрую справила куда лучше знатного мастера, который на все Лукоморье работой славился. Когда же о Марье Искуснице заговорил плотник, научивший ее бревна обтесывать, рамы оконные ладить да крышу крыть, царь всполошился. Не женское это дело, подумал тогда царь Вавила и дал строгий наказ: дальше рукоделья дочь среднюю не учить. Но было уже поздно. Поздно потому, что к моменту выхода указа Марья Искусница открыла для себя кузнечное дело и теперь осваивала его семимильными шагами. Тут царь схватился за голову и решил проявить твердость, но Марья Искусница такой рев закатила, что любящий отец не смог вынести и махнул рукой. И вот сейчас сидел царь на троне, к которому Марьюшка зачем-то приделала колеса, и боялся пошевелиться. Трон начинал ездить от малейшего сотрясения.
Зато младшая дочь радовала. Младшенькая ни науками не интересовалась, ни ремеслами. Самое большое ее достижение – пуговицы пришивать научилась. И то с большим трудом. Но расценивала сама Елена это достижение как величайший трудовой подвиг.
Царь Вавила улыбнулся, вспомнив, как принимал английских послов, не зная, что его царский кафтан на спине расшит сплошь пуговицами всех цветов и размеров. А когда заметил – поздно было. Теперь, говорят, в Англии мода – спины на камзолах пуговицами расшивать. Но на пуговицах рукоделье Еленино и закончилось. Уколола царевна пальчик и от этого потрясения зареклась прикасаться к игле. Заставить и не пытались – один раз попробовали, так младшенькая такой визг устроила, что у царя и бояр потом неделю в ушах звенело.
А в остальном Елена была просто золотой. Как в переносном смысле, так и в самом что ни на есть прямом. Царь досадливо вздохнул – дня не проходило, чтобы Еленушка не выпросила денежку. То ей на ленты надо, то серьги новые понадобились, то платье по французской моде всрочности сшить приспичило, а то шляпку купить, на английский фасон сделанную, какие тамошние бабы носят. Так и проводила дни, крутясь перед зеркалом да примеряя одну одежку за другой. О том, что к грамоте у Елены тоже никаких способностей нет, царь Вавила не переживал. К чему младшей дочери при ее-то красоте еще и ум? Елена была диво как хороша, и за красоту ненаглядную звали Еленушку Прекрасной.
Но больше, чем дочерьми, гордился царь Вавила сыном – Власием-царевичем. Тот рос не по дням, а по часам. И воевода Потап, наставник царского сына по ратным делам, нарадоваться на него не мог. У царевича была склонность к любому оружию. Одинаково ловко махал Власий и булавой, и тяжелым мечом, и легкой сабелькой. И когда сходились молодцы в потешном рукопашном бою, не было Власию-царевичу равных, несмотря на его нежный возраст. И на коне царевич скакал так, что ветер за ним угнаться не мог, вот только кони быстро под ним падали. А в остальном это был для царя-батюшки просто мальчишка. И относился к нему царь с такой же нежностью, как и к его старшим сестрам.
Баловал царь деток своих, любое озорство приветствовал и оправдывал. Бояре пытались и шуметь, и усовестить царя Вавилу они тоже пытались – бесполезно. Своим детям Вавила разрешал делать все, что только ни придет в их буйные головушки, к чему только ни потянет их юные душеньки.
А у Власия-царевича душенька тянулась к разному зверью. Сейчас-то уже попривыкли, а вот поначалу, найдя под крышкой блюда щуку не зажаренной, а живой, трепещущей, пугались и сердились. Точно так же мог спрыгнуть с блюда хорошо проваренный в меду да травах барашек или взлететь под потолок терема гусь, только что лежавший на тарелке запеченным и в яблоках. Такие шутки кого угодно могли до греха довести, только не царя. Бояре пытались нашептывать, что сын-де его, Власий, с силой нечистой дружит, но Вавила строго пресекал такие слухи. Вот и терпели. Зато охотники без царевича на охоту не отправлялись. Знали: если Власий с ними поедет, то добыча будет богатой. Да воевода Потап с восторгом рассказывал, как во время объезда пограничных постов Власий в одиночку справился с разбойниками. Просто свистнул – и кони разбойников на землю посбрасывали да к Власию со всех ног понеслись. А разбойники – те, кто смог подняться, – наутек бросились.
А уж те жители Лукоморья, к кому царский сын имел расположение, и вовсе нарадоваться на царевича не могли. Скот у них на подворье тучнел и множился, и болезни скотьи те дворы стороной обходили. Зато уж если невзлюбит кого Власий-царевич – бывало и такое, – так жди беды, вмиг вся живность со двора разбежится, поди верни потом. Время, свободное от дел, ратных занятий и детских игр, проводил царский сын в коровнике. Почему-то именно к коровам испытывал он любовь сыновью. Любовь куда большую, нежели к покойной матушке, породившей его, и к отцу родному.
Незаметно утекло пятнадцать годков. Так и росли дети царя Вавилы, и смотрел он на них затуманенным от любви взором. И только один обитатель царского терема, а если сказать точнее, то и не обитатель даже, а хозяин – старый домовой – видел царевых детей такими, какие они есть на самом деле. Может, потому и видел, что сам незаметен был?
– Ну и кого ты из них воспитываешь? – говорил он царю, когда случай выдавался на крыльце вечерком посидеть. – Дети должны берега какие-то видеть. А они у тебя совсем безбашенные сделались – чего на ум придет, то и творят!
– Так то и хорошо, – возражал Домовику царь Вавила. – Зачем же деток с малолетства неволить, приказами да окриками детство их безоблачное омрачать?
– А ежели они вред своими забавами кому причинят? Ведь большие ужо, в пятнадцать годов, поди, не детки будут, а отроки, понимать должны многое, ибо не одни они на белом свете живут! – продолжал настаивать Домовик. – Вон, Марья Искусница натерла полы какой-то гадостью скользкой – и что вышло из этого?
– А что вышло? – заоправдывался царь, почему-то почувствовав себя виноватым. – Блестели полы паркетные аки зеркало!
– А то, что порасшибались многие да травматизьму подверглись, ибо паркет скользким сделался, – то как расценивать?
– Да как то расценишь? Так и расценивать, что с чувством равновесия у бояр да нянек напутано!
– Да ты, царь, глаза разуй и на деток своих внимательнее взгляни, ибо любовь родительская глаза тебе застила, дальше носа собственного и не видишь ничего!
Многое мог бы рассказать Вавиле Домовик о детках его, но царь только отмахивался да на своем стоял:
– Чем бы дитя ни тешилось – все для развития ума да характеру отчаянного полезно. И пугать детей опасностью да бедами не позволю! Ребятишки свободными должны быть аки ветер в поле!
Тут Марья Искусница с крыши свалилась, да прямо в царский пчельник. Вавила с места взвился и понесся на помощь ненаглядной доченьке. Домовик только сплюнул в сердцах. Ну не дело это, не дело! Пусть Вавила и царь, и деткам этим батюшка, а все одно не дело так детей распускать! Да где ж это видано, чтобы царская дочка по крыше лазала?! Да разве для царевны такое дело – позолоту на куполах обновлять?! А уж то, что девица пятнадцати годов от роду – невеста уже на выданье – в мужских портках по Городищу шастает, и вовсе неуважение всех обычаев!
Да, Домовик многое мог бы рассказать царю, если бы тот хоть один раз прислушался. Он-то хорошо знал, чем детки царские занимаются, когда думают, что их никто не видит. Мужичок с локоток вообще был в курсе всех дел и событий в Лукоморье. Получал он известия как от птиц и мышей, так и от своей многочисленной родни, рассеянной по всей стране, по домам и сараям, по лесам и колодцам. Вся нечисть в ближнем или дальнем родстве между собой состояла.
Сегодня стоял теплый летний день, и в тереме никого не было. Домовой, пользуясь отсутствием домочадцев, вылез из укромного угла и сидел на высоком крыльце, греясь на солнышке. Он ждал гостя – Дворцового из хрустального дворца, что на Стеклянной горе высится. Уж сколько лет прошло, как Кощей сгинул, а дворец тот народ так Кощеевым логовом и называет да объезжает стороной. А Дворцовому и на руку это обстоятельство. Боится, как бы кто его воспитанника не увидел да вреда тому не причинил. И сколько Домовик ни втолковывал родственнику, что надо сначала разум потерять, чтобы такому страшилищу рискнуть навредить чем-нибудь, тот не слушал. Еще и обижался, что собрат его малыша обзывает словом поганым. А кто ж он, спрашивается? Змей о трех головах и есть страшилище. Но Дворцовый будто ослеп, что росту в его приемыше уже метра четыре в холке будет, все величал змея дитятком да чадом неразумным.
Дворцовый немного запыхался – бегом бежал. Он поздоровался с Домовиком и присел рядом, опустив перед хозяином мешок, туго набитый драгоценными каменьями.
– Вот, – сказал он, – на муку обменять хочу. Да сметанки бы надобно и яичек. Блинов сыночка захотел.
– Ох, Дворцовый, и что ты с ним нянчишься? – проворчал Домовик, но мешок развязал, жадно разглядывая сокровища. – Зубы-то у твоего любимца какие, да крылья мощные – самому уже пропитание добывать пора.
Дворцовый посерел лицом, живо представив воспитанника на охоте.
– Что ты, как же он сможет животину жизни лишить? Это совсем неприемлемо, ибо душа у него нежная, а потому впадет он в состояние стрессовое, для психики преизрядно вредное! Да я только представлю, что он переживет, почувствовав на зубах хруст позвонков, а на языках вкус теплой сырой крови, так мне совсем плохо становится! А если и того страшнее, клюнет его птица какая или зверь лесной укусит? Что ты, какая охота, это же опасно!
– И что, до старости нянчить будешь? – спросил Домовик, неодобрительно поглядев на гостя.
– И буду. – Дворцовый отстаивал свое упрямство, да не просто так, а аргументами подкреплял. – И нечего ему из дома даже выглядывать!
– Так не усидит ведь, – выдвинул предположение Домовик. – Молодой он, кровь горячая – вылетит из дворца.
– Усидит, не ослушается, – ответил Дворцовый. – Я им сказки о мире страшные рассказываю.
Надо сказать, что не зря говорил Дворцовый о Змее Горыныче во множественном лице. Дело в том, что еще во младенчестве Дворцовый каждую голову змея называл отдельным именем. Головы Змея Горыныча привыкли отзываться на эти имена, и теперь каждая считала себя отдельным существом. Так и повелось. Правая голова звалась Умником и была младшей, левая звалась Озорником и считалась средним братом, а центральная голова отзывалась только на прозвище Старшой и присвоила звание старшего брата, а заодно и лидерство в этой компании.
– Сказки, – передразнил Дворцового Домовик. – Знаю я те сказки. Что ты ему плетешь, будто дворец хрустальный – это весь мир, а за ним – места страшные, адово Пекельное царство? А не думал ты, что, когда он за стены дворца попадет, откуда знать будет, что здесь и как? С кем дружить надо, а с кем враждовать? А о жизни он что знает? А о частной собственности? А уму-разуму где научится?!
– Из книг ученых, – ответил непоколебимый в своей уверенности и родительской заботе Дворцовый. – Их от Кощея цельная библиотека осталась. Вот пущай он в энтих книжках и живет. Вот подрастет, прочтет все и наукой начнет заниматься. А в том, чтобы мыслить, беды нет. Тут на него богатырь не налетит да головы не отрубит, да и зверь никакой лютый не нападет. Опять-таки, ежели из дворца выходить не будет, я переживать не буду, что на него дерево упадет, бурей вырванное, или, того страшнее, палец о камушек зашибет. А ты знаешь, какие у него коготки на лапках? Изумрудные! Да чешуя стала меняться, цветами радужными переливается. Ох, неспокойно мне что-то. Болит сердце, будто беду каку чует, ибо сердце-то мое не простое, а родительское. А ты знаешь, малыш-то мой недавно…
И тут Дворцовый пустился в пространный рассказ о красоте, уме да талантливости своего сыночки. Домовик сплюнул с досады – он рассказ этот слышал уже раз сто и, казалось, знал Змея лучше, чем тот сам себя знал. Он встал и пошел на кухню собирать провизию, какой у него, царского домового, было запасено в достатке.
Когда Дворцовый ушел, сгибаясь до самой земли под тяжелым мешком, Домовик долго сидел на крыльце в раздумьях. Он размышлял о том, что любовь родительская – для детей вещь опасная. Ибо нет меры в ней.
Царь Вавила своим детям все разрешает, каждое желание их выполняется, а что желания те могут вред соседям причинить, объяснить царевым деткам некому. Да и остерегаться их не научили. Вон, когда Василиса порох изобрела – полгорода спалила и сама едва жива осталась. А Марья птицу летательную сделала да с сосны на землю рухнула, расшиблась вся. Елена нянек совсем измучила – поди туда, поднеси то, не думает даже «спасибо» сказать. А уж Власий, тот вообще всякую животину превыше человека ставит, а над боярами так подшучивает, что оторопь берет. Вот, к примеру, когда поросенок молочный прямо в руках воеводы Потапа ожил, как раз когда тот зубы в бок вонзил, шуму сколько было?! Потапа потом часа три отхаживали.
Ничего не боятся и никого не чтут царские детки. А царь Вавила и видеть этого не хочет. Не замечает, ослепленный родительской любовью.
Домовик мог бы много порассказать. Особенно о том, как царевич Власий по ночам волком перекидывается да в лес убегает.
А Дворцовый в другую крайность кинулся. У него приемыш, который зовет его тятей, только что собственной тени не боится. От всего огорожен, от всего обережен. Осталось в сундук положить да травами посыпать, чтоб моль не почикала. Вот только вопрос резонный: а сколько он в том сундуке проживет? От бед и боли убережен будет, и родителю приемному спокойно, да только в сундуке не вздохнешь, не повернешься.
Домовик вздохнул и подумал о том, что вряд ли когда заведет семью.
В огороде бабы затянули тягучую, под стать жаркому дню песню. Домовик прислушался и одобрительно хмыкнул – хорошо выводят, на голоса. Он с сожалением взглянул на заходящее солнце и подумал, что мысли философские думать – оно, конечно, правильно, но работу справлять тоже надо. И маленький хозяин вернулся в терем. А работа ему предстояла ответственная – стучать и греметь в горенке царского сына Власия. Тот как всегда спал сном богатырским. А что ему, спрашивается, не спать без задних ног, если он опять всю ноченьку в волчьем обличье по лесам шастал?
Просыпаться царевич не хотел. Он недовольно бормотал и даже запустил в домового подушкой. Но тот был настойчив – прекратил топать и ухать, только когда детинушка продрал глаза.
Глаза у Власия были большие, круглые и такого желтого цвета, что глянешь – оторопь берет, будто волчище матерый желтоглазый на тебя смотрит. Лицом Власий был бел да румян. Буйные кудри вились черными кольцами, словно из железа кузнецом выкованные. В плечах косая сажень, даром что из отроков еще не вышел. Если сейчас, в пятнадцать годов, в двери наклонясь проходит да бочком, то что будет, когда заматереет, замужичится?
Соскочил царевич с лавки, выпил заботливо приготовленную нянькой ендову молока и, схватив меч, с которым никогда не разлучался, выбежал вон. Так уж повелось – во сколько времени бы ни проснулся, сразу к пруду лесному бежал искупаться и сон смыть.
Из терема Власий отправился через слободу, потом в обход прямой тропы полем к лесу. А там и до пруда рукой подать. Обходной путь Власий выбрал не зря: опасался отца встретить да угодить на заседание боярской думы. Или сестер, что того хуже. Как пристанут, надоеды, не отвяжешься!