позволяли участвовать в данном представлении исключительно в качестве
статиста, берет реванш -- он становится зрителем спектакля театрального,
представляющего уже политическую сцену и ее актеров.
[46]
Народ оказался публикой. Моделью восприятия политической сферы служит
восприятие матча, художественного или мультипликационного фильма. Точно так
же, как зрелищем на домашнем телеэкране, население заворожено и постоянными
колебаниями своего собственного мнения, о которых оно узнает из ежедневных
газетных публикаций результатов зондажа. И ничто из этого не рождает никакой
ответственности. Сознательными участниками политического или исторического
процесса массы не становятся ни на минуту. Они вошли когда-то в политику и
историю только с тем,чтобы дать себя уничтожить, то есть будучи как раз
абсолютно безответственными. Здесь нет бегства от политического -- это
следствие непримиримого антагонизма между классом (возможно, кастой),
несущим социальное, политическое, культуру, властвующим над временем и
историей, и всем тем, что осталось -- бесформенной, находящейся вне сферы
смысла массой. Первый постоянно стремится укрепить смысл, поддержать и
обогатить поле социального, вторая не менее настойчиво обесценивает любую
смысловую энергию, нейтрализует ее или направляет в обратную сторону. И верх
в этом противостоянии взял отнюдь не тот, кто считается победителем.
Свидетельством тому может служить радикальное изменение взаимоотношения
между историей и повседневностью, между публичной и частной сферами. Вплоть
до 60-х годов полюсом силы
[47]
выступала история: частное, повседневное оказывались лишь обратной,
теневой стороной политического. Поскольку, однако, взаимодействие данных
сторон выглядело в высшей степени диалектичным, имелись все основания
надеяться, что повседневное, равно как и индивидуальное, однажды займут
достойное место по ту сторону исторического, в царстве универсальности.
Конечно, эта перспектива воспринималась как отдаленная -- слишком очевидными
были вызывающие сожаление ограниченность активности масс сферой домашнего
хозяйства, их отказ от истории, политики и универсального, их рабская
зависимость от процесса тупого каждодневного потребления (успокаивало одно:
они заняты трудом, благодаря чему за ними сохраняется статус исторического
"объекта" -- до того момента, пока они не обретут сознание). Сегодня
представление о том, какой из двух полюсов является сильным, а какой слабым,
становится прямо противоположным: мы начинаем подозревать, что повседневное,
будничное существование людей -- это, весьма вероятно, вовсе не малозначащая
изнанка истории, и, более того, что уход масс в область частной жизни --
это, скорее всего, непосредственный вызов политическому, форма активного
сопротивления политической манипуляции. Роли меняются: полюсом силы
оказываются уже не историческое и политическое с их абстрактной
событийностью, а как раз обыденная, текущая жизнь, все то (включая сюда и
сексуальность),
[48]
что заклеймили как мелкобуржуазное, отвратительное и аполитичное.
Итак, полный переворот во взглядах. Деполитизиро-ванные массы, судя по
всему, находятся не по эту, а по ту сторону политического. Частное, низкое,
повседневное, малозначимое, маленькие хитрости, мелкие извращения и т. д.,
по всей видимости, располагаются не по эту, а по ту сторону репрезентации.
Массы, как выясняется, озабочены приведением в исполнение того смертного
приговора политическому, который они вынесли, не дожидаясь исследований на
тему "конца политики"; в своей "наивной" практике они трансполитичны в той
же мере, в какой они транслингвистичны в своем языке.
Но обратим внимание: из этой вселенной частного и асоциального, не
подчиняющейся диалектике репрезентации и выхода к универсальности, из этой
сферы инволюции, противостоящей любой революции в верхах и отказывающейся
играть ей на руку, кое-кто хотел бы сделать (рассматривая ее прежде всего в
аспекте сексуальности и желания) новый источник революционной энергии, хотел
бы возвратить ей смысл и восстановить в правах как некую историческую
отрицательность, причем во всей ее тривиальности. Налицо стремление
активизировать микрожелания, мелкие различия, слепые практики, анонимную
маргинальность. Налицо последняя попытка интеллектуалов усилить
незначительное, продвинуть бессмыслие в порядок смысла. И образумить тем
самым данное бессмыслие полити-
[49]
чески. Банальность, инертность, аполитизм были фашистами, теперь они
близки к тому, чтобы стать революционерами -- и все это не меняя смысла, то
есть не переставая иметь смысл. Микрореволюция банальности, трансполитика
желания являются еще одним трюком "освободителей". На самом же деле отказ от
смысла смысла не имеет.


    От сопротивления к гиперконформизму



[49]
Появление молчаливого большинства нужно рассматривать в рамках
целостного процесса исторического сопротивления социальному. Конечно,
сопротивления труду, но также и медицине, школе, разного рода гарантиям,
информации. Официальная история регистрирует лишь одну сторону дела --
прогресс социального, оставляя в тени все то, что, будучи для нее
пережитками предшествующих культур, остатками варварства, не содействует
этому славному движению. Она подводит к мысли, что на сегодняшний день
социальное победило полностью и окончательно, что оно принято всеми. Но с
развитием социальности развивалось и сопротивление ей, и последнее
прогрессировало еще более быстрыми темпами, чем сама социальность. И теперь
оно существует по преимуществу уже не в тех грубых и примитивных формах,
которые были свойственны ему вначале (сегодня прогрессу социального
благодарны, сегодня только сумасшедшие отказываются пользоваться
[50]
такими благами цивилизации, как письменность, вакцинация или социальные
гарантии). Прежнее открытое сопротивление соответствовало этапу столь же
открытой и грубой социализации и исходило от традиционных групп, стремящихся
сохранить свою культуру, изначальный уклад жизни. Гомогенной и абстрактной
модели социального сопротивлялась еще не масса, а дифференцированные
структуры.
Этот прежний тип сопротивления проанализирован в концепции "two steps
flow of communication" ("двухуровневой коммуникации"), которая разработана
американской социологией и согласно которой масса вовсе не образует
структуру пассивного приема сообщений средств информации, будь то сообщения
политического, культурного или рекламного характера. На первом уровне
коммуникативного процесса микрогруппы и индивиды их расшифровывают, но,
совершенно не склонные к точному, в соответствии с установленными правилами,
их прочтению, делают это по-своему. На втором -- они с помощью своих лидеров
этот поток посланий захватывают и преобразуют. Они начинают с того, что
господствующему коду противопоставляют свои особые субкоды, а заканчивают
тем, что любое приходящее к ним сообщение заставляют циркулировать в рамках
специфического, определяемого ими самими цикла. Но точно так же поступают и
дикари, у которых европейские деньги находятся в уникальном, характерном
только для их культур символичес-
[51]
ком обращении (к примеру, у сианов Новой Гвинеи), или корсиканцы, у
которых система всеобщего избирательного права и выборности функционирует по
законам соперничества кланов. Эта манера подсистем добиваться своего путем
присвоения, поглощения, подчинения распространяемого доминирующей культурой
материала, эта их хитрость заявляет о себе повсюду. Именно благодаря ей
"отсталые" массы превращают медицину в своеобразную "магию". И они делают
это не по причине, как принято считать, архаичности и иррациональности
своего мышления, а потому, что и в данной ситуации придерживаются
характерной для них активной стратегии нейтрализующего присвоения, не
анализируемого ими, но, тем не менее, сознательного (ибо они обладают
сознанием "без знания")противодействия внешнему -- стратегии, которая
позволяет им с успехом защититься от губительного для них влияния
рациональной медицины.
Однако здесь перед нами именно структурированные, традиционные -- и с
формальной, и с содержательной точек зрения -- группы. Иное дело -- когда
угроза для социализации исходит от масс, то есть групп чрезвычайно
многочисленных, внушающих страх и безликих, сила которых заключена,
наоборот, в их бесструктурности и инертности. В случае со средствами
массовой информации традиционное сопротивление сводится к тому,чтобы
интерпретировать сообщения по-своему -- в рамках особого кода
[52]
группы и в контексте ее установок. Массы же принимают все и абсолютно
все делают зрелищным; им не требуется другой код, им не требуется смысл;
они, в сущности, не сопротивляются -- они просто обрекают все на
соскальзывание в некую неопределенную сферу, которая даже не является сферой
бессмыслия, а выступает областью всеохватывающего гипноза/манипуляции.
Всегда считалось, что массы находятся под влиянием средств массовой
информации -- на этом построена вся идеология последних. Сложившееся
положение объясняли эффективностью знаковой атаки на массу. Но при таком,
весьма упрощенном, понимании процесса коммуникации упускается из виду, что
масса -- медиум гораздо более мощный, чем все средства массовой информации,
вместе взятые
, что, следовательно, это не они ее подчиняют, а она их
захватывает и поглощает или, по меньшей мере, она избегает подчиненного
положения. Существуют не две, а одна-единственная динамика -- динамика массы
и одновременно средств массовой информации. Mass(age) is message [ href="#n30" name="n30b">30]*.
Та же ситуация и с кино, которое создавалось как медиум рационального,
документального, содержательного, социального и которое очень быстро и
решительно сместилось в сферу воображаемого.
[53]
Та же ситуация и с техникой,наукой и знанием. Они обречены на
существование в качестве магических практик и предназначенных для
потребления зрелищ. Та же ситуация и с самим потреблением. Экономисты, к
своему изумлению, так и смогли рационализировать его, несмотря на
основательность их "теории потребностей", несмотря на согласие массы с их
рассуждениями о том, что в действительности является полезным, а что нет.
Ибо на поведении массы этот ее консенсус с экономистами обычно (а может
быть, и никогда) не сказывается. Масса перевела потребление в плоскость, где
его уровень оказывается показателем статуса и престижа, где оно выходит за
всякие разумные пределы или симулируется, где царствует потлач [ href="#n31" name="n31b">31]*, который отменяет какую бы то ни было
потребительную стоимость. Обращенные к ней настойчивые призывы к
правильному, рациональному потреблению раздаются со всех сторон (они исходят
и от официальной пропаганды, и от общества потребителей, и от ассоциаций
экологов и социологов), но все напрасно. Ориентируясь на стоимость/знак, не
задумываясь, делая на нее ставку (что экономистами всегда -- даже когда
[54]
представление об этой стоимости как о чем-то весьма неустойчивом они
пытались ввести в свои теории -- рассматривалось в качестве отступления от
принципов экономического разума), масса разрушает экономику, выступает
против "объективного" императива потребностей и рационального контроля за
намерениями и устремлениями. Если стоимость/знак противопоставляется ею
потребительной стоимости, то отсюда следует, что она обесценивает уже и
политическую экономию. Утверждение, будто все это в конце концов укрепляет
стоимость меновую, то есть систему, не выдерживает критики. Ибо, хотя
система и сохраняет еще способность с успехом защищаться отданной игры и
даже использует ее в своих интересах (ей выгодно наличие массы, потерявшей
рассудок от создаваемых для кухни технических новинок и т. п.), такого рода
соскальзывание, такого рода смещение, которые практикуются массами,
означают, что экономическое, почти не ограниченное никакими пределами,
получившее чуждую себе направленность, превратившееся в магический ритуал и
театрализованное представление, доведенное массами до состояния пародии на
самого себя, -- это экономическое уже сейчас утратило всю свою
рациональность, уже сейчас переживает свой конец. Массы (мы, вы, все),
вопреки надеждам учителей, вопреки всем призывам воспитателей-социалистов,
сделали его асоциальным, отклоняющимся от нормы, и продемонстрировали, что
отныне не
[55]
ориентируются ни на какую политическую экономию. Они не стали
готовиться к будущим революциям и брать на вооружение теории, в соответствии
с которыми они должны "освободиться" от экономического в рамках "диалектики"
поступательного движения. Они знают, что ни против чего, строго говоря, не
восстают, что упраздняют систему, всего лишь подталкивая ее к
функционированию по законам гиперлогики, в режиме предельной нагрузки,
который ей противопоказан. Они заявляют: "Вы хотите, чтобы мы потребляли. Ну
что ж, мы будем потреблять все больше и больше. Мы будем потреблять все что
угодно. Без всякой пользы и смысла".
Так же обстоит дело и с медициной: и здесь прямое сопротивление
(которое, впрочем, окончательно не исчезло) было оттеснено в сторону
вариантом ниспровержения более гибким -- гипертрофированно, необузданно
почтительным к ней отношением, панически слепым подчинением ее предписаниям.
Фантастический рост потребления в секторе медицинских услуг, полностью
лишающий медицину ее социального характера, -- лучшего средства для ее
уничтожения не придумаешь. Отныне уже и сами врачи не знают, чем они
занимаются, в чем заключается их функция, поскольку масса воздействует на
них в гораздо большей степени, чем они на массу. Пресса вынуждена
констатировать: "Люди требуют от медицины заботы, хороших врачей, лекарств,
гарантий здоровья -- им всего этого
[56]
мало, они хотят еще, все больше и больше, и они хотят этого без конца".
Перестают ли массы в своем отношении к медицине быть массами? Отнюдь нет:
они разрушают ее как социальный институт, подрывают систему социального
обеспечения; требуя увеличения предоставляемых им медицинских услуг, они
ставят под удар социальное как таковое. Видеть в социальном предмет
индивидуального потребления, товар, цена которого зависит от колебаний
спроса и предложения, -- что может быть большим издевательством над этим
социальным? Пародия на подчинение и вытекающий из нее парадокс: массы
выходят за пределы логики социального, расшатывают всю его конструкцию
именно потому, что в своих действиях следуют его законам. Разрушительная
гиперсимуляция, деструктивный гиперконформизм (как и в ситуации с Бобуром
[32]*, которая была проанализирована по
другому поводу [33]) приобретают черты самого
решительного вызова, и в полной мере оценить его мощь, предсказать, какими
последствиями для системы он обернется, сегодня не сможет никто. Существо
нашей современности не заключено ни в борьбе классов, ни в неупорядоченном
броуновском взаимодействии лишенных желания мень-
[57]
шинств -- оно состоит именно в этом глухом, но неизбежном
противостоянии молчаливого большинства навязываемой ему социальности, именно
в этой гиперсимуляции, усугубляющей симуляцию социального и уничтожающей его
по его же собственным законам.

    Масса и терроризм



[57]
Мы живем в это странное время, когда массы не соглашаются носить имя
социального и тем самым отказываются и от смысла, и от свободы. Но отсюда не
следует, что они включены в какую-то иную -- новую и не менее славную --
референцию. Ибо они не существуют. Можно лишь констатировать, что,
столкнувшись с ними, начинает медленно разваливаться любая власть.
Молчаливое большинство -- это не сущность и не социологическая реальность,
это тень, отбрасываемая властью, разверзнувшаяся перед ней бездна,
поглощающая ее форма. Текучее, неустойчивое, податливое, слишком быстро
уступающее любому воздействию скопление, характеризующаяся гиперреальным
конформизмом, крайней степенью пассивности туманность -- вот виновник
сегодняшней гибели власти. Но точно так же и краха революции -- потому что
такого рода имплозивная масса по определению никогда не взорвется и,
следовательно, неизбежно нейтрализует любой обращенный к ней революционный
призыв. Как же тогда быть с этими массами? Они являются
[58]
основной темой всех дискурсов, ориентация на них стала навязчивой идеей
любого социального проекта. И, тем не менее, всех, кто на них ставит,
постигает неудача, поскольку каждый, кто это делает, масс не знает, -- он
исходит из их классической дефиниции, которая сложилась в контексте
эсхатологической надежды на социальное и его осуществление. Но массы -- это
не социальное
, это отступление всякого социального и всякого социализма.
Конечно, всегда было достаточно и теоретиков иной ориентации: с подозрением
относящихся к смыслу, указывающих на тупики свободы и разоблачающих
политический обман, резко критикующих рациональность и любую форму
репрезентации. Массы, однако, не критикуют -- смысла, политического,
репрезентации, истории, идеологии они избегают, опираясь на силу
сомнамбулического отказа. Они действуют -- здесь и теперь они осуществляют
то, что так или иначе имеет в виду и наиболее радикальная критика, которая,
тем не менее, не зная, как реализовать свои замыслы, упорно продолжает
мечтать о будущей революции: революции критической, революции престижа,
социального, желания. Но уже происходящей -- инволюционной, а не
активно-критической -- революции она не замечает. Последняя имплозивна и не
направляется никакими идеями. Она основана на инерции, а не на бодрой и
радостной негативности. Она молчалива и именно инволютив-на -- то есть
абсолютно исключает революцион-
[59]
ные речи и призывы к сознательности. У нее нет смысла. Ей нечего нам
сказать.
К тому же единственный феномен, который близок массе как виновнику
потрясений и смерти социального, -- это терроризм. С одной стороны, масса и
терроризм -- непримиримые враги, и власть без труда сталкивает их друг с
другом. Но с другой -- есть и то, в чем они удивительным образом совпадают:
отрицает социальное и отказывается от смысла не только масса -- это
характерно и для терроризма. Терроризм полагает, что он выступает против
капитала (мирового империализма и т. п.), но он ошибается -- на деле он
противодействует социальному, которое и является его настоящим противником.
Современный терроризм держит под прицелом социальное в ответ на терроризм
социального
. И он держит под прицелом именно современное социальное:
переплетение сфер, связей, центров и структур, сеть контроля и блокировки --
все то, что окружает нас со всех сторон и благодаря чему мы, все мы,
оказываемся молчаливым большинством. Перед ним новая -- гиперреальная,
неуловимая, опирающаяся уже не на закон, репрессии и насилие, а на внедрение
моделей и на убеждение/разубеждение -- социальность, и он отвечает на ее
вызов ничем иным, как гиперреальным же действием -- действием, которое с
самого начала погружено в расходящиеся в разных направлениях волны средств
массовой информации и гипноза, которое
[60]
развертывается не в области репрезентации и сознания, рефлексии и
логики причинно-следственной зависимости, а там, где заявляет о себе
мышление, черпающее свою силу в механизмах совместных положительных или
отрицательных переживаний, в механизмах цепной реакции передачи настроения.
Терроризм столь же лишен смысла и столь же неопределенен, как и система, с
которой он борется и в которую, по сути дела, включен в качестве средоточия
максимальной и одновременно исчезающе малой имплозии. Терроризм -- это не
вспышка исторической и политической критики, он по-настоящему имплозивен, и
он вызывает оцепенение, ошеломляет, а потому внутренне связан с молчанием и
пассивностью масс.
Терроризм направлен не на то, чтобы заставить говорить, воодушевить или
мобилизовать, -- он не приводит к революции (в этом плане он, пожалуй,
абсолютно контр продуктивен; но, вменяя ему в вину вред, который он наносит
революционному движению, надо учитывать, что он и не стремится быть
революционером). Он ориентирован на массы именно в их молчании, массы,
загипнотизированные информацией. Он концентрирует свое внимание
исключительно на современном социальном, на этой постоянно влияющей на нас
белой магии информации, симулирования, разубеждения, анонимного и
произвольного управления, на этой магии абстракции -- магии, которую он
максимально активизирует и которую, таким образом, подтал-
[61]
кивает к смерти, используя магию иную, черную, магию абстракции еще
более сильной, более анонимной и более произвольной: магию террористического
акта.
Террористический акт единственный не является актом репрезентации. Этим
он сближается с массой, выступающей единственной реальностью, которая не
может иметь представления. Отсюда следует, что терроризм вовсе не
представляет
невысказанное массами и никоим образом не служит активным
выражением их пассивного сопротивления. Между терроризмом и поведением массы
существует отношение не представляющего и представляемого, а
эквивалентности: оба не направляются никакой идеей, оба не принадлежат
никакой репрезентативности, оба не имеют никакого смысла. Их объединяет
самое радикальное, самое решительное отрицание любой репрезентативной
системы. И это на сегодняшний день, в сущности, все, что мы в состоянии
сказать о связях, которые могут устанавливаться между двумя элементами,
находящимися вне области репрезентации. Разобраться в данном вопросе нам не
позволяет базовая схема нашего познания -- ею всегда полагается среда
[medium] субъекта и языка, среда представления. И потому нам открыты лишь
сцепления репрезентации; что же касается соединений,основанных на аналогии
или родстве, соединений непосредственных или нереференциальных, -- что
касается всех других структур, то мы их практически не
[62]
знаем. Безусловно, массы и терроризм связывает что-то весьма важное,
то, что было бы бесполезно искать у исторически предшествующих им
репрезентативных систем (народ/национальное собрание, пролетариат/партия,
меньшинства маргиналов/представляющие их группы и группки…). И также,
как между полюсами какой-нибудь репрезентативной системы циркулирует энергия
социальная, энергия позитивная, точно так же, по-видимому, циркулирует
энергия и между массой и терроризмом, между этими не-полюсами системы
не-репрезентации, но это энергия противоположного характера, энергия не
социальной аккумуляции и трансформации, а социальной дисперсии, рассеивания
социального, энергия поглощения и уничтожения политики.
Утверждать, что "эпоха молчаливого большинства" "порождает" терроризм
-- значит допускать ошибку. На самом же деле масса и терроризм, хотя и
непонятным для нас образом, но именно сосуществуют. И такого рода их
синхронное функционирование, каким бы ни было к нему отношение, --
единственное, что по-настоящему знаменует собой конец политического и
социального. Единственное, что характеризует этот период неудержимой
имплозии всех систем репрезентации.
Задача терроризма заключается вовсе не в том, чтобы продемонстрировать
репрессивный характер государства (на это ориентирована провокационная
негативность групп и группок,
[63]
которые цепляются за нее как за последнюю возможность выступить перед
массами в качестве их представителей). Будучи нерепрезентативным, он делает
очевидной -- запуская механизм цепной реакции ее распространения, а не
указывая на нее и не пытаясь подтолкнуть к ее осознанию --
нерепрезентативность любой власти. Именно такова его подрывная работа: он
утверждает не-репрезентацию, внедряя ее крайне малыми, но весьма
концентрированными дозами.
Характерная для него жестокость объясняется тем, что он отрицает все
репрезентативные институции (профсоюзы, организованные движения,
сознательную "политическую" борьбу и т. п.), включая и те, от которых
исходят заверения в солидарности с его усилиями, ибо солидарность -- это
всего лишь один из способов конституировать его как модель, как эмблему и,
следовательно, заставить быть представителем. (О погибших участниках акции в
таких случаях говорят: "Они умерли за нас, их смерть не напрасна…".)
Для того чтобы преодолеть какие бы то ни было смыслы, для того чтобы создать
ситуацию, когда невозможно осознать, насколько он социально нелегитимен, в
какой мере он не ведет ни к каким политическим результатам и не вписан ни в
какую историю, терроризм использует любые средства. Его единственное
"отражение" -- вовсе не цепь вызванных им исторических следствий, а рассказ
[récit], шокирующее сообщение о нем в средствах
[64]
информации. Однако этот рассказ принадлежит порядку объективности и