Так вот, когда Сулла столь жестоко обошелся с Цезарем, потребовав его развода с Корнелией, Цезарю, хотя дело уже было улажено, опротивело жить в Риме на глазах у деспотичного Суллы, и он выхлопотал должность у претора, собиравшегося в Малую Азию. Вскоре они туда прибыли. Случилось так, что претор поручил Цезарю доставить из Вифинии какие-то суда. Исполняя распоряжение, молодой человек явился ко двору вифинского царя Никомеда, где был принят необычайно тепло. Одно это вызвало толки, к тому же Цезарь немного загостился у Никомеда. Возвратившись, он через несколько дней заявил претору, что хочет еще раз съездить в Вифинию – у него, мол, там дела, надо получить деньги, причитающиеся его клиенту. Претор, разумеется, дал согласие, и Цезарь снова застрял у Никомеда. Там его случайно увидели римские купцы, проездом остановившиеся в Вифинии. Тогда-то и пошел слушок: Цезарь-де прислуживал царю за столом, наливал вина, и вообще там были одни юноши и среди них Цезарь, и одет-то он был в пурпур, а потом его увели в какой-то покой, и там-де он спал, а у Никомеда-то ложе из золота, и, словом, можно сказать, что некий римлянин стал царицей Вифинии. Сплетни эти тянулись потом за Цезарем десятилетиями, стали неисчерпаемым источником для полемических выпадов партии оптиматов. Проникли эти сплетни и в солдатские песни как весьма забавная тема. Во время триумфа в честь победы над Галлией Цезарь горделиво въезжал на Капитолий, сорок слонов шествовали справа от колесницы и сорок слева, пылали факелы, воины несли роскошные трофеи, шли пленники, шел скованный цепью Верцингеториг, а где-то в хвосте звучала песенка:
 
Цезарь галлов покоряет,
Никомед же Цезаря,
Торжествует нынче Цезарь, покоривший Галлию,
Никомед не торжествует, покоривший Цезаря.
 
   Антиквар вынужден заметить, что тем самым божественный Юлий предстает перед нами как педераст. Антиквар признает это с неохотой, ибо успел составить себе о Цезаре другое мнение. А именно – он видел в этом стальном характере классические мужские черты. Не подозревал он Цезаря и в непоследовательности. Теперь вся эта модель порядком расшатана.
   Но как было на самом-то деле? Поверим Сзетонию? Поверим Куриону Старшему, одному из заклятых врагов Цезаря? Курион где-то выкрикивал о божественном Юлии: «Это муж всех женщин и жена всех мужчин». Признаем ложе царя Вифинии тринадцатым фактом и сделаем соответствующие выводы?
   Минутку, минутку… А где же другие аналогичные факты? Почему-то никто не может их назвать. Все доводы вечно топчутся вокруг Никомеда. Если уж говорить обо «всех» мужчинах, следовало бы привести имена хотя бы двух человек, а то все один и тот же. Но мы напрасно ищем второго. Только раз Светоний вскользь упоминает о чьей-то злобной сплетне, что, мол, еще один мужчина, а именно юный Октавиан, якобы стал жертвой любовных домогательств Цезаря, но сам Светоний этому не верит. Итак, мы только слышим бранные эпитеты, вроде «царская подстилка», и ничего более конкретного не можем узнать. У римских сенаторов явно не хватало изобретательности, как обычно у консерваторов. Даже Цицерон тут разочаровывает.
   Возможно, какой-то намек скрыт в упоминании Светония о красивых рабах. Цезарь тратил много денег на покупку красавцев-невольников и в то же время, видимо, стыдился этих покупок, так как запрещал заносить их в кассовые книги. Но он покупал также красивые статуи. Всегда ли записывались в книгах счета торговцев произведениями искусства? Величайший тогдашний римский лирик Катулл, у которого в кошельке свистело, весьма язвительно высказывался о финансовых делах Цезаря. Стало быть, сообщения о миловидных рабах ничего не доказывают.
   Больше объясняет молодость. Да, конечно, ведь фавориту Никомеда было двадцать лет. Он очень интересовался тайнами жизни. Одну из них он и узнал в Вифинии, удовлетворился этим опытом и больше никогда его не повторил. Это отнюдь не непоследовательность, но проявление сознательного подхода к жизни, глубокая систематичность, сочетающаяся с искусством отбора. Систематичность, потому что он испробовал все. Искусство отбора, потому что ограничился одной пробой. Пришлось не по вкусу: он и решил, что достаточно знания, вкуса же искал в другом. А уж он-то умел выжимать самое вкусное из дней будничных и иных, не столь будничных. Он жил быстро. Торопился. Но жизнью пользовался как мог полней. Он умел не только добывать женщин, страны, деньги, власть, божественность, но также умел воспользоваться всем этим лучше, чем кто другой. Посвящение в тайны секса, которое лишь удовлетворяет жажду знания, происходит в молодости. Цезарь управился с ним в надлежащий срок. Пора наслаждения жизнью, и заодно период, когда можешь выбирать удовольствия, наступает потом. Он это время использовал всесторонне. Любовное покорение Египта, блаженство с Изидой на Ниле в обществе каменных Рамсесов, заготовок для собственных его памятников, это, как вы понимаете, не детская забава. Он и это сумел пережить как зрелый мужчина.
   Неизвестно, помышлял ли он действительно о законной монополии на многоженство, как утверждал Гельвий Цинна. Если думал, то намерение свое не успел осуществить. Подобная привилегия, подкрепленная авторитетом закона, составляющая одну из основ строя, была бы, несомненно, любопытным плодом житейского опыта любовника и диктатора.

Ненависть
Часть четвертая

   Прямо не верится, что это писал Цезарь. Какие плоские аргументы! Какая мелочность! Как он мог до этого дойти? Клевета, грубая ложь, сплетни из третьих рук – все в целом на уровне мелкого пасквилянта. Видно, тотстоял у него костью поперек горла, и Цезарь, не в силах ее выкашлять, так оплевал себя. Как крыса, полез издыхать на помойку, сучил ногами в нечистотах, лишь на это он еще был способен, он, Юлий Цезарь, он, брызжущий слюною Divus Julius, [11]совершенно обессилевший из-за этого чудака, который проиграл.
   Возможно, ошибка? Возможно, он написал по-другому? В самом деле – на Капитолии памятники, у Первого Порога памятники, на голове лавры, и весь он такой необыкновенный, безграничный, четыре триумфа, veni, vidi, vici, в его постели Клеопатра, весь мир склонился, дрожа от страха или восхищаясь великодушием диктатора, а Цезарь роется в помойке. Противники побеждены. Помпея, главного врага, убили египтяне. Цезарю осталось лишь устроить торжественное погребение отрубленной головы. Цицерон уже присмирел и прижал ушки. Ах, да, он провозгласил хвалу тому, из-за кого Цезарь брызжет слюною, но сделал это даже без уверенности, что Цезарю будет неприятно. Теперь он, говорят, обдумывает послание Цезарю с дружескими советами – он возомнил себя Аристотелем и решил, что может оказывать влияние на Александра Великого своей эпохи. Усердно трудится над этим посланием, утром выбрасывает то, что написал накануне, – в общем, работа идет. Безвредная мания. Цицерон уже не в счет, он не противник, а скорее сотрудник, пусть себе сочиняет послания, они наверняка будут напичканы комплиментами. Выходит, врагов нет. Может, их вообще никогда не было? Или все же остался один – тот?Настоящий противник? Не Помпей, не Цицерон, только тот?Лицемер, разгуливавший босиком? Но ведь и он уже мертв. Или остался как противник загробный?
   Право же, трудно поверить в такую бездарную борьбу Цезаря с тенью. Дело не в клевете и жалких вымыслах, примененных в борьбе. Поражает ее неуместность. Кого он хотел убедить? Он, всегда такой объективный! Он, человек дела, он, стремящийся к безличности стиля, он, который, как зеркальное стекло, отражает факты, только факты, он, не ведающий страстей, он, техническое орудие для провозглашения бесспорных истин. Откуда вдруг это бессвязное бор-мотанье? Или же Плутарх извратил слова подлинника? Ведь мы читаем не Цезаря, сам документ погиб, мы находим лишь изложение некоторых фрагментов у Плутарха. Однако это подтверждается еще кое-где; да, так и было, Цезарь пытался, как крыса, кусать пятки, да еще чьи – тени! Пусть бы хоть наносил удары спереди – в голову, в грудь, но нет, куда ему, не достанет, не дотянется даже до икр, ну, настоящая крыса, а тот– огромный, босоногий, благородный. Выступи Цезарь против того с рассуждением, с доводами против благородства, со своими идеями против добродетели, представь он хоть клочок собственной своей концепции жизни, хоть обрывок другого мировоззрения, и скажи: это разумней. А он кричит: у того,благородного, было в руках сито. Нет, это не спор между кухарками, в крысе еще есть что-то демоническое. «У того,благородного, было в руках сито, когда жгли останки его брата, – говорит крыса. – Он собрал прах и просеял сквозь сито. Он искал в пепле крупицы золота».
   Так и видится холодный пот на лбу Цезаря, когда он это выдумывает.
* * *
    Тогозвали Марк Порций Катон. Впоследствии ему дали прозвище «Утическпй» или «Младший», чтобы отличить от прадеда, Катона Старшего. В молодости он с Цезарем не боролся. Он просто был контрастом Цезарю, только и всего. Странный был человек. Он раздражал людей неистовым своим нравом, но внушал уважение. Он казался фигурой из другого мира. Как-то не вписывался он в свое время, – отчасти подражая прадеду, хоть с опозданием в сто лет, когда общество уже не понимало догм древнего цензора. Он хранил верность отжившим принципам и понимал их слишком буквально. Лучше бы ему удовольствоваться легендой, блистать одним именем, в чем, собственно, и состоит задача аристократии, – помнить, что слава имени была в прошлом надлежаще обоснована и доказательств повторять не следует. Пусть бы титул заменил практику. Что говорить, на улицах Рима появлялись десятки патрициев в изящных носилках, они не ходили пешком, а уж босые и подавно. Они вели себя как нормальные люди. Катон же исполнял роль «наилучшего», точно следуя определению (коль я зовусь «наилучшим», я должен быть им). А так как он еще звался Катон, то соблюдал принципы прадеда. В довершение он читал греческих стоиков.
   Вот так, без сандалий, без туники гулял он по Форуму. Голову не покрывал ни летом, ни зимой. Иногда приходил в сенат весь замерзший, запорошенный снегом и стряхивал там с волос льдинки. Говорили, что он начисто лишен чувства юмора и это как будто проявлялось уже в детстве. Рассмешить его было трудно, он выслушивал шутки молча или отвечал на них серьезно. Если же в конце концов начинал смеяться, то уж смеялся, и смеялся, и смеялся – долго, до упаду. Было в нем что-то граничившее с тупостью, это замечали часто, но никто не решался сказать вслух. В глазах общества образ его был какой-то двойственный. Его принципиальность временами казалась отсутствием воображения. Муравьиное трудолюбие – бездарностью. Добавьте неслыханное постоянство. Катон не менял платья и не менял мнений. Он редко раздражался, но уж если это случалось, тогда повторялось то же, что со смехом: хоть по натуре он был добр, смягчить его не удавалось никому.
   Эта черта в известных обстоятельствах делала его жестоким, но жестокость логически вытекала из нравственного постоянства и потому не вызывала возмущения, а скорее удивляла.
   В день, когда Катон и Цезарь впервые столкнулись на заседании сената, Цезарь занял более человечную позицию, зато Катон всех восхитил последовательностью. Это было 5 декабря 63 года. На основе произведений Цицерона, Саллюстия и Плутарха, а также собственных домыслов антиквару удалось воссоздать события этого дня следующим образом.
   Катон явился в Храм Согласия озябший, задолго до начала заседания, что также было его привычкой. Пока собирались сенаторы, он читал, не отрывая глаз от табличек, но вот на трибуну взошел консул Цицерон. Лишь теперь Катон взглянул на Цицерона. Уголком глаза он заметил сидевшего рядом, тщательно причесанного Цезаря. Катон слегка вздрогнул, он, впрочем, решил не смотреть в сторону Цезаря. Он был уверен, что этот франт участвует в заговоре. Не хватало только доказательств. Фульвия, любовница одного из катилинарцев, ничего не донесла на Цезаря, хотя выдала всех остальных заговорщиков, а также план поджога столицы и склад оружия. Послы аллоброгов, задержанные два дня назад на Мульвийском мосту с документами заговора, тоже не доставили материалов на Цезаря. Но Катон знал: франт находится в числе поджигателей. Ему надлежит быть в тюрьме и ждать казни. Там его место, не в сенате.
   Словно бы в насмешку, франту доверили совсем иную функцию. По решению сената он уже два дня держал под домашним арестом катилинарца Статилия. Слишком уж ему доверяют. Всего нескольким сенаторам было поручено охранять арестованных, и Цезарь оказался в числе стражей. И вот он явился на дебаты о наказании преступникам, явился судить, хотя следовало бы судить его самого. Еще не так давно заседал в сенате Катилина, пока Цицерон не указал на него пальцем, не воскликнул: «Он еще жив?» Неужели это повторится? Катилина выехал, его приспешников схватили позавчера, а Цезарь намерен сидеть спокойно, охраняемый всеобщим лицемерием? Ведь суть дела понимают все. Связи франта со сторонниками путча, кажется, несомненны. Но никто не желает углубляться, сама мысль о том, что Цезарь тоже причастен к заговору, ужасает. Все предпочитают, чтобы правда – да спасут нас бессмертные боги! – не была доказана. Достаточно того, что уже известно, – вчера поступили доносы на Марка Красса, надо наконец остановиться, не расширять информации о масштабах заговора, по крайней мере, не расширять открыто, надо делать вид, что все закончилось и не захватило тех вершин, на которых находится франт.
   Но Катон не мог примириться с трусостью сенаторов. Его вынуждают участвовать в чем-то мерзком. Ему и Цезарю придется сидеть рядом, как сидят они теперь. Равенство с преступником? Делать невинные глаза в нравственно позорных обстоятельствах? Катон на такое не годится. Все его умственные силы устремились в одном направлении: найти доказательство вины Цезаря. Это должно удасться, надобен только случай, – может быть, даже здесь, в сенате.
   Цицерон между тем произнес вступительную речь: да соизволят отцы сенаторы обсудить род наказания для заговорщиков. Сенату, конечно, ясно, что масштабы замышлявшегося катилинарцами злодейства превосходят человеческое разумение. Поджог Рима, резня оптиматов, насилование их жен, поругание весталок, призвание аллоброгов из Галлии. Пожалуй, довольно. Надо определить кару соразмерную преступлению. Согласно принятой процедуре, первым выступит Децим Силан, консул, избранный на будущий год.
   Децим Силан был мужем Сервилии, сестры Катона. Он сказал то же самое, что думал Катон: что тут, конечно, можно говорить лишь о высшей мере наказания. Ведь речь идет о губителях отечества. Эти люди решили стереть с лица земли родной город и все истинно римское. Известно, как предки карали за измену родине. С преступниками надлежит поступить, согласно священной традиции предков.
   Мнение Силана показалось естественным. Впоследствии четырнадцать сенаторов поддержали предложение Силана о смертной казни. Катон уже предвидел следующий пункт программы. Сейчас взойдет на трибуну Цезарь. Польется поток наглой лжи. Франт горячо присоединится к мнению предыдущих ораторов, ведь другого выхода у него нет. Ни один преступник, будь ему каким-то чудом дано право заседать в сенате, не станет публично оправдывать преступление. Вождь демократов, Юлий Цезарь, до сих пор рассчитывал на народ, позабыв, что народ, уж во всяком случае, не мечтает поджариться на пожаре, а этим и угрожали ему, без сомнения, замыслы катилинар-цев. Теперь вождь демократов уже на народ не надеется. Поэтому мы сейчас услышим весьма суровое и насквозь лживое осуждение заговора.
   Действительно, Цицерон уже обратился к Цезарю с установленной формулой: Die, Cai Juli. Говори, Гай Юлий.
   Но в этот момент у входа в храм появился какой-то человек. Цезарь не выступил с речью. Видимо, дело было важное, раз этого человека впустили. В заседании произошел непредвиденный перерыв – оказалось, что принесли письмо Цезарю, и Гай Юлий еще с минуту медлил, как бы готовясь начать речь и стараясь еще дочитать письмо. Франт умел делать несколько дел сразу. Катон сидел так близко, что мог наблюдать все эти маневры с письмом. Письмо, как видно, было краткое. Цезарь прочел его быстро. Но выражение лица у него не изменилось. Катон знал – франт всегда владеет собой.
   Когда Цезарь спрятал письмо и начал говорить, смысл его речи был таков, что слушатели ушам не верили. Сперва вообще было трудно понять, к чему клонит длинное вступление. Цезарь говорил о преимуществах объективности. Здесь, мол, в сенате, ни к чему такие чувства, как ненависть, симпатия, жалость или гнев. Что до предков, – кто-то, кажется, упомянул о древних традициях? – то предки умели не поддаваться страстям и потому, например, во время пунических войн, щадили карфагенян. Следует подчеркнуть этот достойный подражания исторический прецедент. Есть и Другие. Катону хотелось заметить, что, действительно, есть и другие и что истории известен также его прадед, который советовал безо всякой пощады уничтожить Карфаген, о чем Цезарь, конечно, слышал. Но было все еще неясно, к каким выводам намерен прийти оратор. А Цезарь продолжал: мы собрались, чтобы определить наказание соразмерное преступлению. Возникает вопрос – существует ли соразмерное наказание? Если существует, Цезарь готов на него дать согласие. Но так как злодеяние превышает все человеческие понятия – а такая формулировка тоже была, – следовало бы, возможно, отказаться от соразмерного наказания и прибегнуть к обычным статьям закона. В том, что говорили до сих пор отцы сенаторы, есть один не вполне понятный момент. Красноречиво и патетически нам живописали картины страшных бедствий: похищают девиц, вырывают из рук матерей младенцев, город пылает, бряцание оружия, горы трупов, потоки крови и слез. Картина, что говорить, ужасающая, но с какой целью ее столько раз нам здесь рисовали? Не затем ли, чтобы сенаторы стали противниками заговора? В таком случае усилия были излишни. Сенаторы и так – противники заговора по той простой причине, что собственные беды никому не кажутся незначительными, и нет смысла специально расписывать людям грозящие им страдания. Лучше бы напомнить, сколь серьезная ответственность лежит на сенаторах. Возьмем человека такой высокой нравственности, как Децим Силан (тут Цезарь весьма лестно отозвался о муже Сервилии). Кто может не оценить подобный характер и подобное самообладание? К сожалению, сегодня Децим Силан проявил неуместную нервозность. Неужели его, несколько необычное, предложение подсказано страхом перед беспорядками? Но ведь у нас есть Цицерон, мы знаем прозорливость нашего консула, мы уверены, что безопасность отечества охраняют достаточно сильные и хорошо вооруженные стражи. Надеемся, что Силаном руководил не испуг, но впечатлительность и ошибочное убеждение, будто можно найти кару соразмерную преступлению. Нет, смертная казнь – не соразмерна. Что есть смерть? Естественная необходимость и облегчение. (Теперь Цезарь говорил для Цицерона, как бы подмигивая ему: ну-ка, любезный мой философ, уж ты-то, верно, знаешь, что об этом думают твои учители стоики.) Ни один разумный человек не страшится смерти, люди мужественные встречают ее с радостью, смерть – это просто отдых от страданий. (Да, да, любезный философ, мы эту болтовню наизусть знаем, не сомневайся.) Словом, предложение Децима Силана не обеспечивает должного наказания и не согласуется ни с традицией, ни с законом. Ибо надо добавить, что, по закону, римских граждан нельзя подвергать казни без суда.
   Цезарь словно бы закончил. Эффект речи был ошеломительный. Сенаторы замерли, даже Катон прямо-таки онемел. Цезарь же умело выждал минуту-другую, а затем задал риторический вопрос: не вытекает ли из сказанного им, что он хочет оставить задержанных без наказания. Отнюдь нет. Их надлежит заточить в тюрьмы и разместить в разных италийских городах, а имущество конфисковать. Приговор должен быть бессрочный и ни при каких обстоятельствах не подлежать апелляции. Всё.
   Катон меж тем задумал решительный шаг. Франт хватил через край. Несколько перепуганных ораторов тотчас заявили, что Цезарь их убедил и они, мол, теперь против смертной казни. Катон знал: пока будет поддерживаться эта фальшивая игра, в которой Цезарь рядится патриотом и каждый говорит не то, что думает, истина и достоинство никогда не победят. Надо сорвать личины – примерно так решил Катон. Пусть воцарится ясность. Доказательство вины Цезаря все же нашлось. Собственно, хватило бы и одной его речи – это явная защита убийц и поджигателей. Но есть более бесспорное доказательство. Поскольку Цезарь высказался против смертной казни после получения таинственного письма, можно сказать с уверенностью, что в письме этом что-то есть.
   Пока Катон готовился к решительному шагу, в храме зазвучали слова консула: «Я вижу, отцы сенаторы, что лица и взоры всех вас обращены ко мне», – после чего Цицерон, не скупясь на театральные жесты и похвалы в свой адрес, произнес речь, которая вошла в историю как «Четвертая речь против Катилины». Но при всей эффектности речь эта была бессодержательна и не сыграла существенной роли в ходе событии. Немного спустя сломился Децим Силан. Изумленный Катон выслушал туманное объяснение, что его шурин, по сути, думал, а чего отнюдь не думал. Мол, он, Децим Силан, думал и говорил, что поддерживает высшую меру наказания, но это вовсе не означало в данном случае смертную казнь. Как известно, для римского гражданина самое тяжкое наказание – это не смерть, а тюрьма.
   Как известно? Кому известно? Разве что людям малодушным? (Наконец-то Катон дорвался до трибуны и начал свою речь с нападок на шурина.) О злосчастная страна! О край великих предков и ничтожных потомков! Очнись, Децим, пробудитесь и вы, сенаторы, от этого позорного сна, поймите опасность положения! Мы толкуем не о налогах, не о помощи союзникам. Катилина схватил нас за горло, речь идет о существовании Рима! В таких делах, Децим, не меняют мнений, теперь не время для двусмысленных речей, в таких делах надо иметь только одно, честное и смелое мнение. Но произошло нечто еще более чудовищное, чем увертки Децима Силана. Здесь, в сенате, выступает враг республики. Подлость и лицемерие надеются восторжествовать. Цезарь пытается защищать преступников. У вождя демократов на устах громкие фразы, а в складках тоги он прячет доказательство измены. Да, отцы сенаторы, Цезарь получил тайное письмо, доставленное нарочным. Он прочитал его украдкой и спрятал. Кто прислал письмо? Что там написано? Пусть Цезарь покажет!
   В рассуждении Катона была только одна ошибка. Катон ошибался, полагая, что Цезарь участвует в заговоре. Катон горячился все сильней, у Цезаря выражение лица не менялось, и так продолжалось некоторое время на глазах у всех сенаторов, заседавших в Храме Согласия. Вот Цезарь, кажется, пошевелил рукой – верно, хочет достать письмо, но еще колеблется.
   Он знал, кому отдаст письмо, что из этого получится и какие последствия это будет иметь для того.Ведь тот– воплощение добродетели. Тот– сама безупречность, ходячая нравственность – внушает благоговение одним своим родовым именем. Тот– символ чистоты, до брака он не коснулся тела женщины. Аскет, идеал, святой; однажды, когда он явился в театр, изменили программу, чтобы не показывать обнаженных танцовщиц. Тотузнал, деликатно отказался смотреть представление, не желая портить зрителям удовольствие, и был за это награжден аплодисментами. В его присутствии не касаются неких тем, не произносят неких острот и, разумеется, не делают ничего неприличного. Теперь же тот,который никогда не лгал, который в каждом деле был честен, чужд лицемерия, чужд корысти, тотсвятой Катон, перед всеми сенаторами, прямо в глаза, открыто и демонстративно упрекает Цезаря в коварстве и измене, требует здесь же, сейчас же показать письмо, потому что неизвестно, мол, от кого оно, быть может, от Катилины.
   Однако Цезарь получил письмо не от Катилины. Только наивный Катон мог подумать такое, он всегда видит в людях и фактах «или-или». Этот ревнитель принципов неспособен представить себе мир менее примитивно. Для него не существует промежуточных положений, относительности взглядов, для него все – либо черное, либо белое, иначе действительность не соответствовала бы схеме, и тогда пришлось бы носить сандалии, не отмораживать себе ушей и спать не обязательно с женой – полная катастрофа! Цезаря действительно кое-что связывало с Катилиной, но это было давно, пока еще Катилина не спятил. У Цезаря честолюбия чуть побольше и методы чуть потоньше, он не станет, как простой ремесленник, участвовать в поджоге города, нет, он еще не рехнулся. И все же, когда Катон вот так стоит перед Цезарем, дрожа от возмущения и протягивая руку за якобы преступным письмом, когда этот маньяк весь багровеет, вдохновляемый непреклонной своей верой и нерушимыми принципами, Цезарь не уверен, о, далеко не уверен, что то, чем он сейчас угостит Катона, будет достаточным аргументом.
   Но он воспользуется этим аргументом, начнет борьбу, раз уж Катон сам подал неожиданный повод. Надо же в конце концов хоть оцарапать этого Катона, решил он, – позже он будет кусать яростней, только бы причинить боль. В общем-то, он давно готовился вот так куснуть Катона в самое чувствительное, самое заветное – в его добродетель, в его идеалы. А Катон уже который раз подряд выкрикивает, чтобы Цезарь показал письмо, – надо же все-таки выяснить, кто есть кто и кто к кому пишет. – Ну что ж, ладно, – говорит Цезарь. – Не будем из этого делать секрет. – Он подает Катону письмо. – Письмо от твоей сестры Сервилии. – Лишь теперь выражение его лица изменилось, он усмехается. – Да, мне иногда пишут женщины.