Дивициак и тут руку приложил, как же. Он первым вторгся в Бельгию, получив от Цезаря одно краткое распоряжение: опустошать. Идти вперед и опустошать все на пути. Вот он и пошел со своими эдуями. Он должен был отвлечь часть войск бельгов и таким образом облегчить продвижение Цезарю. И не только он. В этой фазе войны тактика была уже посложней. С самого начала сдался римлянам довольно многочисленный народец, живший на окраине Бельгии, но слегка испорченный импортом. Выведав там, сколько еще бельгов может взять в руки оружие, Цезарь прикинул, что решительно их будет слишком много. Вывод? Пусть этот народец, такой угодливый после капитуляции, подерется с собратьями. Все же бельгов станет поменьше. Приказ был исполнен, но с большим скрипом. Народец начал вскоре слезно просить подкреплений, потому как собратья за милую душу потрепали его, а теперь стены одного осажденного городишки еле держались под натиском бельгов. Цезарь послал подмогу, довольно скромную, только чтобы поднять дух у осажденных. Тем временем Дивициак в глубине вражеского края шел от селения к селению, оставляя после себя лишь пепелища. Хлеба горели на корню. Ведь Дивициаку было приказано опустошать. Он двигался в тучах дыма, как сплошной огромный пожар, надеясь, что, возможно, станет – чем черт не шутит! – царем Галлии. При вести о его приближении белый ночью покинули прежние позиции и разбежались кто куда по родным своим углам спасать их от нашествия Дивициака. Цезарь даже не рассчитывал на такое легкое продвижение. Бельгам и впрямь не хватало чего-то, что есть в странах цивилизованных, не импорта вина, ко, пожалуй, основных знаний о принципах ведения войны. Уже при отступлении им был нанесен первый урон, три легиона на рассвете атаковали их тылы, и тылы эти из-за плохой связи с головой армии стали к вечеру мертвым, кровавым месивом. Дивициак же сумел спокойно возвратиться.
   С той поры Цезарь брал город за городом, область за областью. Неприятель, отказавшись от сосредоточения всех сил на одной линии обороны, выиграл на этом лишь то, что его можно было уничтожать по частям. Цезарь оценил наивность противника. Он начал покорять города «наглядным» способом. Технические устройства, машинерия, осадные навесы, или так называемые «беседки», движущиеся валы и башни – все это вырастает внезапно, как бы из ничего; бельгская стража стоит на стенах, раскрыв рот, кое-кто еще посмеивается – ведь машинерия вон она где, а стены вот они, но вдруг машинерия трогается с места, движется все быстрей, быстрей, и вот она уже под стенами. Всеобщий переполох, капитуляция. Такой отличный результат давала иногда демонстрация технических устройств в этой слаборазвитой стране. Либо по-другому: легионы маршируют вслед за Дивициаком, он тоже здесь и обещающе ухмыляется, еще слегка закопченный от пожаров, он, видно, что-то знает, но не говорит, раз такую мину строит. На горизонте город. Что это? Да так, пустяки, это Братуспанций, говорит Дивициак, там одни погорельцы из окрестных деревень. Легионы торопятся, Дивициак весел, и тут навстречу выходит процессия дряхлых старцев, руки умоляюще протянуты, просят пощады. Легионы жмут вперед, вот и Братуспанций, а на стенах женщины, тоже руки протянуты, волосы распущены, груди оголены, полная капитуляция. Дивициак Цезарю: может, даровать им жизнь? Даруют и сразу же в путь – спешка, ничего не попишешь.
   Впрочем, в глубине страны дело пошло хуже. Дебри, болота, высохшие русла, разливы рек и полное отсутствие импорта. К тому же тамошние бельги, наученные опытом собратьев, заранее укрыли в недоступных местах стариков и женщин. Но зато собрали несколько десятков тысяч мужчин, способных сражаться. Потом устроили засаду. Взяли римлян в клещи. Ужасные дела творились. Цезарю пришлось самому со щитом перебегать от манипула к манипулу и во время боя провозглашать патетические призывы. Маленький человек снова пакостил. Но опять же десятый легион был на посту, и он не подвел. Бельги атаковали с неистовым упорством. Их трупы уже лежали один на другом, в несколько слоев… Живые шли по трупам в атаку. Когда падали, тотчас следующая волна взбиралась на эти трупные валы, чтобы тоже пасть. Так вырастали горы. И до конца летели с них в римлян стрелы.
   Когда в горах трупов прекратилось всякое движение, война с бельгами была завершена. Осталось выполнить формальности: принять капитуляцию всех народов, живущих вдоль атлантического побережья. Для этого Цезарь послал на юг одного из своих высших офицеров. Себя он такими вещами не утруждал. Ему надо было поскорей начать пожинать плоды покорения Галлии, ведь покорение народов ведет к божественности, и это основное. Кроме того – деньги. Деньги – также лишь средство, однако кандидатам в боги деньги нужны.
   Следом за легионами нахлынули купцы. Тут кстати подвернулся счастливый случай. Жители одного города скрыли часть оружия, вместо того чтобы отдать победителя?л, а затем устроили ночью небольшое восстание. Восстание, разумеется, было без труда подавлено, а в наказание можно было продать весь город: пятьдесят три тысячи человек. Торговцы, которым нужны были рабы, охотно закупили всех – ввиду большого предложения цены были назначены доступные. Эта сделка, не считая доходов от продажи прочих трофеев, заметно пополнила кассу Юлия Цезаря и заодно была предвестьем успешного развития торговых отношений. Как видим, экспорт оказался выгодней, чем импорт.
   Однако не только экономические соображения побудили Цезаря остаться в Бельгии и послать вместо себя на юг одного из высших офицеров. Галлия Галлией, она уже у Цезаря под пятой, с нею как будто уже покончено (кроме Аквитании, третьей и последней части, еще не завоеванной). Но Рим, сенат, все эти интриги, о которых знал даже Ариовист, сказавший, что некоторые важные персоны помочились бы, если бы… и так далее. Рим был в ожидании. Следовало ему втолковать, что в Галлии уже все кончено. Пусть Рим сделает выводы и пусть ждет дальнейшего, того момента, когда и в Риме будет все кончено. Итак, Цезарь сел писать. Писал он, сидя на табуретке, и табуреткой была Галлия – написанное выглядело соответственно. Цезарь составлял официальный отчет для сената о ходе и результатах победоносной кампании. В сухом, но нарочито искреннем, рапорте перечислялись различные средства, примененные в ходе войны. Пусть подумают и взвесят. Цезарь писал сжато. Ах, эта искренность и эта лаконичность! Бряцание суровых, лишенных всякой мишуры, фраз и горы трупов, реки, запруженные утонувшими, сожженные селения, опустошенные земли, подкупленная совесть людей и – комментарии стратега!
   Рапорт произвел должное впечатление. Сенат объявил пятнадцатидневное благодарственное молебствие, дабы отметить столь молниеносную и – как казалось – окончательную победу почти над всей Галлией. Никогда еще, за всю историю Рима, не устраивали таких длительных молебствий. Цезарь это отметил.
* * *
   Вы, конечно, знаете, кем был тогда Цезарь для Рима. Все ведь помнят знаменитую пару: Цезарь, Помпей (и, возможно, еще Красса). Да, да, первый триумвират, эти люди заправляли республикой. Но это не важно. Нас больше интересуют некий поэт и его любовница.
   Не удивляйтесь. Сколько можно заниматься политикой! Особенно в Риме, где все ходуном ходит из-за борьбы партий, из-за миссии Цезаря в Галлии, его побед и лаконичного отчета, который вызвал сенсацию и благодарственные молебствия, из-за краха старых идеалов и установления новых понятий, из-за смятения, коррупции, непрестанных интриг. Это утомительно. Тут как раз будет кстати уделить место влюбленному поэту. Надо посмотреть его стихи. Сделать это необходимо, так как в них освещены некоторые побочные обстоятельства, связанные с Цезарем. Прошу вас пробежать глазами этот один-единственный томик стихов, в большинстве очень коротких, из подручной библиотеки антиквара.
   Катулл (автор томика) не был уроженцем Рима, Детство он провел в Вероне, там же пережил свои первые, провинциальные романы. В столицу он явился как подающий блестящие надежды молодой лирик. Впрочем, быть старым ему не пришлось, он умер рано, вскоре после тридцати. В Риме он познакомился с женщиной, которая его погубила.
   Немного о ней. Говорили, будто она отравила мужа. Это возможно. Никто не знал вполне определенно, была ли она виновницей смерти мужа в смысле физическом. Зато несомненно, что своим поведением она убила Катулла. Звали ее Клодия. Катулл дал ей другое, тоже трехсложное имя, чтобы при надобности можно было заменить псевдоним настоящим именем, не нарушая ритм стиха. Псевдоним звучал поэтично и благородно: Лесбия. Он приводил на память поэтессу с Лесбоса, Сафо. Все римские поэты давали своим возлюбленным имена из греческой мифологии или литературы. Эта мода уже существовала во времена Катулла. Впрочем, можно допустить, что мысль назвать Клодию Лесбией появилась у Катулла одновременно со стихотворением, подражающим одной песне Сафо. Ибо его любовные стихи к Лесбии начались с перевода из Сафо. Он хотел сказать, что тот, кто сидит рядом с Лесбией, кто смотрит на нее и слышит ее смех, кажется ему равным богу или даже счастливей бога. Он добавил, что, увидев как-то Лесбию, он потерял голос. В крови у него пылал огонь, в ушах стоял звон, в глазах – мрак. Именно это он стремился сказать, но сумел выразить только с помощью Сафо. Потом он писал о воробушке Лесбии. Опять основой стал мотив, заимствованный из греческой поэзии, хотя слегка измененный. Он завидовал, что воробушка ласкают. Почему сам он не птенчик? Почему не может играть с Лесбией, как это крошечное существо?
   Возникла проблема помещения. Влюбленным необходимо место. Нашелся, к счастью, некий Маний Аллий, человек услужливый, обладатель подходящего жилья, которое он любезно им предоставил. Катулл на радостях рассыпался в изысканных благодарностях по адресу этого Мания Аллия. Маний предоставил им свой дом! И туда приходит она, светлая богиня!
   Лесбия замужем. Это немного усложняет дело. Седовласые моралисты в городе уже сплетничают, но не надо огорчаться из-за их болтовни, она гроша ломаного не стоит. Солнце заходит и восходит, а когда для нас погаснет кратковременный свет, мы уснем, и наступит вечная ночь. Будем же целоваться! Тысяча поцелуев и сто, и снова тысяча, и еще сто, и еще тысяча, столько, сколько песчинок в Ливии, сколько звезд в небе, столько раз, чтобы любопытные не могли сосчитать, а завистники рассплетничать.
   Это будет любовь ненарушимая, святая, любовь – дружба и любовь – союз, aeternum hoc sanctae foedus amicitiae. [2]Никто еще никого так не любил, никто никому не был так верен. Что? Какая-то Квинтия слывет красавицей? Ну ладно, она белолицая, высокая, хорошо сложена, но не красавица, потому что слишком грузна, без обаяния, без огонька, как же можно сравнивать ее с Лесбией? А это еще что? Кто-то сравнил Лесбию с подружкой Мамурры, этого гуляки? Что за вздор! У той девки чересчур длинный нос, безобразные ноги, короткие пальцы, она брызжет слюной, и речь ее отнюдь не упрекнешь в изысканности. Только у Лесбии нет никаких изъянов. Только Лесбия владеет всеми чарами Венеры.
   Дорогой Маний, которому я стольким обязан, – признается Катулл далее, – хочу тебе еще сказать, что я готов на жертвы. Если бы Лесбии было недостаточно одного меня, я даже согласен время от времени терпеть ее измены. Я ее уважаю. Я не буду на нее брюзжать и не стану по-глупому требовать слишком многого. Эти ночи чудесны, изумительны. Это краденая любовь. Знаю, я получаю нечто, сейчас только отнятое у мужа, только что отделившееся от его тела. Но мне должно быть довольно и этого. Пусть Лесбия хоть ту минутку, что провела со мной, отметит в календаре, как счастливую. Поистине я хочу избежать глупой жадности и назойливости.
   В элегии к Манию настроение светлое. В конце концов Юнона тоже изменяет Юпитеру, а все же его любит. Заканчивается послание оптимистически. Ведь Катулл прекрасно понимает, что брак Клодии не из числа счастливых. Поэт с легким сердцем соглашается на жертвы, которых в действительности ему не придется приносить. Кроме того, он наивен. Кажется, Лесбия дурно говорила о Катулле в присутствии мужа, а тот радовался – вот глупец. Он ничего не понял! Ведь это лишь доказательство ее любви к Катуллу. Была бы она здорова,она бы молчала. Она нездорова.Она говорит. Значит, помнит. И не только говорит. Она говорит дурное, горячится, сердится. Стало быть, любит.
   Действительно ли Катулл наивен? А эта эпиграмма, в которой он старается отнестись к словам Лесбии скептически, словам, сказанным в порыве страсти? Лесбия уверяет, что не хочет быть ничьей женой,только женой Катулла, хотя бы ее добивался сам Юпитер. Но то, в чем женщины уверяют любовников, надо записывать в воздухе и быстротекущей воде. Значит, он не наивен? Он сомневается? Увы, нет. Он скорее делает вид, что сомневается. Он говорит обо всем этом с напускным юмором и невозмутимостью. Он хочет себя застраховать: вот, извольте, я обдумал все возможности, я знаю, как это бывает в жизни, я все понимаю и сумею владеть собой. Ей, наверно, только кажется, что она желала бы стать моей женой,но это ни к чему. Я согласен терпеть ее мужа.
   Впрочем, муж скоро умирает.
   Тут-то и начинается настоящая драма. О новом замужестве Лесбии и речи нет. А появляется на арене некий Целий Руф, которого Катулл сперва считает своим другом. Этот человек на долгое время становится любовником Лесбии.
   (Как протекал их роман, от Катулла мы не узнаем. Из третьих лиц осведомлен был лучше всего Цицерон, политик, философ и адвокат, который в суде изложил много пикантных подробностей. К самым невинным относится утверждение, что Клодия и Целий Руф вместе находились в Байях, модном в те времена месте морских купаний. Цицерон был, как всегда, бесцеремонен и с присущим ему пафосом сказал: свободная любовь, легкие увлечения, распутство, Байи, увеселения на пляжах, пирушки, гулянья, пенье, музыка, поездки по морю… Она не искала уединения, не пряталась и вообще не желала скрывать своего порочного поведения… В наименее пристойных обстоятельствах она испытывала радость, что это происходит на глазах у многих свидетелей и при полном свете дня… Не только своей походкой, но и одеждой и выбором друзей, не только зазывными взглядами и вольностью речей, но и объятьями, поцелуями, купаньями, водными прогулками, ужинами в мужском обществе – всем этим она производила впечатление куртизанки, причем куртизанки, продающейся за деньги, разнузданной и бессовестной.)
   Был период, когда Катулл предпочитал не подавать вида, что замечает эту достаточно явную и как бы «официальную» измену Лесбии. Он выжидал долго. За это время Лесбия несколько раз к нему возвращалась, и ее возвращеньям сопутствовали вспышки любовного восторга. Катулл, однако, быстро набирался степенности. Он написал стихотворение, в котором просил об одном: пусть боги сделают так, чтобы Лесбия говорила правду и исполняла обещанья. Все чаще стали звучать в его поэзии раздумье и торжественный тон, а описания ласк сменила назидательность.
   Вскоре поэт снова совершенно теряет голову. Возникают язвительные эпиграммы, позорящие Руфа. Неуклюже и нелепо великий поэт пытается скомпрометировать соперника в глазах Лесбии.
   Он пишет эпиграмму на какую-то другую женщину, находящуюся в связи с Руфом, и силится представить ее в самом дурном свете. Он решается на нечто еще более постыдное. – Не удивляйся, Руф, – говорит он, – что ни одна женщина не хочет тебе отдаться. (И эти слова не застряли у него в глотке!) Ведь от твоих подмышек разит отвратительным козлиным потом. Поистине, красивые девушки не спят с существом, до такой степени напоминающим скотину. И наконец: Руф, я хотел видеть в тебе друга, увы, напрасно. Напрасно? Нет, я плачу ужасную цену. Ты выжег мое нутро, отнял единственное мое сокровище, оторвал ее от меня, ах, язва моей жизни, чума моей любви! Я страдаю, ибо уста, которые я целовал, ты осквернил своей мерзкой слюной. О, это не пройдет тебе безнаказанно, тебя будут знать в веках, я обеспечу тебе славу. Потомство узнает, каков ты был.
   А тебя, Лесбия, не львица ли родила? Не из камня ли у тебя сердце? О нет, Лесбия непрестанно обо мне говорит и непрестанно меня ругает. Значит, любит! Я тоже вечно ее проклинаю. Потому что люблю. Постойте, постойте… Неправда, что я дурно говорю о Лесбии. Я не смог бы говорить о ней дурно. Не смог бы так гибельно любить. Это вы там опять выдумываете… Клянусь Юпитером! Лесбия возвращается, сама возвращается, по своей воле, а я уже не надеялся, но так желал. Разве бывает большее счастье?
   Miser Catulle, desinas ineptire…
   Несчастный Катулл, освободись от наважденья…
   Настали самые черные дни. Лесбия часто меняла любовников, а порою имела их по нескольку зараз, по мнению Катулла, – триста (полюбилось ему это число). Вилла Лесбии на Палатине стала местом непрерывных увеселений и кутежей. – Вы устроили в ее доме кабак! – кричал Катулл гостям первой великосветской львицы того времени. – А ведь там живет женщина, которую так любят, как ни одну никогда не будут любить. Я испачкаю вход вашего кабака позорными надписями. Что вы думаете? Что только у вас есть?… Вы, презренная свора развратных волокит, особенно Эгнатий, этот испанский хам, который моет зубы мочой и смеется идиотским смехом.
   Однако нельзя долго заниматься Эгнатием, вон другой соперник угрожает: Равид. Дурень! Куда ты лезешь? Под огонь моих ямбов? Милости прошу, можешь и ты прославиться, если хочешь. А это кто? Геллий? Этот негодяй когда-то соблазнил жену собственного дяди. Он блудил с матерью и сестрой. Он должен оставить Лесбию в покое, ведь она ему не родня.
   О, Геллий, я, правда, хотел с тобой дружить и подарить тебе стихи Каллимаха, но этому уже не бывать.
   Катулл метался, встревая в безнадежную борьбу и унижаясь неслыханным образом. Не было таких аргументов, которые он поколебался бы бросить в лицо «жалким развратникам». Поэт высоких чувств и певец сексуальной одержимости откровенно показывал свою слабость, но в то же время старался осуществить угрозы. Может, ему удастся увековечить Равида, Эгнатия и прочих? Пусть тысячелетиями терзают их, как фурии, ямбы Катулла, Эгнатиев много, но, может быть, кто-нибудь когда-нибудь захочет индентифицировать личность того, который мыл зубы мочой, – и месть Катулла свершится.
   Маньяк Катулл неутомимо громил соперников, обвиняя их в ужаснейших извращениях, но суда поэта ждала сама Лесбия. Вопреки характеристике, данной Цицероном, это, видимо, была женщина незаурядная. Куртизанка, наделенная умом, размахом и воображением, она знала греческую культуру и имела наклонности к литературе. Катулл называл ее «преступницей», однако не клеветал на нее, что не составило бы большого труда, поскольку Цицерон в завуалированной форме обвинил Клодию в убийстве мужа и подозрительно близких отношениях с братом. Для Катулла существовало только одно преступление Лесбии: любовные (и нравственные) муки, ему причиненные. Он знал, что делала Лесбия, даже знал, что она делала это «в переулках и на перекрестках». (Смысл, конечно, был не буквальный, а символический, и слова эти заменяли некоторое ценностное определение.) Но не в этих поступках, как таковых, обвинял Катулл Лесбию, не в них видел суть преступления, а в отказе от любви чистой и святой, от той его любви, которую ни с чем нельзя сравнить, которая, увы, уже не может быть ни добротой, ни любовной дружбой, si opitima fias (хотя бы ты и стала совершенством), и которая никогда не кончится, omnia si facias (хотя бы ты совершила все). Преступление состояло в том, что наградой за любовь были терзания. Odi et amo. Ненавижу и люблю. Почему, не знаю. Но чувствую, что так оно есть.Я испытываю муки распятого на кресте.
   Наконец пришла последняя мысль: но ведь я был добр! Может быть, у богов есть жалость? Если такая жалость есть, пусть они обратят взор на меня, беспорочно прошедшего через жизнь. Я уже не прошу, чтобы она меня любила. И не прошу невозможного: чтобы она стала чистой. Я хочу выздороветь сам, избавиться от этой злой хвори. Боги, верните мне здоровье за то, что я порядочный человек.
   А вы, ближайшие друзья, передайте моей милой «немного злых и последних слов». Пусть себе живет и здравствует со своими кобелями, которых она обнимает по три сотни зараз и из которых ни одного не любит душой, но только терзает печень им всем. И пусть не ждет от меня любви, как бывало, ибо по ее вине любовь эта вырвана с корнем, как цветок в поле, срезанный плугом.
* * *
   Политиком Катулл не был. У него не было политической программы, в политике он не разбирался, видел только внешние проявления, несущественную поверхность исторических процессов, но смысла их не понимал. Более того, не хотел понимать и не намерен был ими интересоваться. Цезарю он прямо сказал: «Во всяком случае, я не стараюсь тебе нравиться и не желаю знать, ты бел или черен». Цезаря, возможно, это даже не задевало. Цезарь с сожалением глядел на такое обскурантское отношение к политике. Но болтовня безумствующего поэта наверняка казалась ему вредной.
   Партнеры встретились далеко не равные. С одной стороны – трезвейший и дальновиднейший политик, с другой – одержимый лирик, поглощенный любовью, александрийской поэзией и светской жизнью узкого, элитарного литературного круга. С одной стороны – зрелый мужчина, владеющий своими страстями и не знающий угрызений совести, с другой – молодой человек, страстно увлекающийся и моралист. (Его творчество, впрочем, обвиняли в безнравственности. Он. ответил: «Автор должен быть чист, поэзия же не обязана».) С одной стороны – практик, с другой – романтик. С одной – ловкий тактик, с другой – беспомощный нонконформист. С одной – деятель, с другой – всего лишь наблюдатель.
   Предметом нападок Катулла стали не политические идеи Цезаря и не его общественная, административная или военная деятельность. Это была не критика системы правления. Даже в выдвигавшихся Катуллом упреках в плане экономическом речь шла о частностях, не об основе. Основы Катулл не разглядел. Понятно, цезарианские круги, выступая против Катулла, обвиняли его в верхоглядстве, этот упрек сам напрашивался. Не раз делались замечания, что поэт имеет слабое понятие о системе политических отношений в Риме. Знаешь мало, а критикуешь, – так обрывали его то и дело. Ответом Катулла была эпиграмма-двустишие, в которой он заявлял, что не старается что-либо знать и что его вообще ничуть не волнует вопрос, белый ли Цезарь или черный, иначе говоря, какую программу представляет, потому что – и это надо было уже додумать самим – существуют более важные критерии и все явления дозволено рассматривать в ином аспекте. Весь мир ваших представлений меня не интересует – вот смысл этой краткой эпиграммы.
   Катулл обладал чертой, у поэтов весьма нередкой: он слегка иронически относился ко всем сухим, чересчур рациональным дисциплинам, ко всякой формализации мышления и действий, к рутинерству и педантичной учености. Он посвятил книгу историку Непоту, с которым был дружен и которого любил. Но в посвящении этом есть что-то двусмысленное, а именно – пафос, за которым как бы прячется легкая насмешка. Раздумывая, кому бы посвятить свою «книжонку», свои «стишки», свои «безделки» и «пустячки», Катулл приходил к выводу, что посвятит только Непоту, ибо «ты, Корнелий… отважился изложить всю историю мира в трех томах ученых, клянусь Юпитером, и объемистых». Еще более явная ирония сквозит в характеристике Цицерона, красноречивейшего римлянина из всех, «какие есть, были и еще будут в грядущие годы», а также «наилучшего из адвокатов», тогда как Катулл – «наихудший из поэтов».
   И вот человек такого психического склада начинает задираться с Цезарем. Помпей его меньше интересует: пожалуй, только как зять Цезаря. «Тесть и зять». Оба триумвира связаны семейными узами, и это невероятно раздражает Катулла, словно сам факт, что триумвиры породнились, был неслыханным «сандалом. Страсти Катулла всегда необузданны, а аргументы неисчерпаемы. Но единственно возможная для него оценка общественных явлений – это оценка моральная, стало быть, все аргументы, возмущенья и нападки будут в морализаторском плане. Ведь этот аполитичный поэт не интересуется ни мотивами политических действий, ни их эффективностью, вообще ничем, кроме проявлений добра и зла, которые он лично видит в ближайшем своем окружении.
   Непосредственной мишенью для ударов Катулла редко бывал Цезарь, чаще его любимчики, в особенности Мамурра и Ватиний. Мамурра, саперный офицер Цезаря, удостоился наихудшей характеристики. Он оказался мотом, развратником, спесивцем, да еще пытается, видите ли, писать стихи, что вконец рассердило Катулла. Поэт чувствовал себя оскорбленным всеми претензиями Мамурры, а их было много и самых разнообразных. Мамурра желал, чтобы все видели его богатство, слепил людям глаза роскошью и беспечным обращением с деньгами, которыми сорил слишком уж явно. Он претендовал на высокое общественное положение как важная персона,на роль первого любовника как возлюбленный многих женщин, на роль светского человека как завсегдатай салонов, наконец, на причастность к поэзии как графоман. А между тем этот светский лев, этот король жизни, был всего лишь провинциалом из Формии. Напыщенный шут! Креатура с сомнительным происхождением! Откуда взялось все то, что эта темная личность смеет демонстрировать с таким шумом? Кто покрывает издержки? Кто оплачивает его карьеру? Цезарь, отчитайся за финансовые дела Мамурры!