Чтобы не рассказывать всего чересчур подробно, скажу только, что не счесть было случаев, когда она мне перечила и не складывала оружия, пока победа не оставалась за пей. А я, горемычный и неразумный, все покорно сносил, полагая, что таким путем избавлюсь от своих тревог и кручины, и становился еще уступчивей, во всем следуя ее воле; вот за эту уступчивость я теперь и расплачиваюсь, как я уже говорил, и терплю тяжкие муки в сей огненно-красной одежде.
   Но пойдем дальше. Когда она таким образом стала в доме хозяйкой, а я слугой, она вовсе обнаглела и, не чувствуя сопротивления, сочла возможным блеснуть па-конец теми высокими добродетелями, которые твой приятель столь красочно тебе описывал; но так как я знал ее куда лучше, чем он, я с радостью поведаю тебе о них значительно больше. И дабы начать с главной из них, я поклянусь тебе сладостным миром, куда, надеюсь, буду скоро допущен, что в нашем городе никогда не было и из будет такой тщеславной женщины, а лучше сказать, бабы, чтобы особа, о которой мы говорим, изрядно не обогнала се па этом поприще. Гордясь своими пухлыми, румяными щеками и пышным, оттопыренным задом (возможно, она прослышала, что эти женские прелести ценятся в Александрии [11] превыше всяких других), она прилагала все старания, дабы и то, и другое было всегда представлено в наилучшем виде; с этой целью она всячески урезала мои расходы и морила меня голодом. А для себя она частенько отбирала самого жирного из откормленных по ее приказу каплунов, которого ей и подавали к столу, равно как и бульон, приправленный лапшой и паря мезанским сыром. Ела она не из тарелки, а из миски, чавкая, как свинья, будто вырвалась на волю из Голодной башни. Молочная телятина, куропатки, фазаны, жирные дрозды, горлинки, ломбардские супы, лапша с пряностями, блинчики с бузиной, белые лепешки, бланманже — не перечесть всей снеди, что она пожирала с такой жадностью, с какой деревенские мужики набрасываются на фиги, тыквы или дыни, когда до них дорвутся. Мяса, заливного или засоленного, и всяких там острых и кислых приправ избегала она, как смертельных врагов, ибо от них, по слухам, тело сохнет. А уж как она зато смаковала и распивала подогретое доброе вино, верначчу из Корнильи, греческое белое или любое другое, лишь бы оно было сладким и приятным на вкус — сколько ни рассказывай, все равно не поверишь — ну прямо бездонная бочка! Но если бы ты видел ее щеки в те дни, когда я еще был среди живых, и слышал бы ее болтовню, ты бы признал мою правоту, не скажи я даже ни единого слова, стоило только ее послушать. Вот от всего этого и стала она толстощекой и пышнозадой. Уж не знаю, возможно, она после моей смерти и впрямь отощала, соблюдая все посты ради спасения моей души; но сколько бы ты мне ни рассказывал о ее худобе, пусть даже мне пришлось бы скрепить твои слова собственноручной подписью, я все равно не поверю.
   Несмотря на то, что правдивые речи духа будили во мне все больше стыда и раскаяния, я все же не мог удержаться от смеха при последних его словах. А он, не меняясь в лице, продолжал:
   — Однако моя прекрасная дама — она же твоя, она же чертова баба — отнюдь не довольствовалась одною; пышностью тела, ей еще требовалось, чтобы кожа ее сияла белизной и свежестью, как у смазливой девчонки па выданье, чья красота искупает недостаток приданого. С этой целью она не только заботилась о хорошей еде, винах и нарядах, но также весьма искусно перегоняла всяческие жидкости, стряпала притирания и знала толк в применении сала животных и сока трав; мало того, что в доме было полным-полно всевозможных горелок, трубочек, кастрюлек, баночек, скляночек, мисочек, не нашлось бы к тому же ни единого соседа в городе или садовника в пригороде, кого бы она не заставила готовить белящие смеси, скоблить медную зелень, возиться с растворами либо выкапывать и разыскивать дикие корни п травы, известные только ей одной; уж не говоря о том, что и кирпичникам нашлась работа — обжигать для нее яичную скорлупу и винный камень, поджаривать черенки и выполнять еще тысячу небывалых затей. Этими изделиями она мазалась и красилась, будто готовила себя на продажу, и бывало, не остережешься, поцелуешь ее и перепачкаешь губы чем-то липким; а так как помада эта не столь бросалась в глаза, сколь била в нос, мне чудилось, что желудок мой вот-вот расстанется с пищей, а душа — с телом.
   Ты будешь поражен, если я тебе перечислю все способы, которыми она мыла свои златые кудри, то щелоком, то золой (когда холодной, а когда и горячей); еще более ты удивишься, когда узнаешь, как часто и с какими торжественными церемониями посещала она парную баню. Мне думалось, что она воротится из бани отмытой, а она приходила оттуда намазанной пуще прежнего. Самым желанным и разлюбезным для нее занятием было принимать у себя неких особ, которых немало водится в пашем городе, истых живодерок, ибо они выщипывают женщинам брови и волоски на лице, острым стеклом скоблят им щеки и снимают с загривка тонкий слой кожи и лишний пушок. Вечно две или три таких мастерицы сидели с ней запершись, держа тайный совет, и частенько вели переговоры совсем о другом, ибо эти бесстыдницы лезут в чужие дома, прикрываясь своим ремеслом, а па деле являются искусными своднями и ловко помогают мессеру Дубини забраться в Темный дол [12], откуда его выпускают только поело обильно пролитых слез.
   Недели не достанет, чтобы описать тебе все, что она вытворяла ради единой этой цели и как чванилась своей искусственно обретенной прелестью, а вернее сказать, мерзостью; и какого великого труда стоило уберечь эту прелесть от солнца и воздуха, от света и тьмы, от погожего дня и ненастья, ибо все они могли ее сразу испортить. Всего ненавистнее были нашей даме пыль, ветер и дым. А если случалась беда и к ней па вымытое лицо садилась муха, она впадала в такое отчаяние и ярость, что по сравнению с ней христиане, потеряв Акри [13], попросту веселились. Скажу тебе прямо, никто не видывал и не слыхивал подобного неистовства. Иной раз муха усаживалась ей на лицо, облитое, словно глазурью, какой-нибудь новейшей смазкой; тогда красавица, пылая гневом, норовила прихлопнуть ее, но та, разумеется, шустро снималась с места, как, знаешь, свойственно мухам, и потом прилетала обратно; а дама, взбешенная неудачей, хватала метлу и охотилась за мухой по всему дому; и я глубоко убежден, что если бы в конце концов ей так и не удалось прикончить эту самую муху или другую, на нее похожую, она бы просто лопнула с досады и злости. Как ты думаешь, что бы она сделала, будь у нее под рукой щит одного из предков-рыцарей или его золоченая шпага? Уж конечно, пустила бы их в ход. Ну, что еще? Полбеды, можно сказать, если такое событие приключалось днем, а вот если она, к несчастью, ночью услышит, что по дому летает комар, тут какой пи будь поздний час, а придется слуге и служанке, да и всему семейству вскочить с постели и отправиться со светильниками в руках на поиски коварного и злонамеренного комара, нарушителя покоя и доброго, мирного настроения намазанной дамы; и нельзя вернуться ко сну, пока не представишь ей оного комара убитым или плененным, за то что он, по ее словам, назло летал по дому и прятался в засаде, дабы попортить ее прекрасный, обворожительный лик. Что еще? Всякий, у кого не пропала охота смеяться, счел бы самым потешным зрелищем то, как она приводит в порядок прическу и сколько проявляет тут мастерства, сноровки и усердия; видно, у этого дела есть свои законы и свои пророки. Поначалу, когда она числилась в молодых, хотя было ей уже далеко за тридцать, или, вернее, под сорок, а по ее ошибочным подсчетам только-только стукнуло двадцать восемь, она добывала что ни день, неведомо откуда, зеленые веточки и цветы, и все разные, сортов, должно быть, этак с полдюжины, да не только в апреле или мае, это уж само собой, а даже в январе и феврале, и плела из них венки; поднявшись спозаранку, звала прислужницу, старательно притирала лицо и шею всякой дрянью и, напялив наряд, что был ей больше по душе, усаживалась в спальне перед большим зеркалом, а то и перед двумя, чтобы получше разглядеть себя со всех сторон и выяснить, в котором из них она меньше всего на себя похожа. По одну ее руку стояла наготове служанка, по другую располагалось не менее шести скляночек, да еще острые стеклышки, да еще растительный клей и прочая ерунда в таком духе; когда волосы были тщательно расчесаны и закручены на макушке, она водружала на них какой-то моток переплетенных ниток, который звала косой, натягивала поверх сеточку тончайшего шелка, и вот тут-то ей подавали венки и цветы, и сперва она надевала на голову венок, а затем втыкала в волосы один цветочек за другим, пока вся голова не была ими пестро разубрана на манер павлиньего хвоста; и закрепляла их, всякий раз советуясь с зеркалом.
   Но когда годы взяли свое и седые волосы стали пробиваться все чаще, сколько раз на день она их ни выдергивала, пришла пора скрывать их под платочками да повязками, и точно так же, как в свое время она утыкала голову листьями и цветами, теперь утыкала она грудь и живот булавками и принималась закалывать ими платки с помощью служанки, тут же осыпая ее тысячью попреков: «Этот платочек что-то пожелтел; а тот свисает набок; поправь-ка вон тот, с другой стороны; да натяни этот, надо лбом! Вынь ту булавку у меня над ухом и воткни ее вон туда, подальше, и заложи поглубже складку на повязке у подбородка. Возьми стеклышко и отрежь волосок, здесь, на щеке, под левым глазом».
   Стоило служанке хоть разок зазеваться, выполняя бесчисленные приказы, как хозяйка разражалась неистовой бранью и гнала ее прочь, приговаривая: «Убирайся! Тебе только кастрюли впору скоблить! Вон! Пошли сюда донну такую-то!»
   Донна такая-то являлась и доводила дело до благополучного конца, после чего хозяйка, облизнув палец, как кошка лапку, подчищала то тут, то там, поправляла то один волосок, то другой; и раз пятьдесят, не менее, поглядывала в зеркало; и так приятно было ей отражение, что едва могла от пего оторваться; по тем не менее снова и снова вертелась перед угодившей служанкой; а та привередливо осматривала, все ли на месте, или чего-то недостает, с таким старанием, будто от этого зависело ее доброе имя или сама жизнь. И только после многократных ее уверений, что все в порядке, хозяйка выходила наконец к ожидавшим ее подругам, чтобы вновь советоваться с ними о том же. Разумеется, кое-кто может возразить после всего сказанного, что не находит ничего странного ни в ней, ни в других женщинах. Но я-то называю все это вовсе не странным, а порочным, омерзительным и уродливым и хочу этим доказать тебе, что она ни в чем не отличается от других, а дабы ты поверил, что мне доподлинно известно, к чему ведут подобные ухищрения, я тебе расскажу многое, не откладывая.
   Если бы кто-нибудь спросил эту женщину, зачем она с таким усердием прихорашивается, она бы, не раздумывая, ибо хитрости ей было не занимать, ответила, что старается мне получше нравиться, и добавила бы, что при всем старании не может этого добиться и я-де бросаю ее и бегаю за служанками, шлюхами и другими подлыми и дурными женщинами. И все это было бы бессовестным враньем, потому что я никогда за шлюхами не бегал, а она никогда не старалась мне нравиться. Напротив, я часто замечал, что стоит какому-нибудь юноше, да и любому мужчине приятной наружности, пройти мимо дома или другого места, где она находилась, она тотчас же, как сокол, с которого сняли колпачок, принималась крутиться и оглядываться по сторонам, превыше всего желая, чтобы ее заметили. И если тот проходил мимо, не обратив на нее внимания, она возмущалась так, будто он ее смертельно оскорбил. А вот если он ненароком глянет на нее, да еще к тому же лестно о ней отзовется, так, что она услышит, — это будет для нее таким великим праздником и счастьем, с каким ничто не сравнится; потребуй он от нее что угодно — она исполнит все его желания, если только сможет, с величайшей охотой и быстротой, а того, кто хулит ее красы, она готова убить собственными руками. Нет женщины, которая бы с большим удовольствием, чем она, слушала, как под окном ее, утром или вечером, играют и поют песни; и до смерти завидовала каждой, для кого их слагали и пели, так как мнила, что все они должны быть посвящены ей одной и только она достойна этого и еще многого другого.
   Боле я не коснусь сего предмета, но скажу одно — вот каковы изящные и похвальные привычки, великий ум и поразительное красноречие той, кого по незнанию воспевал твой приятель. Вот каковы твердость ее характера и сила духа; вот каково ее несравненное усердие и прилежание к честным и пристойным делам, обычным для истинно благородной дамы, какой она жаждала прослыть, и вот за что ее надлежит поставить в один ряд с прославленными женщинами древности. О щедрости же, по которой ее равняли с Александром Великим, я тебе кое-что скажу немного погодя.
   Женщина эта, тщеславная и неотразимо привлекательная (если считать привлекательной особу, наряженную, как фиглярка, и размалеванную наподобие тех, что готовы прельстить любого на короткий миг и уступить ему за недорого), мастерица строить глазки и выражать ими свои чувства гораздо бойчее, нежели приличествует степенной даме, обрела немало поклонников; им не грозила судьба бегунов па состязании, где только один из многих получает желанный приз; все многочисленные участники сего бега оказывались победителями, ибо только этого она и домогалась. Но ни я, пи любовник, ни даже двое из них не могли утолить жар ее любострастия, и усилий всех сообща недоставало, чтобы загасить хотя бы одну искорку бушевавшего в ней пламени. Об этом ее свойстве я еще не говорил и не намерен на нем останавливаться, потому что такое лекарство только пуще раздражит болезнь, которую я призван врачевать: мне хорошо известно, что вздыхатель, узнав о пылкости своей возлюбленной, проникается удвоенной надеждой и любовь его получает еще больше пищи.
   Короче говоря, как я и подозревал, а теперь удостоверился, оседлал ее однажды некий лихой наездник, до той поры скорее предприимчивый, нежели удачливый, и она не раз проверяла на себе его вес. Нимало не считаясь со своей или моей честью, она принимала ласки любовника наряду с моими, супружескими; и мало того, что отдавала ему себя, но еще, будучи весьма щедрой, по словам твоего приятеля, она проявляла эту щедрость за мой счет, и не раз, не два, а куда чаще перепадало ему немало деньжонок то па коня, то на камзол, а то и попросту затем, чтобы он поспешил явиться, когда ей было невтерпеж; таким образом, и место того чтобы охранять мое добро, она его расточала, транжирила и пускала на ветер. И все же ее ненасытной похоти мало было законного супруга вместе с избранником, ей понадобился еще мой сосед, бесчестно отплативший мне за дружескую привязанность. Но хотя каждый из нас по очереди поливал ее пламя охлаждающей струей, она успела, вдобавок к тому, тесно породниться со всеми моими родичами. А сколько других прошло ее проверку на умение владеть своим оружием и метать копье в цель — об этом я узнал только теперь и рассказывать не стану.
   Вот так-то, соря деньгами направо и налево, обогащая сводниц и разоряясь на лакомства и прикрасы, твоя возлюбленная прославилась своей исключительной щедростью, о которой ты узнал от приятеля. А теперь я продолжу рассказ о других ее высоких и блистательных добродетелях и на этом пути одновременно убью двух зайцев, ибо, знакомя тебя с сим предметом, я в то же время поясню, как следует понимать строки ее письма, где она говорит о своих вкусах, потому что ты, возможно, не сумел хорошенько в этом разобраться.
   Итак, следующим по порядку достоинством назовем любезность, отстоящую в ее понимании недалеко от щедрости, так как из щедрости она раздавала и разбрасывала мое имущество, а из любезности раздавала собственную особу, отвечая согласием всякому, кто домогался ее любви; собственно говоря, ее можно назвать любезнейшей из любезных, потому что она не отвергала даже самого робкого искателя. Иному она могла, на первый взгляд, показаться неприступной, но тем не менее никто, на свое счастье, этим не смутился; я говорю «на свое счастье», имея в виду их сладострастные вожделения; ведь ее стоило только попросить, а ждать она никого но заставляла. Вот она и превозносит любезность так высоко, полагая, что безотказное выполнение всех просьб послужит верным залогом на будущее и ее не отвергнут, когда она в свою очередь будет просить о том же. Меня, право, удивляет, что тебе не удалось получить то, в чем никто не знал отказа, и объяснить это могу только тем, что Господь тебя возлюбил и избавил от обязательства потакать в будущем ее желаниям, что было бы горше адских мук. И потому, если ты неверно понял из ее письмо, о какой именно любезности она говорит, тебе это сейчас, должно быть, стало ясно.
   Мудрости у твоей возлюбленной дамы, разумеется, хоть отбавляй; а так как всякий стремится к себе подобному, она жаждет общества мудрых людей, как видно из ее письма. Но тебе, конечно, известно, что есть немало различных причин, по которым тот или иной человек слывет мудрецом; одного зовут мудрым за то, что он отлично разбирается в Священном писании и знает, как растолковать его другим; другого — за то, что он изучил все законы, как светские, так и канонические, и может
   давать полезные советы по вопросам мирским и духовным; иного — за то, что он опытен в управлении государством и ему удается в час нужды отвратить беду и ступить на верный путь; а иного почитают мудрецом за умение ладно справляться с торговлей, ремеслом и домашними делами и ловко приноравливаться ко всем переменам. Только не думай, что я назвал эту даму премудрой, потому что она обладает одним из перечисленных достоинств или им подобными; ей вовсе дела нет ни до Священного писания, ни до философии, ни до законов, ни до управления государством или собственным домом; а если я, по-твоему, неправ, значит, ты опять неверно понял из ее письма, что именно ей по вкусу. Но есть на свете и другие мудрецы, о которых ты, возможно, никогда и не слыхивал, ибо твоя наука не упоминает их в числе создателей философских учений, и я зову их чангеллистами. У Сократа и Платона были свои ученики и последователи, а сия новая философская школа носит имя весьма прославленной дамы, известной тебе, должно быть, понаслышке, мадонны Чангеллы [14], и твердо соблюдает следующий устав, принятый умнейшими дамами после долгих и серьезных словопрений: только те женщины, что обладают дерзостью и отвагой и знают, как и когда подцепить ровно столько мужчин, сколько требует их ненасытная похоть, достойны зваться мудрыми, а все остальные — полоумные или вовсе дуры.
   Вот какая премудрость ей приятна и любезна; вот какую премудрость она годами изучала в долгие бессонные ночи и наконец достигла в ней высшего совершенства, превзойдя всех Сивилл настолько, что зачастую в горячем споре с подругами отстаивала свое право возглавлять эту, школу теперь, когда уже нет в живых ни моны Чангеллы, ни ее преемницы, моны Дианы [15]. Вот что имеет она в виду, когда говорит, что хочет либо знаться с мудрыми людьми, будь то мужчины или женщины, либо быть наставницей для других; а посему раскайся, если неверно понял ее слова, и поверь безоговорочно своему другу, что она — кладезь премудрости!
   Сдается мне, ты не только дважды ошибся на ее счет, но и в третий раз тебя ввели в заблуждение ее слова — о том, что ей приятны люди, исполненные доблести и отваги. Ты, должно быть, подумал, что она хочет, желает, жаждет видеть, как эти доблестные и отважные люди сражаются остроконечными копьями на турнирах, идут в кровавый бой навстречу бесчисленным опасностям, штурмуют города и крепости, бьются насмерть со шпагой в руке. Но все это не так: она далеко не столь жестока и коварна, как ты, видимо, полагаешь, и ей вовсе не требуется, чтобы люди истребляли друг друга. И па что ей алая кровь, бьющая из смертельной раны? Она жаждет совсем иного вещества и получает его взаймы из живого и здорового тела и к тому же безвозвратно. Никто лучше меня не знает, какого рода доблесть ей по нраву. Эту доблесть проявляют не на крепостных стенах, не в латах и шлеме, не с грозным оружием в руках; проявляют ее в спальне, в укромном уголке, в постели и любом другом подходящем для этого месте, куда не мчатся, как на турнир, верхом на коне, под звуки медных труб, а пробираются тайком, крадучись. И она кого хочешь приравняет по доблести к Ланселоту [16], Тристану, Роланду или Оливеру, лишь бы выпрямлялось его копье, погнувшееся после шести, восьми пли десяти стычек за ночь. Только это ей мило, пусть даже сей доблестный боец будет страшен лицом, как потешная мишень для метания копья; она все равно станет восхвалять его за доблесть и любить более всех других, а потому, если годы еще не лишили тебя привычных сил, утешься и пойми, что она вовсе не ждет от тебя доблести Морхольдта Ирландского [17].
   Об ее пристрастии к благородному происхождению уже было ранее говорено; но если я растолковал тебе, что она понимает под любезными ей умом и доблестью, то в этом деле ей и понимать-то нечего, так как ей вовсе чуждо какое бы то ни было благородство; она и не ведает, что это такое и откуда оно берется, кого можно звать благородным, а кого нет, и хочет только всем доказать, что сама-то она из благородных, а потому, мол, ее манит и влечет все, что благородно; и до того хвалится она и кичится своей знатностью, будто превосходит ею герцогов баварских или королевский дом Франции [18] — словом, всех, чей род известен древностью и славными делами.
   А на самом деле (если она хотела убедить тебя, что ей по душе древний род и что сама она — издревле благородная дама; о древности, кстати, ты мог судить по ее лицу, зато доказать, что она дама, да еще благородная, невозможно) она бы должна была признать в письме, что ей по душе отъявленные болтуны, так как она сама болтовней превзойдет кого хочешь. Поверь мне, она своим языком разогнала бы лунное затмение поскорее, чем все бубны древних, вместе взятые; я уж не говорю о том, как она без конца и без устали похваляется перед другими женщинами, повторяя: «А уж что касается: моего рода, и моих предков, и моих близких», и ей даже слов недостает, чтобы описать их великолепие; и как она торжествует, если замечает, что ее внимательно слушают или перешептываются: «Это мона такая-то, из таких-то», и собираются возле нее в кружок. Оглянуться, не успеешь, как она тебе расскажет, что слышно во Франции и как правит король Англии; хороший урожай соберут сицилийцы или нет; получат ли генуэзцы и венецианцы пряности с Востока и какие именно; спала ли королева Джованна [19] прошлой ночью с королем; какие перемены в жизни города ожидают флорентийцев (что ей вовсе не трудно узнать, если она путается с кем-либо из правителей, ведь они способны хранить тайну не лучше, чем корзина или решето держат воду); и кроме того еще наговорит с три короба, так что диву даешься, как у нее дух не перехватит. Право, ежели верить естествоиспытателям в том, что самой приятной на вкус и полезной для желудка является та часть тела животного, птицы или рыбы, которая им всего более служит, то не найдется лучшего лакомства, чем язык этой женщины, потому что он работает без передышки и никогда не ослабнет и не притомится: «Дили-дон! Дили-дон! Ди-ли-дон!» — с утра и до вечера; и даже ночью, скажу тебе, он не знает покоя. Человек, незнакомый с нею, послушав, как она распинается насчет своей честности, набожности и родовитости, непременно сочтет ее святой и к тому же особой королевской крови; того же, кто ее знает, стошнит, не успеет он второй раз ее выслушать. Ежели не поддакивать выдумкам и басням, которых у нее в запасе более, чем у любой другой, она тотчас же полезет в драку; и но побоится, так как храбрости у нее побольше, чем у Галеотто с дальних островов или у Фебуса. Недаром она зачастую бахвалится, что, будь она мужчиной, произошла бы отвагой не только Марка Прекрасного, но и красавца Герардино, вступившего в бой с медведем.