Страница:
---------------------------------------------------------------
Перевод: с англ. Г. Шмакова.
М.: Глагол. 1993, 247 стр., ISBN 5-87532-004-4.
OCR: Федечкин Максим
---------------------------------------------------------------
"Слава богу, я никогда ни в малейшей степени не романтизировал Париж -
ни до того, как поселился там, ни уж тем более после. Париж предоставил меня
самому себе и одиночеству. Я прожил в нем очень долго, прежде чем у меня
появились знакомые французы, еще дольше, прежде чем мне довелось побывать у
француза дома. Но это меня не задевало. Я не хотел ничьей помощи, и
французы, бесспорно, мне ее не оказывали: они позволили мне все сделать
самому. И по этой причине, хотя я знаю то, что знаю, и абсолютно не
романтичен, между мной и этим нелепым, непредсказуемым конгломератом
буржуазных шовинистов, который называется la France, навсегда сохранится
нечто вроде любви".
Это высказывание перекликается с аналогичными словами Джеймса и
Хемингуэя, Дос Пассоса, Фицджеральда и многих других, чьи первые и,
возможно, наиболее искренние произведения написаны именно в Париже.
В 1947 году Дж. Болдуин покидает США и поселяется во Франции. Здесь
написаны его первые романы "Идите, поведайте с горы" ("Go tell it on the
Mountain', 1953 г.), рассказывающий о жизни негритянской семьи в Гарлеме,
где родился и вырос писатель, "Комната Джованни" ("Giovanni's Room", 1958
г.) и книга публицистики "Записки сына Америки" ("Notes of a Native Son",
1955 г.). Возвратившись на родину, Дж. Болдуин находится в центре борьбы за
гражданские права негров. Одна за другой выходят его публицистические книги:
"Никто не знает моего имени" ("Nobody Knows My Name", 1961 г.), "В следующий
раз - пожар" ("The Fire Next Time", 1963 г.) и роман "Другая страна"
("Another Country", 1963 г.). После убийства Мартина Лютера Кинга писатель
вновь уезжает из США и до конца жизни (1924-1987 г.г.) живет на юге Франции.
Франция стала для Болдуина постоянным и любимым местом жительства.
Отсюда ему было удобнее наблюдать за тем, что происходит на его родине.
"Пользуясь Европой как наблюдательным пунктом", он открывает Америку.
"Художественно осваивая" Париж в послевоенные годы наряду с П. Боулсом,
Дж. Джонсом, М. Маккарти, Болдуин видит и отмечает его контрасты, точно так
же, как и контрасты Америки, "наблюдения" за которой становятся главной
темой его творчества.
Париж аккумулирует творческую энергию, привнося в работы художников и
писателей частицу французского легкомыслия и расчетливости, легкости уличных
взаимоотношений, внимание к деталям и чувство того одиночества, которое так
остро здесь ощущается. Темные комнаты и сырые мансарды города сделали живших
здесь не французами, а парижанами. Это роднит итальянца Модильяни, русского
Сутина, испанца Пикассо... "Тропик Рака" Миллера, "Ночь нежна" Фицджеральда,
"Праздник, который всегда с тобой" Хемингуэя - в ряду этих произведений,
одним из героев которых становится Париж, несомненно находится и "Комната
Джованни" Болдуина, роман, стоящий особняком в его творчестве, во многом
автобиографический, пронизанный светлым ощущением счастья, вопреки
достаточно трагическому сюжету.
Несмотря на чисто художественные задачи, которые ставил перед собой
автор, восприятие романа не будет адекватным, если не учитывать, что в нем
Болдуин продолжил размышление над проблемами, которые он поднимал в своих
статьях в пятидесятые годы. Прежде всего это - осмысление взаимоотношений
Старого и Нового Света, стремление разобраться в сути понятия "американская
нация" с ее видимым единством, всегда готовым распасться на два враждующих
лагеря: белый и черный.
Революционер по натуре, Болдуин остается верным этому качеству и в
"Комнате Джованни", практически первом произведении о любви двух парней,
имевшем почти массовый коммерческий успех. Американское общество было
гомофобным в такой же степени, как и расистским. Быть гомосексуалистом в
Америке было также позорно, как быть негром. Создавая роман во Франции,
менее ханжеской и более терпимой, Болдуин выступает провокатором
общественного мнения, бросая ему смелый вызов. Он привлекает внимание
читателей к проблеме гомосексуализма, рассчитывая на их понимание и
поддержку. И не напрасно. Популярность книги превзошла все ожидания.
Эта книга, написанная накануне студенческой революции (начинавшейся
именно в Париже), стала своеобразным манифестом борьбы сексуальных
меньшинств за свои права и имела такое же значение во время молодежных
волнений, как и публицистические выступления Болдуина в защиту прав
чернокожих.
Джеймс Болдуин - мятежный сын Америки. Но поскольку к моменту написания
этой книги у него уже существовала четкая литературная самоидентификация,
даже в столь "нетрадиционном" для американской литературы произведении он не
мог отказаться от одного из основных компонентов американского классического
романа - конфликта поколений. Любовная коллизия, сопровождающаяся
неоднократными психологическими перепадами (отработанный прием добротной
мелодрамы), проходит на этом фоне. Герои Болдуина - американец Дэвид и
итальянец Джованни - жертвы конфликта "отцов и детей", мальчики,
взбунтовавшиеся против своих родителей.
В своих статьях Болдуин на основе детских переживаний конструирует
наброски будущих сюжетов: "Девочки превращались в матрон, еще не став
женщинами. Они обнаруживали поразительную и устрашающую
целеустремленность... Я начал чувствовать в мальчиках настороженное и
исполненное ужаса отчаянье, будто они вступили в длинную холодную зиму своей
жизни".
Женщины - носители традиций, хранительницы очага.
Мальчики-юноши-мужчины в представлении писателя - жертвы того замкнутого
мира, который олицетворяет культ "добропорядочной" буржуазной семьи. Не
случайна та агрессивная настойчивость, с которой невеста главного героя,
Хелла, все время тянет Дэвида домой, в семью, в быт, от которого тот
когда-то бежал.
Название книги - достаточно прозрачная метафора. Комната на окраине
города с замазанными известью окнами (чтобы не заглядывали прохожие) не
может принести счастья живущим в ней людям, поэтому понятен их общий порыв -
бежать отсюда, скорее и куда угодно. Желание выбраться из затхлой атмосферы
Америки с ее ханжеским морализмом как раз и привело двадцатитрехлетнего
Болдуина в Европу.
"Раньше мне нравился приятный, какой-то домашний запах ее белья,
развешанного в ванной комнате. Теперь же оно оскорбляло мое эстетическое
чувство и всегда казалось грязным. Когда я смотрел на голые округлости ее
тела, мне до смерти хотелось, чтобы оно было скроено грубее и крепче, как у
Джованни. Ее полные груди наводили на меня ужас, и когда она лежала подо
мной, я вздрагивал при мысли, что живым мне из ее объятий не вырваться".
Тщательно скрываемый гомосексуализм Дэвида, с которым он не хочет и не
может мириться, оборачивается нравственным кризисом, психической ломкой и
отчуждением близких людей. Они же упрекают Дэвида в безнравственности, имея
в виду скорее его показное равнодушие и эгоизм.
Дэвид - воплощение тех комплексов, которые он унаследовал в пуританской
Америке. Он не в силах ни преодолеть их, ни бороться с ними, его
американское происхождение постепенно начинает восприниматься им как родовая
травма. Дэвид и хочет любить Джованни, и не может себе этого позволить. "Ты
думаешь, у тебя бриллианты между ног, - упрекает его Джованни, - ты никогда
и никому не отдашь свое сокровище, не позволишь и пальцем дотронуться до
него - никому: ни мужчине, ни женщине. Ты хочешь быть чистеньким..."
Джованни, родившийся в маленькой итальянской деревне, не скован
условностями сексуального поведения, лже-моралью "общественного приличия".
Он, полная противоположность городского Дэвида, живет эмоциями, у него нет
того груза предрассудков, который несет в себе его друг. Джованни не
понимает, что Дэвидом движет не только желание "быть чистеньким" (хотя и это
тоже - американский культ физиологической чистоты, медицинской стерильности,
подменяющей "нормальную", природную чистоплотность), но, прежде всего,
неуверенность в своих чувствах, которую тот пытается скрыть за желанием
"быть как все", как все американцы.
"Побывав здесь, они (американцы) уже не смогут быть счастливыми, а кому
нужен американец, если он несчастлив. Счастье - это все, что у нас есть", -
говорит Хелла, навсегда расставаясь с Дэвидом. Но каждый из героев понимает
счастье по-своему. И уже разобравшийся в самом себе Дэвид сознает, что
счастье для него - не замкнутый, изолированный и самодостаточный
американский мирок, не тупое и бессмысленное коротание вечеров в кругу жены
и детей. Ну а какое оно, его счастье? Этого он не знает.
Позволяя любить себя и принимая любовь сначала Джованни, а потом Хеллы,
он пока не готов к ответному чувству, он еще эмоционально пассивен. В нем
только просыпается собственное наднациональное "я" (сексуальное и духовное).
Стремление быть непохожим на других американцев - ключ к объяснению
кажущейся нелогичности его поступков, которая приводит Дэвида в матросские
притоны. Собственно говоря, они, эти притоны, и есть его выбор, совершенный
уже вполне сознательно.
Во всех своих книгах Дж. Болдуин подчеркнуто социален. В "Комнате
Джованни" он показывает не просто взаимоотношения двух характеров, двух
человеческих формаций - рационального Нового и эмоционального Старого Света,
но прежде всего противостояние личности и общества.
Если для американского общественного мнения изгоем становится вполне
респектабельный Дэвид с его гомосексуализмом, то для французского таким
изгоем является гомосексуалист Джованни с его бедностью и беззащитностью.
"Никто не может ничего отдать, не отдав самого себя - то есть, не
рискуя собой", - эти слова Дж. Болдуина по отношению к героям романа
приобретают некоторую двусмысленность и вместе с тем оказываются удивительно
точными. "Отдав самого себя" Дэвиду, Джованни пытается "приручить" его,
сделать "своим", но терпит неудачу, стоившую ему жизни. Пытаясь обрести в
Джованни самого себя, Дэвид, в свою очередь, не может переступить ту грань,
за которой его рациональность и прагматизм уже не властны над его природой.
На время соединившись друг с другом, их судьбы наконец приобретают ту
определенность, которая одного приводит к гибели (драматической, но вполне
закономерной развязке), а другого навсегда освобождает от ненавистной опеки
буржуазной морали. Перестав быть "мальчиком", он вступил "в длинную холодную
зиму своей жизни"...
Ставший американским классиком не благодаря, а вопреки своему
бунтарскому таланту, Джеймс Болдуин долгое время был знаком русским
читателям исключительно как прогрессивный негритянский автор, боровшийся
против расовой дискриминации". Признавая его заслуги в данной области,
советские критики не интересовались (видимо, "слыхом не слыхивали") другой
стороной его прогрессивности - открыто выраженной позицией в отношении прав
гомосексуалистов. Между тем авторитет писателя и уважение к его мнению были
вызваны в значительной мере именно этим обстоятельством. Тем принципиальнее
издание "Комнаты Джованни" на русском языке - возможность представить
Болдуина в "новом" для русских читателей качестве.
Перевод книги осуществлен известным балетным, театральным и
литературным критиком, специалистом по творчеству М. Кузмина Геннадием
Шмаковым. Умерший в 1988 году в Нью-Йорке от СПИДа, он оставил богатое, так
и не изученное литературное наследие.
...Видно, глаз чтит великую сушь,
плюс от ходиков слух заложило:
умерев, как на взгляд старожила -
пассажир, ты теперь вездесущ.
Может статься, тебе, хвастуну,
резонеру, сверчку, черноусу,
ощущавшему даже страну
как безадресность, это по вкусу.
Коли так, гедонист, латинист,
в дебрях северных мерзнувший эллин,
жизнь свою, как исписанный лист,
в пламя бросивший, - будь беспределен...
Автор этих строк Иосиф Бродский посвятил памяти Геннадия Шмакова одно
из лучших своих стихотворений последних лет.
Несомненно, что яркая личность переводчика по-своему трансформировала
роман Дж. Болдуин, внеся в него современные оттенки, сделав книгу более
близкой русскому читателю, а образ самого Болдуина благодаря этому - более
человечным и глубоким.
Александр Шаталов. Ярослав Могутин
Я - мужчина, я страдал,
я там был.
Уолт Уитмен
Я стою у окна в большом доме на юге Франции и смотрю, как надвигается
ночь, ночь, которая приведет меня к самому страшному утру в моей жизни.
В руке у меня стакан, бутылка стоит рядом. Я смотрю на свое отражение,
мерцающее в темном оконном стекле; оно длинное и, пожалуй, чем-то напоминает
стрелу. Светлые волосы поблескивают. Лицо, похожее на сотни других лиц. Мои
предки покоряли континент, рискуя жизнью, прошли сквозь джунгли и, наконец,
вышли к океану, который навсегда их отрезал от Европы и обрек на еще большую
дикость. К утру я наверняка напьюсь, но лучше мне от этого не станет. Все
равно сяду в поезд и поеду в Париж. Тот же поезд и те же люди, стремящиеся
устроиться поудобнее на деревянных сидениях вагона третьего класса. Да и я
ни капельки не изменюсь. Поезд помчится на север навстречу хмурому
дождливому Парижу, за окном замелькают знакомые картины, и останутся позади
оливы и грозное великолепие южного неба. Кто-нибудь предложит разделить с
ним сэндвич, кто-нибудь даст пригубить вина и попросит спички. В проходе
будут толпиться люди, выглядывать из окон, заглядывать в купе. Новобранцы в
мешковатой форме цвета хаки и цветных шапочках будут открывать дверь купе на
каждой станции и спрашивать: "Complet?" А мы в ответ им замотаем головой:
"Нет, нет", - и когда они отвяжутся, обменяемся едва приметными
заговорщическими улыбками.
Два-три новобранца застрянут в проходе возле нашего купе, будут курить
вонючие солдатские сигареты, кричать и сквернословить. А напротив меня
непременно усядется девушка, и мое нежелание ухаживать за ней удивит ее,
зато при виде солдат она сильно разволнуется. Да, все остается прежним,
только я буду чувствовать себя спокойнее.
Этим вечером за окном тоже все спокойно. Мое отражение вписано в пейзаж
за окном. Дом, в котором я живу, стоит на окраине дачного местечка, но
отдыхающих пока нет, сезон еще не начался. Дом стоит на пригорке, откуда
видны огни городка и слышен глухой ропот моря. Несколько месяцев назад я и
моя приятельница Хелла увидели фотографию этого дома в парижской газете и
тут же сняли его. Вот уже неделя, как Хелла уехала. Теперь она едет домой, в
Америку. Я вижу ее в залитом светом салоне трансатлантического лайнера. Она
элегантно одета, слишком торопливо пьет, смеется и возбужденно разглядывает
мужчин. Точно такой же она была в баре Сен-Жерменского предместья, где мы
впервые встретились. Тогда она тоже смеялась и разглядывала мужчин. Этим-то
она мне и понравилась. Я решил, что не худо приволокнуться за ней. Но
сначала я действительно хотел только этого, не больше. Да и теперь, после
всех перипетий, я не уверен, что хотел большего. Впрочем, она по-моему, тоже
ничего дурного не хотела. По крайней мере, вначале, до того, как одна без
меня поехала в Испанию и там на досуге принялась размышлять, действительно
ли пить и разглядывать мужчин - это все, что ей нужно в жизни. Но она
опоздала со своими раздумьями. Я уже был с Джованни. Хотя незадолго до ее
отъезда в Испанию успел сделать ей предложение. В ответ она рассмеялась. Я
тоже смеялся, но ее смех раззадорил меня, и я стал настаивать.
Тогда она сказала, что ей надо уехать и все обдумать. И в ту последнюю
ночь, когда она была в этой комнате, в те последние минуты, когда я смотрел,
как она укладывает вещи, я сказал ей, что прежде любил ее, и сам заставил
себя в это поверить. И все-таки не знаю, любил ли я ее. Конечно, я часто
вспоминал наши ночи. Тогда мы были чисты и вполне доверяли друг другу, хотя
позже утратили это доверие навсегда. А ведь именно оно, это доверие, между
прочим, и придавало особую прелесть тем ночам, именно благодаря ему они не
были связаны с прошлым, настоящим и будущим и вроде бы вообще не имели
отношения к моей жизни. Эти ночи мы проводили под чужим небом, когда за нами
никто не наблюдал и нас не подстерегали опасности. В этом-то и была наша
беда: когда располагаешь полной свободой, изнемогаешь под ее бременем.
Поэтому, наверное, я и сделал предложение Хелле. Захотелось надеть на себя
какие-то вериги, может быть, поэтому в Испании она приняла решение выйти за
меня замуж. Но, к несчастью, людям не дано выбирать себе эти вериги.
Любовников и друзей так же не выбирают, как и родителей. Жизнь сама нам их
дает и сама же их у нас отбирает. Очень трудно вовремя сказать жизни "да".
Когда я говорил Хелле, что люблю ее, я вспоминал те дни, когда мне
ничего не стоило завести интрижку. Но это было до того, как случилось то
ужасное, непоправимое. В эту ночь я понял, что сколько бы чужих постелей я
ни сменил, пока не окажусь на своем последнем ложе, у меня никогда не будет
пикантных мальчишеских интрижек, которые, если вдуматься, похожи на своего
рода изысканный онанизм. Нельзя не принимать людей всерьез, они слишком
сложны. Да и я слишком сложен, поэтому мне нельзя верить. Будь я попроще,
нынешней ночью я не сидел бы один в этом доме. Хелла не была бы так далеко
от меня, а Джованни на рассвете не ждала бы гильотина.
В жизни я не раз кривил душой, лгал и верил в придуманную ложь, но в
одной лжи, хоть и сослужившей мне добрую службу, я теперь раскаиваюсь. Я
раскаиваюсь в том, что солгал Джованни, будто прежде никогда не имел
отношений с мужчинами. Джованни все равно мне не поверил.
Да, такое у меня один раз было. Тогда я твердо решил, что это не
повторится. Теперь, когда я пытаюсь осмыслить все случившееся со мной, мне
делается страшно: неужели я убежал из дома и переплыл океан только для того,
чтобы, повзрослев за короткое время, снова оказаться на заднем дворике перед
страшилой бульдогом и убедиться, что двор стал еще меньше, а бульдог вырос.
Об этом парне - Джо - я не вспоминал уже черт знает сколько времени. Но
сегодня ночью я отчетливо видел его перед собой. Это случилось несколько лет
тому назад. Мне было тогда лет 15-16. Джо примерно столько же Славный
парень, смуглый, смешливый и непоседливый. Одно время я считал его своим
лучшим другом. Позднее мысль о том, что им мог быть такой парень, стала
страшным подтверждением моей врожденной порочности. Словом, я забыл его. Но
этой ночью он буквально стоял у меня перед глазами.
Было лето. Занятий в школе не было. Родители Джо уехали куда-то
отдыхать, а я проводил каникулы у него в доме, в Бруклине, неподалеку от
Кони-Айленда. Тогда наша семья тоже жила в Бруклине, только в более
аристократическом районе.
Помнится, мы часами валялись на пляже, плавали, глазели на проходивших
мимо полуголых девчонок, заигрывали с ними, смеялись. Ответь какая-нибудь
девчонка на наши приставанья, думаю, океан показался бы нам слишком мелким,
чтобы мы могли спрятаться в нем от ужаса и стыда. Но девчонки, уверен,
интуитивно это чувствовали, а, может, наша манера заигрывать не позволяла им
принимать нас всерьез. Солнце уже садилось, когда мы, натянув штаны прямо на
мокрые плавки, по пляжному дощатому настилу отправились домой.
По-моему, все началось с ванной. Мы катались друг на друге по небольшой
душной от пара комнате, стегались мокрыми полотенцами, и вдруг я
почувствовал что-то такое, чего не испытывал раньше, - безотчетное волнение,
таинственным образом связанное с Джо. Помню, как неохотно я одевался: может,
от жары-думалось мне тогда. С грехом пополам мы напялили на себя одежду,
вытащили из холодильника еду, подзаправились и выпили несколько бутылок
пива. Потом вроде бы решили пойти в кино. Да, конечно, иначе незачем нам
было вылезать из дома, а я хорошо помню, как мы бродили по сумеречным,
раскаленным за день улицам Бруклина, и жара, исходившая от тротуаров и стен,
доводила нас до одуренья. В тот час все взрослые обитатели города,
неопрятные и усталые, сидели на верандах и мозолили нам глаза, а их
потомство путалось под ногами в переулках, возилось в сточных канавах или
лазило по пожарным лестницам. Мы проходили мимо них и смеялись. Джо шутил. А
я обнимал его за плечи и очень гордился тем, что был выше Джо почти на
полголовы.
Странно, что только сегодня ночью в первый раз за все эти годы я
вспомнил, как хорошо было в тот вечер и как мне сильно нравился Джо.
Когда мы возвращались с прогулки, на улицах было тихо и спокойно.
Мы тоже были спокойны, а дома почувствовали себя еще спокойнее. Уже в
полусне разделись и легли спать. Я сразу же заснул, но, видимо, довольно
скоро проснулся от яркого света. Пробудившись, я увидел, как Джо с яростной
сосредоточенностью что-то ищет на подушке. - Ты чего? - По-моему, меня
укусил клоп. - Неженка несчастная! А у вас что, есть клопы?
- По-моему, он меня укусил. - А раньше тебя кусали? -Нет.
- Ну так спи, тебе приснилось. Он посмотрел на меня: рот был
полуоткрыт, темные глаза расширились. Казалось, что до него вдруг дошло, что
перед ним крупный знаток по части клопов. Я рассмеялся и принялся трясти его
за голову - одному богу известно, сколько раз я так трепал его во время
наших игр или когда он начинал нудить. На сей раз, стоило мне прикоснуться к
Джо, как в нас обоих что-то сработало, что-то такое, от чего это обычное
прикосновение сделалось до странности новым, непохожим на все прежние. Джо
против обыкновения совсем не сопротивлялся, а неподвижно лежал, прижатый
моей грудью. И тут я вдруг почувствовал, как бешено бьется мое сердце и что
Джо, лежа подо мной, дрожит всем телом, а свет в спальне нестерпимо режет
глаза. Я сполз с него, неловко отшучиваясь, Джо тоже бормотал что-то
бессвязное. Прислушиваясь к его словам, я откинулся на подушку. Джо поднял
голову, я тоже приподнялся, и мы как бы невзначай поцеловались. Так первый
раз в моей жизни я телом ощутил тело другого человека, услышал его запах.
Наши руки сплелись в объятье. Мне вдруг показалось, что у меня в руках
бьется редкая, обессилевшая, почти обреченная на гибель птица, которую
непостижимым образом мне довелось поймать. Я был здорово напуган и прекрасно
понимал, что Джо напуган ничуть не меньше. Мы оба закрыли глаза. Все это я
вижу сегодня так ясно, что с болью в сердце осознаю - я никогда, ни на одну
минуту не забывал этого. Я и теперь слышу, как во мне звучит отголосок того
желания, которое тогда так властно подчинило себе все мои чувства, я снова
ощущаю ту неодолимую, как жажда, силу, завладевшую моим телом, и ту горькую
и мучительную нежность, от которой, казалось, разорвется сердце. Эта
непостижимая, мучительная жажда нежности была утолена в ту ночь - мы
доставили друг другу много радости. В те минуты я думал, что всей жизни моей
не хватит на то, чтобы исчерпать себя до конца в обладании Джо.
Но эта жизнь была недолгой: она длилась всего одну ночь. Я проснулся,
когда Джо еще спал, лежа на боку, по-детски поджав под себя ноги. Он был
похож на ребенка: рот полураскрыт, на щеках румянец, завитки волос темными
прядями закрывали круглый мокрый лоб, длинные ресницы чуть подрагивали под
лучами летнего солнца. Мы оба лежали голыми - простыня, которой мы
накрывались, скомканная, лежала у нас в ногах. У Джо было смуглое, чуть
тронутое испариной тело - такого красивого парня я больше никогда не
встречал. Мне хотелось дотронуться до него, разбудить, но что-то удерживало
меня. Я вдруг испугался. Может, потому, что он лежал передо мной, как
невинный младенец, с обезоруживающим доверием прильнувший ко мне, а может,
потому, что он был младше меня; собственное тело вдруг показалось мне грубо
скроенным, сокрушающе-тяжелым, а все возрастающее животное желание обладать
Джо страшило своей чудовищностью. Но испугался я, главным образом, одной
навязчивой мысли: Джо такой же парень, как и я. И вдруг я словно впервые
увидел, как сильны его бедра, плечи и руки, некрепко сжатые кулаки. И эта
сила, и одновременно необъяснимая притягательность его тела неожиданно
внушили мне еще больший страх. Вместо постели я вдруг увидел зияющий вход в
пещеру, где мне суждено претерпеть бесчисленные муки, быть может, сойти с
ума или навсегда утратить свою мужественность. И все-таки мне до смерти
хотелось разгадать тайну этого тела, и снова ощутить его силу, и насладиться
им. Моя спина покрылась холодным потом. Мне стало стыдно, стыдно даже самой
постели - свидетельницы моей порочности. И тут я стал думать о том, что
сказала бы его мать, увидев эти скомканные простыни. Потом вспомнил о своем
отце, у которого во всем свете был только я один - мать умерла, когда я был
еще маленький. В моем мозгу разверзлась черная дыра, до краев наполненная
пересудами, бранными и грязными словами, оскорбительными перешептываниями,
обрывками, услышанных краем уха, полузабытых и наполовину понятых
россказней. Я чуть было не заплакал от стыда и ужаса, не по нимая, как такое
могло случиться со мной, как такое вообще могло прийти мне в голову. И тогда
я принял решение. Мне сразу стало легче, я спрыгнул с кровати, встал под
душ, оделся и приготовил завтрак.
Джо к этому времени уже проснулся. Я ни словом не обмолвился о своем
решении; боялся, что разговор может поколебать мою волю. Я даже не стал
Перевод: с англ. Г. Шмакова.
М.: Глагол. 1993, 247 стр., ISBN 5-87532-004-4.
OCR: Федечкин Максим
---------------------------------------------------------------
"Слава богу, я никогда ни в малейшей степени не романтизировал Париж -
ни до того, как поселился там, ни уж тем более после. Париж предоставил меня
самому себе и одиночеству. Я прожил в нем очень долго, прежде чем у меня
появились знакомые французы, еще дольше, прежде чем мне довелось побывать у
француза дома. Но это меня не задевало. Я не хотел ничьей помощи, и
французы, бесспорно, мне ее не оказывали: они позволили мне все сделать
самому. И по этой причине, хотя я знаю то, что знаю, и абсолютно не
романтичен, между мной и этим нелепым, непредсказуемым конгломератом
буржуазных шовинистов, который называется la France, навсегда сохранится
нечто вроде любви".
Это высказывание перекликается с аналогичными словами Джеймса и
Хемингуэя, Дос Пассоса, Фицджеральда и многих других, чьи первые и,
возможно, наиболее искренние произведения написаны именно в Париже.
В 1947 году Дж. Болдуин покидает США и поселяется во Франции. Здесь
написаны его первые романы "Идите, поведайте с горы" ("Go tell it on the
Mountain', 1953 г.), рассказывающий о жизни негритянской семьи в Гарлеме,
где родился и вырос писатель, "Комната Джованни" ("Giovanni's Room", 1958
г.) и книга публицистики "Записки сына Америки" ("Notes of a Native Son",
1955 г.). Возвратившись на родину, Дж. Болдуин находится в центре борьбы за
гражданские права негров. Одна за другой выходят его публицистические книги:
"Никто не знает моего имени" ("Nobody Knows My Name", 1961 г.), "В следующий
раз - пожар" ("The Fire Next Time", 1963 г.) и роман "Другая страна"
("Another Country", 1963 г.). После убийства Мартина Лютера Кинга писатель
вновь уезжает из США и до конца жизни (1924-1987 г.г.) живет на юге Франции.
Франция стала для Болдуина постоянным и любимым местом жительства.
Отсюда ему было удобнее наблюдать за тем, что происходит на его родине.
"Пользуясь Европой как наблюдательным пунктом", он открывает Америку.
"Художественно осваивая" Париж в послевоенные годы наряду с П. Боулсом,
Дж. Джонсом, М. Маккарти, Болдуин видит и отмечает его контрасты, точно так
же, как и контрасты Америки, "наблюдения" за которой становятся главной
темой его творчества.
Париж аккумулирует творческую энергию, привнося в работы художников и
писателей частицу французского легкомыслия и расчетливости, легкости уличных
взаимоотношений, внимание к деталям и чувство того одиночества, которое так
остро здесь ощущается. Темные комнаты и сырые мансарды города сделали живших
здесь не французами, а парижанами. Это роднит итальянца Модильяни, русского
Сутина, испанца Пикассо... "Тропик Рака" Миллера, "Ночь нежна" Фицджеральда,
"Праздник, который всегда с тобой" Хемингуэя - в ряду этих произведений,
одним из героев которых становится Париж, несомненно находится и "Комната
Джованни" Болдуина, роман, стоящий особняком в его творчестве, во многом
автобиографический, пронизанный светлым ощущением счастья, вопреки
достаточно трагическому сюжету.
Несмотря на чисто художественные задачи, которые ставил перед собой
автор, восприятие романа не будет адекватным, если не учитывать, что в нем
Болдуин продолжил размышление над проблемами, которые он поднимал в своих
статьях в пятидесятые годы. Прежде всего это - осмысление взаимоотношений
Старого и Нового Света, стремление разобраться в сути понятия "американская
нация" с ее видимым единством, всегда готовым распасться на два враждующих
лагеря: белый и черный.
Революционер по натуре, Болдуин остается верным этому качеству и в
"Комнате Джованни", практически первом произведении о любви двух парней,
имевшем почти массовый коммерческий успех. Американское общество было
гомофобным в такой же степени, как и расистским. Быть гомосексуалистом в
Америке было также позорно, как быть негром. Создавая роман во Франции,
менее ханжеской и более терпимой, Болдуин выступает провокатором
общественного мнения, бросая ему смелый вызов. Он привлекает внимание
читателей к проблеме гомосексуализма, рассчитывая на их понимание и
поддержку. И не напрасно. Популярность книги превзошла все ожидания.
Эта книга, написанная накануне студенческой революции (начинавшейся
именно в Париже), стала своеобразным манифестом борьбы сексуальных
меньшинств за свои права и имела такое же значение во время молодежных
волнений, как и публицистические выступления Болдуина в защиту прав
чернокожих.
Джеймс Болдуин - мятежный сын Америки. Но поскольку к моменту написания
этой книги у него уже существовала четкая литературная самоидентификация,
даже в столь "нетрадиционном" для американской литературы произведении он не
мог отказаться от одного из основных компонентов американского классического
романа - конфликта поколений. Любовная коллизия, сопровождающаяся
неоднократными психологическими перепадами (отработанный прием добротной
мелодрамы), проходит на этом фоне. Герои Болдуина - американец Дэвид и
итальянец Джованни - жертвы конфликта "отцов и детей", мальчики,
взбунтовавшиеся против своих родителей.
В своих статьях Болдуин на основе детских переживаний конструирует
наброски будущих сюжетов: "Девочки превращались в матрон, еще не став
женщинами. Они обнаруживали поразительную и устрашающую
целеустремленность... Я начал чувствовать в мальчиках настороженное и
исполненное ужаса отчаянье, будто они вступили в длинную холодную зиму своей
жизни".
Женщины - носители традиций, хранительницы очага.
Мальчики-юноши-мужчины в представлении писателя - жертвы того замкнутого
мира, который олицетворяет культ "добропорядочной" буржуазной семьи. Не
случайна та агрессивная настойчивость, с которой невеста главного героя,
Хелла, все время тянет Дэвида домой, в семью, в быт, от которого тот
когда-то бежал.
Название книги - достаточно прозрачная метафора. Комната на окраине
города с замазанными известью окнами (чтобы не заглядывали прохожие) не
может принести счастья живущим в ней людям, поэтому понятен их общий порыв -
бежать отсюда, скорее и куда угодно. Желание выбраться из затхлой атмосферы
Америки с ее ханжеским морализмом как раз и привело двадцатитрехлетнего
Болдуина в Европу.
"Раньше мне нравился приятный, какой-то домашний запах ее белья,
развешанного в ванной комнате. Теперь же оно оскорбляло мое эстетическое
чувство и всегда казалось грязным. Когда я смотрел на голые округлости ее
тела, мне до смерти хотелось, чтобы оно было скроено грубее и крепче, как у
Джованни. Ее полные груди наводили на меня ужас, и когда она лежала подо
мной, я вздрагивал при мысли, что живым мне из ее объятий не вырваться".
Тщательно скрываемый гомосексуализм Дэвида, с которым он не хочет и не
может мириться, оборачивается нравственным кризисом, психической ломкой и
отчуждением близких людей. Они же упрекают Дэвида в безнравственности, имея
в виду скорее его показное равнодушие и эгоизм.
Дэвид - воплощение тех комплексов, которые он унаследовал в пуританской
Америке. Он не в силах ни преодолеть их, ни бороться с ними, его
американское происхождение постепенно начинает восприниматься им как родовая
травма. Дэвид и хочет любить Джованни, и не может себе этого позволить. "Ты
думаешь, у тебя бриллианты между ног, - упрекает его Джованни, - ты никогда
и никому не отдашь свое сокровище, не позволишь и пальцем дотронуться до
него - никому: ни мужчине, ни женщине. Ты хочешь быть чистеньким..."
Джованни, родившийся в маленькой итальянской деревне, не скован
условностями сексуального поведения, лже-моралью "общественного приличия".
Он, полная противоположность городского Дэвида, живет эмоциями, у него нет
того груза предрассудков, который несет в себе его друг. Джованни не
понимает, что Дэвидом движет не только желание "быть чистеньким" (хотя и это
тоже - американский культ физиологической чистоты, медицинской стерильности,
подменяющей "нормальную", природную чистоплотность), но, прежде всего,
неуверенность в своих чувствах, которую тот пытается скрыть за желанием
"быть как все", как все американцы.
"Побывав здесь, они (американцы) уже не смогут быть счастливыми, а кому
нужен американец, если он несчастлив. Счастье - это все, что у нас есть", -
говорит Хелла, навсегда расставаясь с Дэвидом. Но каждый из героев понимает
счастье по-своему. И уже разобравшийся в самом себе Дэвид сознает, что
счастье для него - не замкнутый, изолированный и самодостаточный
американский мирок, не тупое и бессмысленное коротание вечеров в кругу жены
и детей. Ну а какое оно, его счастье? Этого он не знает.
Позволяя любить себя и принимая любовь сначала Джованни, а потом Хеллы,
он пока не готов к ответному чувству, он еще эмоционально пассивен. В нем
только просыпается собственное наднациональное "я" (сексуальное и духовное).
Стремление быть непохожим на других американцев - ключ к объяснению
кажущейся нелогичности его поступков, которая приводит Дэвида в матросские
притоны. Собственно говоря, они, эти притоны, и есть его выбор, совершенный
уже вполне сознательно.
Во всех своих книгах Дж. Болдуин подчеркнуто социален. В "Комнате
Джованни" он показывает не просто взаимоотношения двух характеров, двух
человеческих формаций - рационального Нового и эмоционального Старого Света,
но прежде всего противостояние личности и общества.
Если для американского общественного мнения изгоем становится вполне
респектабельный Дэвид с его гомосексуализмом, то для французского таким
изгоем является гомосексуалист Джованни с его бедностью и беззащитностью.
"Никто не может ничего отдать, не отдав самого себя - то есть, не
рискуя собой", - эти слова Дж. Болдуина по отношению к героям романа
приобретают некоторую двусмысленность и вместе с тем оказываются удивительно
точными. "Отдав самого себя" Дэвиду, Джованни пытается "приручить" его,
сделать "своим", но терпит неудачу, стоившую ему жизни. Пытаясь обрести в
Джованни самого себя, Дэвид, в свою очередь, не может переступить ту грань,
за которой его рациональность и прагматизм уже не властны над его природой.
На время соединившись друг с другом, их судьбы наконец приобретают ту
определенность, которая одного приводит к гибели (драматической, но вполне
закономерной развязке), а другого навсегда освобождает от ненавистной опеки
буржуазной морали. Перестав быть "мальчиком", он вступил "в длинную холодную
зиму своей жизни"...
Ставший американским классиком не благодаря, а вопреки своему
бунтарскому таланту, Джеймс Болдуин долгое время был знаком русским
читателям исключительно как прогрессивный негритянский автор, боровшийся
против расовой дискриминации". Признавая его заслуги в данной области,
советские критики не интересовались (видимо, "слыхом не слыхивали") другой
стороной его прогрессивности - открыто выраженной позицией в отношении прав
гомосексуалистов. Между тем авторитет писателя и уважение к его мнению были
вызваны в значительной мере именно этим обстоятельством. Тем принципиальнее
издание "Комнаты Джованни" на русском языке - возможность представить
Болдуина в "новом" для русских читателей качестве.
Перевод книги осуществлен известным балетным, театральным и
литературным критиком, специалистом по творчеству М. Кузмина Геннадием
Шмаковым. Умерший в 1988 году в Нью-Йорке от СПИДа, он оставил богатое, так
и не изученное литературное наследие.
...Видно, глаз чтит великую сушь,
плюс от ходиков слух заложило:
умерев, как на взгляд старожила -
пассажир, ты теперь вездесущ.
Может статься, тебе, хвастуну,
резонеру, сверчку, черноусу,
ощущавшему даже страну
как безадресность, это по вкусу.
Коли так, гедонист, латинист,
в дебрях северных мерзнувший эллин,
жизнь свою, как исписанный лист,
в пламя бросивший, - будь беспределен...
Автор этих строк Иосиф Бродский посвятил памяти Геннадия Шмакова одно
из лучших своих стихотворений последних лет.
Несомненно, что яркая личность переводчика по-своему трансформировала
роман Дж. Болдуин, внеся в него современные оттенки, сделав книгу более
близкой русскому читателю, а образ самого Болдуина благодаря этому - более
человечным и глубоким.
Александр Шаталов. Ярослав Могутин
Я - мужчина, я страдал,
я там был.
Уолт Уитмен
Я стою у окна в большом доме на юге Франции и смотрю, как надвигается
ночь, ночь, которая приведет меня к самому страшному утру в моей жизни.
В руке у меня стакан, бутылка стоит рядом. Я смотрю на свое отражение,
мерцающее в темном оконном стекле; оно длинное и, пожалуй, чем-то напоминает
стрелу. Светлые волосы поблескивают. Лицо, похожее на сотни других лиц. Мои
предки покоряли континент, рискуя жизнью, прошли сквозь джунгли и, наконец,
вышли к океану, который навсегда их отрезал от Европы и обрек на еще большую
дикость. К утру я наверняка напьюсь, но лучше мне от этого не станет. Все
равно сяду в поезд и поеду в Париж. Тот же поезд и те же люди, стремящиеся
устроиться поудобнее на деревянных сидениях вагона третьего класса. Да и я
ни капельки не изменюсь. Поезд помчится на север навстречу хмурому
дождливому Парижу, за окном замелькают знакомые картины, и останутся позади
оливы и грозное великолепие южного неба. Кто-нибудь предложит разделить с
ним сэндвич, кто-нибудь даст пригубить вина и попросит спички. В проходе
будут толпиться люди, выглядывать из окон, заглядывать в купе. Новобранцы в
мешковатой форме цвета хаки и цветных шапочках будут открывать дверь купе на
каждой станции и спрашивать: "Complet?" А мы в ответ им замотаем головой:
"Нет, нет", - и когда они отвяжутся, обменяемся едва приметными
заговорщическими улыбками.
Два-три новобранца застрянут в проходе возле нашего купе, будут курить
вонючие солдатские сигареты, кричать и сквернословить. А напротив меня
непременно усядется девушка, и мое нежелание ухаживать за ней удивит ее,
зато при виде солдат она сильно разволнуется. Да, все остается прежним,
только я буду чувствовать себя спокойнее.
Этим вечером за окном тоже все спокойно. Мое отражение вписано в пейзаж
за окном. Дом, в котором я живу, стоит на окраине дачного местечка, но
отдыхающих пока нет, сезон еще не начался. Дом стоит на пригорке, откуда
видны огни городка и слышен глухой ропот моря. Несколько месяцев назад я и
моя приятельница Хелла увидели фотографию этого дома в парижской газете и
тут же сняли его. Вот уже неделя, как Хелла уехала. Теперь она едет домой, в
Америку. Я вижу ее в залитом светом салоне трансатлантического лайнера. Она
элегантно одета, слишком торопливо пьет, смеется и возбужденно разглядывает
мужчин. Точно такой же она была в баре Сен-Жерменского предместья, где мы
впервые встретились. Тогда она тоже смеялась и разглядывала мужчин. Этим-то
она мне и понравилась. Я решил, что не худо приволокнуться за ней. Но
сначала я действительно хотел только этого, не больше. Да и теперь, после
всех перипетий, я не уверен, что хотел большего. Впрочем, она по-моему, тоже
ничего дурного не хотела. По крайней мере, вначале, до того, как одна без
меня поехала в Испанию и там на досуге принялась размышлять, действительно
ли пить и разглядывать мужчин - это все, что ей нужно в жизни. Но она
опоздала со своими раздумьями. Я уже был с Джованни. Хотя незадолго до ее
отъезда в Испанию успел сделать ей предложение. В ответ она рассмеялась. Я
тоже смеялся, но ее смех раззадорил меня, и я стал настаивать.
Тогда она сказала, что ей надо уехать и все обдумать. И в ту последнюю
ночь, когда она была в этой комнате, в те последние минуты, когда я смотрел,
как она укладывает вещи, я сказал ей, что прежде любил ее, и сам заставил
себя в это поверить. И все-таки не знаю, любил ли я ее. Конечно, я часто
вспоминал наши ночи. Тогда мы были чисты и вполне доверяли друг другу, хотя
позже утратили это доверие навсегда. А ведь именно оно, это доверие, между
прочим, и придавало особую прелесть тем ночам, именно благодаря ему они не
были связаны с прошлым, настоящим и будущим и вроде бы вообще не имели
отношения к моей жизни. Эти ночи мы проводили под чужим небом, когда за нами
никто не наблюдал и нас не подстерегали опасности. В этом-то и была наша
беда: когда располагаешь полной свободой, изнемогаешь под ее бременем.
Поэтому, наверное, я и сделал предложение Хелле. Захотелось надеть на себя
какие-то вериги, может быть, поэтому в Испании она приняла решение выйти за
меня замуж. Но, к несчастью, людям не дано выбирать себе эти вериги.
Любовников и друзей так же не выбирают, как и родителей. Жизнь сама нам их
дает и сама же их у нас отбирает. Очень трудно вовремя сказать жизни "да".
Когда я говорил Хелле, что люблю ее, я вспоминал те дни, когда мне
ничего не стоило завести интрижку. Но это было до того, как случилось то
ужасное, непоправимое. В эту ночь я понял, что сколько бы чужих постелей я
ни сменил, пока не окажусь на своем последнем ложе, у меня никогда не будет
пикантных мальчишеских интрижек, которые, если вдуматься, похожи на своего
рода изысканный онанизм. Нельзя не принимать людей всерьез, они слишком
сложны. Да и я слишком сложен, поэтому мне нельзя верить. Будь я попроще,
нынешней ночью я не сидел бы один в этом доме. Хелла не была бы так далеко
от меня, а Джованни на рассвете не ждала бы гильотина.
В жизни я не раз кривил душой, лгал и верил в придуманную ложь, но в
одной лжи, хоть и сослужившей мне добрую службу, я теперь раскаиваюсь. Я
раскаиваюсь в том, что солгал Джованни, будто прежде никогда не имел
отношений с мужчинами. Джованни все равно мне не поверил.
Да, такое у меня один раз было. Тогда я твердо решил, что это не
повторится. Теперь, когда я пытаюсь осмыслить все случившееся со мной, мне
делается страшно: неужели я убежал из дома и переплыл океан только для того,
чтобы, повзрослев за короткое время, снова оказаться на заднем дворике перед
страшилой бульдогом и убедиться, что двор стал еще меньше, а бульдог вырос.
Об этом парне - Джо - я не вспоминал уже черт знает сколько времени. Но
сегодня ночью я отчетливо видел его перед собой. Это случилось несколько лет
тому назад. Мне было тогда лет 15-16. Джо примерно столько же Славный
парень, смуглый, смешливый и непоседливый. Одно время я считал его своим
лучшим другом. Позднее мысль о том, что им мог быть такой парень, стала
страшным подтверждением моей врожденной порочности. Словом, я забыл его. Но
этой ночью он буквально стоял у меня перед глазами.
Было лето. Занятий в школе не было. Родители Джо уехали куда-то
отдыхать, а я проводил каникулы у него в доме, в Бруклине, неподалеку от
Кони-Айленда. Тогда наша семья тоже жила в Бруклине, только в более
аристократическом районе.
Помнится, мы часами валялись на пляже, плавали, глазели на проходивших
мимо полуголых девчонок, заигрывали с ними, смеялись. Ответь какая-нибудь
девчонка на наши приставанья, думаю, океан показался бы нам слишком мелким,
чтобы мы могли спрятаться в нем от ужаса и стыда. Но девчонки, уверен,
интуитивно это чувствовали, а, может, наша манера заигрывать не позволяла им
принимать нас всерьез. Солнце уже садилось, когда мы, натянув штаны прямо на
мокрые плавки, по пляжному дощатому настилу отправились домой.
По-моему, все началось с ванной. Мы катались друг на друге по небольшой
душной от пара комнате, стегались мокрыми полотенцами, и вдруг я
почувствовал что-то такое, чего не испытывал раньше, - безотчетное волнение,
таинственным образом связанное с Джо. Помню, как неохотно я одевался: может,
от жары-думалось мне тогда. С грехом пополам мы напялили на себя одежду,
вытащили из холодильника еду, подзаправились и выпили несколько бутылок
пива. Потом вроде бы решили пойти в кино. Да, конечно, иначе незачем нам
было вылезать из дома, а я хорошо помню, как мы бродили по сумеречным,
раскаленным за день улицам Бруклина, и жара, исходившая от тротуаров и стен,
доводила нас до одуренья. В тот час все взрослые обитатели города,
неопрятные и усталые, сидели на верандах и мозолили нам глаза, а их
потомство путалось под ногами в переулках, возилось в сточных канавах или
лазило по пожарным лестницам. Мы проходили мимо них и смеялись. Джо шутил. А
я обнимал его за плечи и очень гордился тем, что был выше Джо почти на
полголовы.
Странно, что только сегодня ночью в первый раз за все эти годы я
вспомнил, как хорошо было в тот вечер и как мне сильно нравился Джо.
Когда мы возвращались с прогулки, на улицах было тихо и спокойно.
Мы тоже были спокойны, а дома почувствовали себя еще спокойнее. Уже в
полусне разделись и легли спать. Я сразу же заснул, но, видимо, довольно
скоро проснулся от яркого света. Пробудившись, я увидел, как Джо с яростной
сосредоточенностью что-то ищет на подушке. - Ты чего? - По-моему, меня
укусил клоп. - Неженка несчастная! А у вас что, есть клопы?
- По-моему, он меня укусил. - А раньше тебя кусали? -Нет.
- Ну так спи, тебе приснилось. Он посмотрел на меня: рот был
полуоткрыт, темные глаза расширились. Казалось, что до него вдруг дошло, что
перед ним крупный знаток по части клопов. Я рассмеялся и принялся трясти его
за голову - одному богу известно, сколько раз я так трепал его во время
наших игр или когда он начинал нудить. На сей раз, стоило мне прикоснуться к
Джо, как в нас обоих что-то сработало, что-то такое, от чего это обычное
прикосновение сделалось до странности новым, непохожим на все прежние. Джо
против обыкновения совсем не сопротивлялся, а неподвижно лежал, прижатый
моей грудью. И тут я вдруг почувствовал, как бешено бьется мое сердце и что
Джо, лежа подо мной, дрожит всем телом, а свет в спальне нестерпимо режет
глаза. Я сполз с него, неловко отшучиваясь, Джо тоже бормотал что-то
бессвязное. Прислушиваясь к его словам, я откинулся на подушку. Джо поднял
голову, я тоже приподнялся, и мы как бы невзначай поцеловались. Так первый
раз в моей жизни я телом ощутил тело другого человека, услышал его запах.
Наши руки сплелись в объятье. Мне вдруг показалось, что у меня в руках
бьется редкая, обессилевшая, почти обреченная на гибель птица, которую
непостижимым образом мне довелось поймать. Я был здорово напуган и прекрасно
понимал, что Джо напуган ничуть не меньше. Мы оба закрыли глаза. Все это я
вижу сегодня так ясно, что с болью в сердце осознаю - я никогда, ни на одну
минуту не забывал этого. Я и теперь слышу, как во мне звучит отголосок того
желания, которое тогда так властно подчинило себе все мои чувства, я снова
ощущаю ту неодолимую, как жажда, силу, завладевшую моим телом, и ту горькую
и мучительную нежность, от которой, казалось, разорвется сердце. Эта
непостижимая, мучительная жажда нежности была утолена в ту ночь - мы
доставили друг другу много радости. В те минуты я думал, что всей жизни моей
не хватит на то, чтобы исчерпать себя до конца в обладании Джо.
Но эта жизнь была недолгой: она длилась всего одну ночь. Я проснулся,
когда Джо еще спал, лежа на боку, по-детски поджав под себя ноги. Он был
похож на ребенка: рот полураскрыт, на щеках румянец, завитки волос темными
прядями закрывали круглый мокрый лоб, длинные ресницы чуть подрагивали под
лучами летнего солнца. Мы оба лежали голыми - простыня, которой мы
накрывались, скомканная, лежала у нас в ногах. У Джо было смуглое, чуть
тронутое испариной тело - такого красивого парня я больше никогда не
встречал. Мне хотелось дотронуться до него, разбудить, но что-то удерживало
меня. Я вдруг испугался. Может, потому, что он лежал передо мной, как
невинный младенец, с обезоруживающим доверием прильнувший ко мне, а может,
потому, что он был младше меня; собственное тело вдруг показалось мне грубо
скроенным, сокрушающе-тяжелым, а все возрастающее животное желание обладать
Джо страшило своей чудовищностью. Но испугался я, главным образом, одной
навязчивой мысли: Джо такой же парень, как и я. И вдруг я словно впервые
увидел, как сильны его бедра, плечи и руки, некрепко сжатые кулаки. И эта
сила, и одновременно необъяснимая притягательность его тела неожиданно
внушили мне еще больший страх. Вместо постели я вдруг увидел зияющий вход в
пещеру, где мне суждено претерпеть бесчисленные муки, быть может, сойти с
ума или навсегда утратить свою мужественность. И все-таки мне до смерти
хотелось разгадать тайну этого тела, и снова ощутить его силу, и насладиться
им. Моя спина покрылась холодным потом. Мне стало стыдно, стыдно даже самой
постели - свидетельницы моей порочности. И тут я стал думать о том, что
сказала бы его мать, увидев эти скомканные простыни. Потом вспомнил о своем
отце, у которого во всем свете был только я один - мать умерла, когда я был
еще маленький. В моем мозгу разверзлась черная дыра, до краев наполненная
пересудами, бранными и грязными словами, оскорбительными перешептываниями,
обрывками, услышанных краем уха, полузабытых и наполовину понятых
россказней. Я чуть было не заплакал от стыда и ужаса, не по нимая, как такое
могло случиться со мной, как такое вообще могло прийти мне в голову. И тогда
я принял решение. Мне сразу стало легче, я спрыгнул с кровати, встал под
душ, оделся и приготовил завтрак.
Джо к этому времени уже проснулся. Я ни словом не обмолвился о своем
решении; боялся, что разговор может поколебать мою волю. Я даже не стал