Страница:
какими-то непонятными пометками лист бумаги лежал перед Гурко на столе. По
всем четырем углам лист был придавлен пустыми пивными бутылками.
-- Ознакомься, -- сказал Гурко.
Он вытянул листок из-под бутылок, стряхнул с него ореховую шелуху и
положил передо мной.
По верху листа, еще хранившего ребристые отпечатки бутылочных торцов,
фиолетовыми чернилами было начертано: "Поздравительная телеграмма П.Аджаве
от членов СП СССР, проводящих свой творческий отпуск в ДТП им. Я.Райниса (г.
Дубулты, ЛатвССР) в связи с 60-летием со дня его рождения. Проект".
-- Ужас какой, -- сказала жена, заглянув мне через плечо.
-- Но-но! -- возразил Гурко. -- Трепетнее относитесь к коллегам по
перу. Во-первых, Степанида старалась. А во-вторых, это проект.
-- Вижу, что это проект, там написано, -- заметил я. -- Но это хуевый
проект.
-- Почему хуевый? Ты же не прочел. Хочешь пива?
-- Не хочу. Лучше скажи, почему только от членов? Вот Кобзарь с
Провским, к примеру, не члены.
-- Провский -- член, -- убежденно сказал Гурко.
-- Нет, не член.
-- Ну, как не член, я его в справочнике видел.
-- Не мог ты его там видеть.
-- А где же я его видел?
-- Это ты его в справочнике Союза кинематографистов видел. И в ВТО. А в
Союз писателей он не вступает, чтоб взносы в три места не платить.
Саша залился пьяным смехом.
-- Взносы! Да его не принимают, потому что он еврей.
-- Иди ты к черту, пол-Союза -- евреи.
-- Вот поэтому и не принимают. Чтобы не стало больше половины.
Сам Саша, по слухам, был правнуком генерал-фельдмаршала Гурко, который
в русско-турецкую войну брал Софию. Потом этот Гурко служил губернатором.
Кажется, был вдобавок еще и князем. Смутно намекнуть на великого пращура
Саша ухитрился даже в романе "Тяжелый сплав".
-- Черносотенец, -- сказал я.
-- Сионист, -- без обиды отозвался Гурко.
-- А Кобзарь тоже еврейка?
-- Спрашиваешь!
-- Что -- "спрашиваешь"? От одной фамилии Киевской Русью пахнет.
Украинским борщом с галушками. Днепром при тихой погоде.
-- Рыбой "фиш" пахнет, а не борщом. Ее фамилия Бершадская, мы с ней в
литинституте вместе учились.
-- Что творится! -- с притворным ужасом в голосе сказала жена. -- Камню
некуда упасть.
-- Ладно, -- сказал я, -- так как быть с Провским и Кобзарь?
-- Пусть подпишут... -- вяло отозвался Гурко. -- Куда их девать...
Его уже начало развозить. Похоже, одним пивом до нашего появления дело
не обошлось.
-- Тогда эту фразу надо убрать. Ну, про членов. И творческий отпуск
этот идиотский... Так. "Поздравительная телеграмма П.Аджаве от писателей,
находящихся в..." Гм-м... Что такое ДТП?
-- Дорожно-транспортное происшествие, -- буркнул Гурко.
-- Знаю. Причем здесь ДТП?
-- Дом творчества писателей, -- пояснила жена. -- Там у двери доска
висит: "ДТП им. Райниса".
-- Мрак! Долой ДТП. "...находящихся в Доме творчества в Дубултах".
-- Райниса оставь, -- посоветовал Гурко.
-- О'кей, оставлю... Нет, не оставлю. Потому что тогда получается, что
это у Райниса 60-летие со дня рождения.
-- Степанида! -- радостно завопил потомок фельдмаршала.
И точно: вошла Степанида.
-- Кромсаете? -- поинтересовалась она, присаживаясь к столу.
-- Еще как, -- подтвердил я. -- Вот объясните мне, сударыня, как это
понять: "В отличие от многих сверстников, талантливых поэтов и прозаиков,
павших на полях сражений за Родину, Вы вернулись с войны живым". Ты его что,
упрекаешь за это? Или выражаешь сожаление в связи с самим фактом? И потом,
что это значит -- "вернулись живым"? Можно вернуться мертвым?
-- Ну ты дурака-то не валяй, -- доброжелательно сказала Самохина.
-- Степанида, ты же мастер художественного слова! Инженер, бля,
человеческих душ! -- внезапно поддержал меня Гурко. -- И вот еще... дай-ка
листок... ага! "Ваши песни стали мерилом человеческой порядочности,
отзывчивости, доброты". Самохина, как песня может стать мерилом?
Степанида подняла руку и описала перед собой какую-то сомнительную
полусферу.
-- Ну, может... -- ответила она. -- Иносказательно. Дайте лучше пива.
Гурко, не отрывая глаз от текста, протянул ей бутылку.
-- "Сегодняшнее возрождение Арбата, -- прочел он вслух, -- свидетелями
которого мы становимся, стало результатом пробужденного Вашими песнями
общественного интереса к проблемам одной из старейших улиц города".
Во-первых, "результатом интереса" -- это не по-русски. А во-вторых, я б на
его месте застрелился от такого комплимента.
-- Он и застрелится, -- подтвердил я. -- Он этот разукрашенный Арбат
терпеть не может.
-- Короче, -- подытожил Гурко, -- текст никуда не годится, Степанида.
Надо заново писать.
-- Вот возьми и перепиши.
-- Я?
-- Ты. Ты же такой грамотный, вон исчеркал все...
-- Это Балаховский исчеркал, -- тут же принялся сливать воду потомок
фельдмаршала. Переписывать текст ему явно не хотелось.
-- Тогда пусть Балаховский перепишет, -- невозмутимо отозвалась
Степанида, разгрызая соленый орешек.
-- Какого пса? -- возмутился я. -- Моя, что ли, была идея? Я вообще
хотел собственный текст послать.
-- Тогда пусть остается, как было.
-- А я не подпишу.
-- Не подписывай. Подумаешь... Остальные подпишут.
-- Пусть подписывают. А я не стану.
Степанида закусила нижнюю губу, и на лице ее появилось страдальческое
выражение.
-- Я поэт, -- сказала она с надрывом, будто признаваясь в чем-то
постыдном. -- Я не умею такие бумаги писать. Напиши, Балаховский, не будь
падлой.
-- Он тоже поэт, -- заступился за меня Гурко.
-- Но он же секретарь семинара Союза! -- пылко возразила Самохина. --
Он пишет отчеты в Правление, у него есть опыт.
-- За меня жена отчеты пишет.
Это было чистой правдой. Я всегда заставлял отчитываться перед
Правлением жену. Секретарь СП Ерофей Хлопотов даже хвалил меня за связное
изложение и аккуратный почерк.
Но Степанида моему сообщению обрадовалась.
-- Чудненько! -- сказала она. -- Иришенька, напиши проект.
-- Не будь падлой, -- добавил ядовитый Гурко.
-- Ну вас! Ну вас всех к черту! -- закричал я. -- Она что, сюда
приехала проекты писать? Степанида, у тебя совесть есть?
Самохина вздохнула.
-- Ладно, -- сказала она. -- После обеда я к вам в номер приду и
напишем эту лабуду вместе.
Сил сопротивляться больше не было.
-- После обеда предпочитаю поспать, -- невежливо буркнул я. -- А вот к
пяти часам... гм-м... милости прошу.
Ровно в пять часов вечера к нам в номер постучали. За дверью, однако,
обнаружилась не Степанида -- там стоял, переминаясь с ноги на ногу,
довольно-таки редкий для чопорной Прибалтики персонаж: лохматый и небритый
человек лет пятидесяти с виду, одетый в телогрейку и заляпанные грязью
бесформенные штаны. Был он, вдобавок, смертельно пьян.
-- Здра-а-асте! -- радостно выкрикнул человек. -- Как поживаете?
-- Хорошо поживаем, -- печально ответил я, уже догадываясь, что
последует за приветствием.
-- Не дадите ли три рубля на закуску? -- с надеждой поинтересовался он.
-- Так, по-братски, исключительно по-братски...
Постановка вопроса показалась мне несколько странной, но гость был так
приветлив и естественен, что послать его подальше не поворачивался язык.
-- По-братски могу предложить рубль.
-- И рубль мне пригодится! -- оптимистично воскликнул лохматый. --
Дайте мне, пожалуйста, этот рубль.
"Хрен знает что... -- подумал я, извлекая мятый рубль из кармана брюк.
-- Дом творчества писателей! Имени Райниса, блин! Как он забрел сюда? Куда
сестра-хозяйка смотрит?.."
Человек взял рубль, разгладил его в ладонях.
-- Спасибо вам, -- нежно сказал он.
-- Не за что.
-- Ренат, -- продолжил гость.
-- Простите?
-- Ренат. Ренат Галимов.
-- Балаховский.
-- Очень приятно. Не желаете ли выпить вместе со мной?
-- На рубль? -- поинтересовался я.
-- Обижаете! -- действительно обиделся Ренат. -- У меня шесть литров
чистейшего башкирского спирта. Рубль пойдет, как было сказано выше, на
закуску. Временный кризис, видите ли... Жду перевода из Уфы, а почта закрыта
по причине великого праздника.
Слово "великий" он произнес безо всякой иронии.
-- Днем не пью, -- соврал я.
-- Уже вечер, -- многозначительно заметил гость. -- Впрочем, как
знаете. Но мое предложение остается в силе. Шестой номер. Я после обеда
заехал.
Только тут до меня начало доходить, что он тоже писатель.
-- Так я жду вас, -- сказал Ренат, и, пошатываясь, двинулся к выходу.
-- Кто это был? -- спросила жена.
-- Один писатель, -- ответил я.
Степанида пришла с получасовым опозданием.
-- Обходила Кондакова, -- пояснила она. -- Они с Провским на лавочке
сидят, прямо напротив вашего корпуса.
-- Полчаса обходила? Через Ригу, что ли?
Оказалось, Степанида сначала пряталась за большой сосной, надеясь, что
Кондаков и Провский посидят-посидят и уйдут. Потом, отчаявшись, стала
совершать перебежки от сосны к сосне. За этим увлекательным занятием ее
застукал мастер производственного жанра Грум-младший, совершавший
предполдничный моцион.
-- Иронизировал надо мной, негодяй, -- возмущенно рассказывала
Степанида. -- К нему-то посреди ночи не ломились.
Ей пришлось совершать марш-бросок через дюны, пока по зыбучим пескам
она не выбралась в тыл нашего корпуса. Черный ход, однако, оказался
заколоченным, и в результате вся передислокационная операция Степаниды пошла
коту под хвост. Деваться было некуда, и она гордо двинулась через главный
вход на глазах у бесстыдника Кондакова и примкнувшего к нему Провского.
Электронные часы на руке Степаниды пропищали шесть раз, когда мы,
наконец, сели к письменному столу. Тут выяснилось, что моя соавторша не
принесла с собой проект.
-- Наверное, у Сашки остался, -- предположила она. -- Ты бы сходил, а
то там... этот кобель...
-- Заново напишем, -- сказал я. -- Все равно плохой был проект. А
кстати, Самохина, кто такой Ренат Галимов? Ты же всех знаешь...
-- Ренатик? -- оживилась Степанида. -- Ренатик -- это чудо.
Я поморщился.
-- Он великий башкирский поэт, -- торопливо добавила Степанида. --
Лауреат Ленинской премии. Или Государственной. Не помню.
-- Так-таки великий?
-- Говорят. Никто точно не знает, он же по-башкирски пишет. Но в Уфе
ему памятник стоит.
Тут я вспомнил, что у одного московского поэта есть попугай, который
умеет произносить только одно слово: "сюрреализм". Пьем, к примеру, водку,
по телевизору идет "Сельский час" или "Девятая студия", а попугай долбит
свое: "Сюрреализм, сюрреализм!.." К месту пришелся бы сейчас этот самый
попугай.
-- Не может ему памятник стоять, -- сказал я. -- Он живой. Причем
настолько живой, что час назад просил у меня три рубля на закуску.
-- Ренатик -- здесь?! -- радостно всполошилась Степанида. -- В каком
корпусе?
-- В нашем. В шестом номере.
Степанида поднялась со стула.
-- Забегу к нему, -- решительно сказала она.
-- А телеграмму, блин... Пуладику... кто будет писать? -- разозлился я.
Самохина посмотрела на меня уничтожительно.
-- Грубый ты, Балаховский, -- заявила она. -- Ты, наверное, не дал ему
три рубля.
-- Три не дал, рубль дал. Садись на место, а то я вообще не буду с
тобой писать эту вонючую телеграмму.
-- Ну и не пиши. Тоже мне... вонючую... От своего имени, конечно, ты не
вонючую напишешь...
-- Уж не сомневайся.
-- Так, да?
-- Именно. Блин, ты сядешь или нет?
Степанида явно колебалась.
-- Может, я хоть на минутку забегу?
-- Напишем -- и хоть на ночь туда иди.
При слове "ночь" моя соавторша внезапно погрустнела.
-- Ночью опять Кондаков будет ломиться, -- сказала она. -- Кошмар
какой-то... Слушай, Балаховский! Может, ты посидишь у меня до утра?
-- Это смелое предложение, -- заметила моя жена, отрываясь от чтения
газеты "Диена" на латышском языке. Латышского она не знала, но все же
находила такое времяпрепровождение увлекательным.
-- Ириша, я же не в том смысле... Хочешь, приходи с ним вместе.
-- Степанида, не создавай людям проблемы, -- посоветовала жена. -- Будь
проще, впусти Кондакова. Как коммунист коммуниста.
-- Ну вас... -- рассердилась Самохина. -- К вам -- как к людям...
-- Четверть седьмого, -- заметил я. -- Сорок пять минут до ужина. Мы
будем писать телеграмму?
-- Будем... -- обреченно сказала Степанида и вернулась за стол.
Я придвинул "Эрику" поближе, вставил лист бумаги.
-- Есть хорошее начало, -- сообщила Степанида. -- Типа, мы пишем вам с
морского побережья, где шелест волн напоминает о шелесте струн вашей гитары.
Все-таки он человек с тонким вкусом.
-- Кондаков? -- не удержалась Ирина.
Тут я цыкнул на нее, и жена снова погрузилась в чтение "Диены". Но
роковое имя уже было произнесено.
-- Балаховский, -- жалобно заныла Самохина, -- а может, все-таки
посидишь у меня ночью? У меня "Сибирская" есть, я пельменей сварю в
чайнике...
-- Что мне твоя "Сибирская"? У Галимова шесть литров башкирского спирта
есть.
-- Да? Тогда я, наверное, вправду у него переночую. Или у Гурко. Хотя
они оба приставать будут. Еврей да татарин -- два сапога пара.
-- Ты белены объелась, Самохина? -- всерьез разозлился я. -- Во-первых,
Кондакову сегодняшнего скандала хватило по уши, не полезет он к тебе.
Во-вторых, Галимов не татарин, а башкир, ты сама сказала...
-- Ну, башкир, один хрен.
-- ...А в-третьих, Гурко -- потомственный русский дворянин и правнук
фельдмаршала. Он князь, да будет тебе известно.
-- Ой, прям! -- каким-то невероятно развязным тоном сказала Самохина.
-- Упасть и валяться. Гурко -- князь! Это же псевдоним, лапа! Его фамилия
Гурфинкель. Ты на нос ему посмотри.
-- Причем тут нос? Почему Гурфинкель? -- растерялся я.
Жена уронила "Диену" и нервно захохотала.
-- При том и нос, что Гурфинкель, -- продолжала Степанида. -- Ты меня
знаешь, Балаховский, я не антисемитка, я с Раей Шехтман дружу, и с
Меркиными. И когда Шифриновича исключали, я воздержалась, ты помнишь. Просто
не люблю, когда срули под русских косят.
-- Он же Иванович! Что, Сруль Иванович?
-- Израилевич, -- поправила Степанида.
Превращение Александра Ивановича Гурко в Сруля Израилевича Гурфинкеля
подействовало на меня угнетающе. И так сумасшедший день, а тут еще...
Перебор, ох, перебор...
-- Впрочем, -- сжалилась Самохина, -- насчет Сруля и Израилевича -- это
для образности. Но уж конечно не Иванович. А что Гурфинкель -- руку на
отсечение.
-- Смотри, что выходит, Степанида, -- переведя дух, сказал я. -- В
нашем гребаном ДТП имени товарища Райниса кроме тебя и Кондакова русских
нету вообще.
-- Галимов русский.
-- Какой он русский, если он башкир?
-- Ну, башкир ведь, не еврей. А Петров?
-- Петрова исключаем. Он, как оказалось, в душе узбек.
-- Ты к чему клонишь? -- насторожилась Степанида. -- К тому, что я
должна по причине славянского братства переспать с этим козлом Кондаковым?
-- Да не надо с ним спать! Просто я к чему... ну, постичь мотивы... не
случайно он к тебе ломится. В чуждом окружении он чует родственную душу.
-- Это я и без тебя понимаю, -- сказала Степанида.
-- Полседьмого, -- вмешалась жена. -- Вы писать-то будете?
Степанида насупилась.
-- Будем! -- решительно сказала она. -- Давай, Балаховский, пиши про
шелест волн.
-- Цыц, Самохина, -- огрызнулся я. -- Ты посиди тихо. Сам напишу.
Степанида, конечно, не сидела тихо. Она включила телевизор.
Вообще-то в писательских Домах телевизоров не держали. Считалось, что
они отвлекают мастеров художественного слова от творческого процесса.
Правда, ходили слухи, что в номерах у секретарей Союза стоят многопудовые
"Рубины". Тут я ничего не могу сказать. Однажды меня затащили в такой номер,
хозяин которого отмечал присуждение очередной Государственной премии.
Осетрина, икра и коньяк были. Телевизора я не нашел. Но вполне возможно, что
перед приходом гостей лауреат успел спрятать его в шкаф, чтобы не будить в
коллегах по перу нездоровые чувства. А я возил с собой переносной телевизор,
занимавший даже меньше места, чем пишущая машинка.
-- Лабвакар! -- завопил телевизор. -- Ригасвагонрупницас коммунисти ун
виси страдниеки...
Степаниду это смутило.
-- А по-русски он у тебя не умеет говорить? -- спросила она.
-- Не умеет. Я его еще не настроил. Скажи и на этом спасибо.
-- Спасибо, -- ехидно откликнулась Степанида, но телевизор выключать не
стала.
Я рассердился.
-- Что за прелесть! Клуб полиглотов. Одна читает "Диену", другая
смотрит новости на латышском... Выруби телевизор, Самохина.
-- Ну вот еще. Дай новости послушать.
-- Блин! Я же писать не могу!
-- Не пиши. Подумаешь... Сам вызвался.
-- Кто, я вызвался? Последний раз говорю: выключи телевизор!
-- Ты пойми, -- горячо заговорила Степанида. -- Если бы он по-русски
говорил, ты бы вообще писать не смог.
-- Я и так не могу. Страдниеки... Кошмар какой-то.
-- Ладно, Балаховский, -- вздохнула Степанида. -- Предлагаю компромисс:
ты сейчас не пишешь эту телеграмму, а на ночь вы с Иркой приходите ко мне,
мы пьем "Сибирскую", жрем пельмени, и пишем.
Сил сопротивляться уже не было.
-- Пельмени-то хоть не магазинные?
-- О! -- воскликнула Самохина. -- Обижаешь. Пельмени домашние.
У входа в главный корпус мы встретили Рената Галимова и князя Гурко.
Где они нашли друг друга -- неизвестно. Теперь, обремененные выпитым, они
ковыляли по направлению к столовой.
-- Все-таки надо что-нибудь съесть, -- объяснил мне Гурко.
Выглядел он удручающе: мешки под глазами, лицо серое. Замшевая курточка
была покрыта хлебными крошками, на воротнике висел обрывок фольги. Видимо,
они закусывали плавленым сыром.
Ренат выглядел много бодрее.
-- Это мой спаситель! -- радостно кричал он и тыкал в меня пальцем. --
Степанида, поцелуй его! Ну, поцелуй!
-- Ренатик, золото, не гони волну, -- сказала Самохина. -- Я лучше тебя
поцелую.
И поцеловала.
-- Говорят, вам в Уфе памятник стоит, -- ревниво заметил я.
-- Не памятник, а бюст, -- ответил Галимов, стараясь придать голосу
равнодушный оттенок. -- На Аллее трудовой славы. Работы Баймухамеда Адырова.
Вы любите работы Адырова?
-- Да, это зрелый мастер, -- выдавил я.
Никакого Адырова я, конечно, знать не знал.
-- А почему вы спирт не пришли кушать? -- продолжал Галимов.
-- Спасибо, успеется еще.
-- Это как сказать... -- заметил живой классик и, обнимая падающего
Гурко, направился с ним вместе в столовую.
Мы двинулись им вослед.
-- Неужели все выдули, а? -- задумалась Степанида. -- Быть не может.
Если в пять часов было шесть литров, то к семи часам... -- Она пошевелила
губами, что-то подсчитывая. -- Ну, литр, от силы полтора. И то много.
На ступеньках, ведущих к столовой, Гурко все-таки упал.
-- Восстань, пророк! -- громогласно сказал ему Ренат.
-- Я оступился, -- пробормотал князь, вставая. -- Конь о четырех ногах,
сука, и тот...
Ростбиф был отменно прожарен, а картошка не переварена. Ужин удался на
славу. Сидевший напротив меня Гурко трезвел на глазах.
-- А Кондакова опять нет, -- сказал он. -- И на обеде не было.
-- Это вас на обеде не было, -- возразил из-за колонны невидимый
Провский. -- А Алексей уехал в Домский собор, на органный концерт, я сам его
до автобуса провожал. Вернется только к ночи.
Степанида вздрогнула.
-- Да, меня не было на обеде, -- запальчиво сказал Гурко, обращаясь к
колонне. -- Но это не повод для сомнительных выводов. Я пишу сценарий
многосерийного фильма.
-- Бог в помощь, -- саркастически отозвалась колонна.
После ужина мы отправились на пляж. Купаться в Рижском заливе в начале
мая могут только моржи, и все расселись на песке. Ближе всех ко мне сидел
Гурко.
-- Провский -- гад, -- проникновенно сказал он. -- "Бог в помощь!" Рожа
пархатая...
Не надо было ему этого говорить. Разозлил он меня.
-- Вот тут ходят безответственные слухи, -- начал я, задрав голову и
считая в небе голодных чаек, -- что твоя настоящая фамилия вовсе не Гурко.
-- Не Гурко? А как?
-- Гурфинкель.
-- Гурфинкель?
-- Не просто Гурфинкель, а Сруль Израилевич.
-- Да, я Гурфинкель, -- внезапно согласился Гурко. -- Но не Сруль
Израилевич, а Александр Исаакович.
-- Вот дать бы тебе по ебальнику, Александр Исаакович!
-- Это выйдет чистый антисемитизм, -- возразил князь.
Из-под деревянного гриба донеслись варварские звуки: Ренат Галимов
читал моей жене и Степаниде стихи на башкирском языке.
-- Водку он хлещет, как слон, -- пожаловался Гурко. -- Не могу
угнаться. И жрет при этом много. Купил пять плавленых сырков, и сам все
слопал. Мне полсырка оставил. Я ему говорю: есть деньги, давай сгоняю в
буфет за колбасой. Сиди, отвечает, ты мой гость, я угощаю. И сует мне эти
полсырка, мусульманин.
Я понял, что обжегшись на национальном вопросе, Гурко решил поднять
вопрос религиозный.
-- Им ханку вообще жрать нельзя, по Корану, -- продолжал он. -- А
Ренату хоть бы хны. Ренат, говорю, тебе Аллах не велит. А он мне...
Но узнать, что ответил Галимов, мне было не суждено: по изможденному
лицу Гурко вдруг пробежала судорога омерзения, и он, мыча, убежал в кабинку
для переодевания -- блевать. Блевал он так долго и громко, что чтение стихов
под грибком пришлось прервать.
-- С кем не бывает... -- доброжелательно сказал Галимов.
В полусотне метров за кабинкой показался Петров, шагавший чеканным
шагом вдоль линии прибоя. Теща и сестра тещи, взяв друг дружку под руки, шли
сзади. Поравнявшись со мной, Петров остановился, мотнул головой в сторону
кабинки и лаконично спросил:
-- Гурко?
Отпираться было бесполезно: в паузах между отвратительными звуками из
кабины несся характерный гурковский мат.
-- Плохо стало человеку, -- нерешительно ответил я.
Теща и сестра тещи обогнули нас, как мыс Горна, и двинулись по пляжу
дальше.
-- Плохо, говорите? -- злобно спросил Петров, глядя им вслед. -- А
кому, позвольте узнать, хорошо? Вы думаете, трезвому хорошо? Трезвому еще
хуже.
-- Так напейтесь.
Петров посмотрел на меня изучающе.
-- Вы не так просты, как кажетесь, -- заметил он. -- Вернее, как хотели
бы казаться.
-- Да я вовсе не хочу казаться простым, -- возразил я.
-- Именно это я и имел в виду, -- загадочно сказал Петров и, более
ничего не объясняя, зашагал за тещей и за сестрой ее вдогонку.
Перед полуночью мы с женой постучались в дверь к Степаниде.
-- Кто там? -- тревожно спросила она.
-- Это Кондаков, -- отозвался я. -- Открой, Самохина, как коммунист
коммунисту.
Дверь, заскрипев, отворилась, и мы вошли.
-- Ты, Балаховский, дурак, -- сказала Степанида, -- и шутки у тебя
дурацкие. Я тебя по голосу узнала.
-- Неосторожно поступаешь, -- заметил я. -- В пылу страсти и Кондаков
может заговорить чужим голосом. А где пельмени?
Пельменей на столе не было. Не было и водки.
-- Подождешь, -- заявила грубая Степанида. -- Еще Гурко с Галимовым
придут. Я их тоже попросила. Принесут самогону, -- поспешно добавила она.
И тут же в дверь постучали.
-- Кондаков! -- зловеще прошептал я.
Вошли Гурко и Галимов. Классик башкирской литературы бережно держал в
руках огромную бутыль с мутноватой жидкостью. Вслед за ними, церемонно
раскланиваясь, вошел Провский.
-- Я Лешу тридцать лет знаю, -- сказал он. -- Смогу его остановить,
уберечь от непродуманного шага.
-- А Петров тоже придет? -- спросила жена. -- И братья Грум?
-- Кобзарь придет, -- ответила Степанида.
И точно: через минуту появилась Кобзарь. Она принесла большую коробку
шоколадных конфет и свою новую книгу о Фадееве. Кобзарь была крупным
фадеевоведом. Собрание ее трудов занимало на любой библиотечной полке вдвое
больше места, чем книги самого Фадеева.
-- Конфеты к чаю, -- сказала она.
Гурко и Галимов занервничали.
-- Мне кажется, кто-то говорил про пельмени, -- начал князь.
-- Сварю сейчас, -- почему-то обиженно отозвалась Степанида.
Пельмени она сварила в электрическом чайнике. Чайник яростно
подпрыгивал, и казалось, что он вот-вот взорвется. Из носика валил
пельменный пар. На столе появились тарелки и стаканы.
Потомок фельдмаршала оживился, а в глазах Галимова появился холодный
блеск несокрушимой решительности.
-- Ах, почему обязательно водка? -- с укоризной спросила Кобзарь. --
Неужели нельзя просто попить чаю?
-- Мы попьем чаю, -- заверил ее Гурко. -- Только сначала водочки
немножко примем. Ваш Фадеев, знаете, тоже ударял.
-- Да, но чем это кончилось?
-- А чем это кончилось? -- с неожиданным злорадством переспросил
потомок фельдмаршала. -- Вы в своих книжках только о скоропостижной кончине
пишете. Нет бы написать, как покойничек квасил и как застрелился спьяну. В
назидание потомкам.
-- Не трогайте Фадеева! -- дрожащим голосом запела Кобзарь. -- Он
пил... да, он пил, но он пил не так, как вы! И по другой причине!
Галимов встал с койки и нежно обнял ее за плечо.
-- Римма! -- проникновенно сказал он. -- Все мы пьем по другой причине.
По одной причине долго пить нельзя.
Кобзарь помолчала, а потом сказала:
-- Налейте, что ли, и мне... С волками жить...
Быстро выпили по первой, тут же разлили по второй. Степанида не
успевала выгребать пельмени из чайника и раскидывать их по тарелкам.
-- Хорошо у нас, -- сказал Гурко. -- Почаще бы собираться.
-- Только вот Кондаков что-то не идет, -- заметил Провский, жуя
пельмень. -- Пора бы ему, второй час скоро.
Напоминание это, однако, не подействовало на Степаниду удручающе.
-- Придет, куда он денется, -- легкомысленно сказала она. -- А мы тут
пока телеграмму Пуладику допишем. Я даже начало придумала. -- И она извлекла
из-под чайника смятый листок. -- Вот. Мы пишем вам с морского побережья, где
шелест волн напоминает о шелесте струн вашей гитары.
-- Сказано с душой, -- кивнул Провский.
-- Да, это поэтично, -- согласилась Кобзарь.
-- Вы прошли славный путь, -- затараторила воодушевленная Степанида. --
В отличие от многих сверстников, Вы вернулись с войны живым... Балаховский,
не корчи рожи... Ваши песни стали мерилом человеческой порядочности...
тра-та-та, неразборчиво... ага, отзывчивости, доброты. Сегодняшнее
всем четырем углам лист был придавлен пустыми пивными бутылками.
-- Ознакомься, -- сказал Гурко.
Он вытянул листок из-под бутылок, стряхнул с него ореховую шелуху и
положил передо мной.
По верху листа, еще хранившего ребристые отпечатки бутылочных торцов,
фиолетовыми чернилами было начертано: "Поздравительная телеграмма П.Аджаве
от членов СП СССР, проводящих свой творческий отпуск в ДТП им. Я.Райниса (г.
Дубулты, ЛатвССР) в связи с 60-летием со дня его рождения. Проект".
-- Ужас какой, -- сказала жена, заглянув мне через плечо.
-- Но-но! -- возразил Гурко. -- Трепетнее относитесь к коллегам по
перу. Во-первых, Степанида старалась. А во-вторых, это проект.
-- Вижу, что это проект, там написано, -- заметил я. -- Но это хуевый
проект.
-- Почему хуевый? Ты же не прочел. Хочешь пива?
-- Не хочу. Лучше скажи, почему только от членов? Вот Кобзарь с
Провским, к примеру, не члены.
-- Провский -- член, -- убежденно сказал Гурко.
-- Нет, не член.
-- Ну, как не член, я его в справочнике видел.
-- Не мог ты его там видеть.
-- А где же я его видел?
-- Это ты его в справочнике Союза кинематографистов видел. И в ВТО. А в
Союз писателей он не вступает, чтоб взносы в три места не платить.
Саша залился пьяным смехом.
-- Взносы! Да его не принимают, потому что он еврей.
-- Иди ты к черту, пол-Союза -- евреи.
-- Вот поэтому и не принимают. Чтобы не стало больше половины.
Сам Саша, по слухам, был правнуком генерал-фельдмаршала Гурко, который
в русско-турецкую войну брал Софию. Потом этот Гурко служил губернатором.
Кажется, был вдобавок еще и князем. Смутно намекнуть на великого пращура
Саша ухитрился даже в романе "Тяжелый сплав".
-- Черносотенец, -- сказал я.
-- Сионист, -- без обиды отозвался Гурко.
-- А Кобзарь тоже еврейка?
-- Спрашиваешь!
-- Что -- "спрашиваешь"? От одной фамилии Киевской Русью пахнет.
Украинским борщом с галушками. Днепром при тихой погоде.
-- Рыбой "фиш" пахнет, а не борщом. Ее фамилия Бершадская, мы с ней в
литинституте вместе учились.
-- Что творится! -- с притворным ужасом в голосе сказала жена. -- Камню
некуда упасть.
-- Ладно, -- сказал я, -- так как быть с Провским и Кобзарь?
-- Пусть подпишут... -- вяло отозвался Гурко. -- Куда их девать...
Его уже начало развозить. Похоже, одним пивом до нашего появления дело
не обошлось.
-- Тогда эту фразу надо убрать. Ну, про членов. И творческий отпуск
этот идиотский... Так. "Поздравительная телеграмма П.Аджаве от писателей,
находящихся в..." Гм-м... Что такое ДТП?
-- Дорожно-транспортное происшествие, -- буркнул Гурко.
-- Знаю. Причем здесь ДТП?
-- Дом творчества писателей, -- пояснила жена. -- Там у двери доска
висит: "ДТП им. Райниса".
-- Мрак! Долой ДТП. "...находящихся в Доме творчества в Дубултах".
-- Райниса оставь, -- посоветовал Гурко.
-- О'кей, оставлю... Нет, не оставлю. Потому что тогда получается, что
это у Райниса 60-летие со дня рождения.
-- Степанида! -- радостно завопил потомок фельдмаршала.
И точно: вошла Степанида.
-- Кромсаете? -- поинтересовалась она, присаживаясь к столу.
-- Еще как, -- подтвердил я. -- Вот объясните мне, сударыня, как это
понять: "В отличие от многих сверстников, талантливых поэтов и прозаиков,
павших на полях сражений за Родину, Вы вернулись с войны живым". Ты его что,
упрекаешь за это? Или выражаешь сожаление в связи с самим фактом? И потом,
что это значит -- "вернулись живым"? Можно вернуться мертвым?
-- Ну ты дурака-то не валяй, -- доброжелательно сказала Самохина.
-- Степанида, ты же мастер художественного слова! Инженер, бля,
человеческих душ! -- внезапно поддержал меня Гурко. -- И вот еще... дай-ка
листок... ага! "Ваши песни стали мерилом человеческой порядочности,
отзывчивости, доброты". Самохина, как песня может стать мерилом?
Степанида подняла руку и описала перед собой какую-то сомнительную
полусферу.
-- Ну, может... -- ответила она. -- Иносказательно. Дайте лучше пива.
Гурко, не отрывая глаз от текста, протянул ей бутылку.
-- "Сегодняшнее возрождение Арбата, -- прочел он вслух, -- свидетелями
которого мы становимся, стало результатом пробужденного Вашими песнями
общественного интереса к проблемам одной из старейших улиц города".
Во-первых, "результатом интереса" -- это не по-русски. А во-вторых, я б на
его месте застрелился от такого комплимента.
-- Он и застрелится, -- подтвердил я. -- Он этот разукрашенный Арбат
терпеть не может.
-- Короче, -- подытожил Гурко, -- текст никуда не годится, Степанида.
Надо заново писать.
-- Вот возьми и перепиши.
-- Я?
-- Ты. Ты же такой грамотный, вон исчеркал все...
-- Это Балаховский исчеркал, -- тут же принялся сливать воду потомок
фельдмаршала. Переписывать текст ему явно не хотелось.
-- Тогда пусть Балаховский перепишет, -- невозмутимо отозвалась
Степанида, разгрызая соленый орешек.
-- Какого пса? -- возмутился я. -- Моя, что ли, была идея? Я вообще
хотел собственный текст послать.
-- Тогда пусть остается, как было.
-- А я не подпишу.
-- Не подписывай. Подумаешь... Остальные подпишут.
-- Пусть подписывают. А я не стану.
Степанида закусила нижнюю губу, и на лице ее появилось страдальческое
выражение.
-- Я поэт, -- сказала она с надрывом, будто признаваясь в чем-то
постыдном. -- Я не умею такие бумаги писать. Напиши, Балаховский, не будь
падлой.
-- Он тоже поэт, -- заступился за меня Гурко.
-- Но он же секретарь семинара Союза! -- пылко возразила Самохина. --
Он пишет отчеты в Правление, у него есть опыт.
-- За меня жена отчеты пишет.
Это было чистой правдой. Я всегда заставлял отчитываться перед
Правлением жену. Секретарь СП Ерофей Хлопотов даже хвалил меня за связное
изложение и аккуратный почерк.
Но Степанида моему сообщению обрадовалась.
-- Чудненько! -- сказала она. -- Иришенька, напиши проект.
-- Не будь падлой, -- добавил ядовитый Гурко.
-- Ну вас! Ну вас всех к черту! -- закричал я. -- Она что, сюда
приехала проекты писать? Степанида, у тебя совесть есть?
Самохина вздохнула.
-- Ладно, -- сказала она. -- После обеда я к вам в номер приду и
напишем эту лабуду вместе.
Сил сопротивляться больше не было.
-- После обеда предпочитаю поспать, -- невежливо буркнул я. -- А вот к
пяти часам... гм-м... милости прошу.
Ровно в пять часов вечера к нам в номер постучали. За дверью, однако,
обнаружилась не Степанида -- там стоял, переминаясь с ноги на ногу,
довольно-таки редкий для чопорной Прибалтики персонаж: лохматый и небритый
человек лет пятидесяти с виду, одетый в телогрейку и заляпанные грязью
бесформенные штаны. Был он, вдобавок, смертельно пьян.
-- Здра-а-асте! -- радостно выкрикнул человек. -- Как поживаете?
-- Хорошо поживаем, -- печально ответил я, уже догадываясь, что
последует за приветствием.
-- Не дадите ли три рубля на закуску? -- с надеждой поинтересовался он.
-- Так, по-братски, исключительно по-братски...
Постановка вопроса показалась мне несколько странной, но гость был так
приветлив и естественен, что послать его подальше не поворачивался язык.
-- По-братски могу предложить рубль.
-- И рубль мне пригодится! -- оптимистично воскликнул лохматый. --
Дайте мне, пожалуйста, этот рубль.
"Хрен знает что... -- подумал я, извлекая мятый рубль из кармана брюк.
-- Дом творчества писателей! Имени Райниса, блин! Как он забрел сюда? Куда
сестра-хозяйка смотрит?.."
Человек взял рубль, разгладил его в ладонях.
-- Спасибо вам, -- нежно сказал он.
-- Не за что.
-- Ренат, -- продолжил гость.
-- Простите?
-- Ренат. Ренат Галимов.
-- Балаховский.
-- Очень приятно. Не желаете ли выпить вместе со мной?
-- На рубль? -- поинтересовался я.
-- Обижаете! -- действительно обиделся Ренат. -- У меня шесть литров
чистейшего башкирского спирта. Рубль пойдет, как было сказано выше, на
закуску. Временный кризис, видите ли... Жду перевода из Уфы, а почта закрыта
по причине великого праздника.
Слово "великий" он произнес безо всякой иронии.
-- Днем не пью, -- соврал я.
-- Уже вечер, -- многозначительно заметил гость. -- Впрочем, как
знаете. Но мое предложение остается в силе. Шестой номер. Я после обеда
заехал.
Только тут до меня начало доходить, что он тоже писатель.
-- Так я жду вас, -- сказал Ренат, и, пошатываясь, двинулся к выходу.
-- Кто это был? -- спросила жена.
-- Один писатель, -- ответил я.
Степанида пришла с получасовым опозданием.
-- Обходила Кондакова, -- пояснила она. -- Они с Провским на лавочке
сидят, прямо напротив вашего корпуса.
-- Полчаса обходила? Через Ригу, что ли?
Оказалось, Степанида сначала пряталась за большой сосной, надеясь, что
Кондаков и Провский посидят-посидят и уйдут. Потом, отчаявшись, стала
совершать перебежки от сосны к сосне. За этим увлекательным занятием ее
застукал мастер производственного жанра Грум-младший, совершавший
предполдничный моцион.
-- Иронизировал надо мной, негодяй, -- возмущенно рассказывала
Степанида. -- К нему-то посреди ночи не ломились.
Ей пришлось совершать марш-бросок через дюны, пока по зыбучим пескам
она не выбралась в тыл нашего корпуса. Черный ход, однако, оказался
заколоченным, и в результате вся передислокационная операция Степаниды пошла
коту под хвост. Деваться было некуда, и она гордо двинулась через главный
вход на глазах у бесстыдника Кондакова и примкнувшего к нему Провского.
Электронные часы на руке Степаниды пропищали шесть раз, когда мы,
наконец, сели к письменному столу. Тут выяснилось, что моя соавторша не
принесла с собой проект.
-- Наверное, у Сашки остался, -- предположила она. -- Ты бы сходил, а
то там... этот кобель...
-- Заново напишем, -- сказал я. -- Все равно плохой был проект. А
кстати, Самохина, кто такой Ренат Галимов? Ты же всех знаешь...
-- Ренатик? -- оживилась Степанида. -- Ренатик -- это чудо.
Я поморщился.
-- Он великий башкирский поэт, -- торопливо добавила Степанида. --
Лауреат Ленинской премии. Или Государственной. Не помню.
-- Так-таки великий?
-- Говорят. Никто точно не знает, он же по-башкирски пишет. Но в Уфе
ему памятник стоит.
Тут я вспомнил, что у одного московского поэта есть попугай, который
умеет произносить только одно слово: "сюрреализм". Пьем, к примеру, водку,
по телевизору идет "Сельский час" или "Девятая студия", а попугай долбит
свое: "Сюрреализм, сюрреализм!.." К месту пришелся бы сейчас этот самый
попугай.
-- Не может ему памятник стоять, -- сказал я. -- Он живой. Причем
настолько живой, что час назад просил у меня три рубля на закуску.
-- Ренатик -- здесь?! -- радостно всполошилась Степанида. -- В каком
корпусе?
-- В нашем. В шестом номере.
Степанида поднялась со стула.
-- Забегу к нему, -- решительно сказала она.
-- А телеграмму, блин... Пуладику... кто будет писать? -- разозлился я.
Самохина посмотрела на меня уничтожительно.
-- Грубый ты, Балаховский, -- заявила она. -- Ты, наверное, не дал ему
три рубля.
-- Три не дал, рубль дал. Садись на место, а то я вообще не буду с
тобой писать эту вонючую телеграмму.
-- Ну и не пиши. Тоже мне... вонючую... От своего имени, конечно, ты не
вонючую напишешь...
-- Уж не сомневайся.
-- Так, да?
-- Именно. Блин, ты сядешь или нет?
Степанида явно колебалась.
-- Может, я хоть на минутку забегу?
-- Напишем -- и хоть на ночь туда иди.
При слове "ночь" моя соавторша внезапно погрустнела.
-- Ночью опять Кондаков будет ломиться, -- сказала она. -- Кошмар
какой-то... Слушай, Балаховский! Может, ты посидишь у меня до утра?
-- Это смелое предложение, -- заметила моя жена, отрываясь от чтения
газеты "Диена" на латышском языке. Латышского она не знала, но все же
находила такое времяпрепровождение увлекательным.
-- Ириша, я же не в том смысле... Хочешь, приходи с ним вместе.
-- Степанида, не создавай людям проблемы, -- посоветовала жена. -- Будь
проще, впусти Кондакова. Как коммунист коммуниста.
-- Ну вас... -- рассердилась Самохина. -- К вам -- как к людям...
-- Четверть седьмого, -- заметил я. -- Сорок пять минут до ужина. Мы
будем писать телеграмму?
-- Будем... -- обреченно сказала Степанида и вернулась за стол.
Я придвинул "Эрику" поближе, вставил лист бумаги.
-- Есть хорошее начало, -- сообщила Степанида. -- Типа, мы пишем вам с
морского побережья, где шелест волн напоминает о шелесте струн вашей гитары.
Все-таки он человек с тонким вкусом.
-- Кондаков? -- не удержалась Ирина.
Тут я цыкнул на нее, и жена снова погрузилась в чтение "Диены". Но
роковое имя уже было произнесено.
-- Балаховский, -- жалобно заныла Самохина, -- а может, все-таки
посидишь у меня ночью? У меня "Сибирская" есть, я пельменей сварю в
чайнике...
-- Что мне твоя "Сибирская"? У Галимова шесть литров башкирского спирта
есть.
-- Да? Тогда я, наверное, вправду у него переночую. Или у Гурко. Хотя
они оба приставать будут. Еврей да татарин -- два сапога пара.
-- Ты белены объелась, Самохина? -- всерьез разозлился я. -- Во-первых,
Кондакову сегодняшнего скандала хватило по уши, не полезет он к тебе.
Во-вторых, Галимов не татарин, а башкир, ты сама сказала...
-- Ну, башкир, один хрен.
-- ...А в-третьих, Гурко -- потомственный русский дворянин и правнук
фельдмаршала. Он князь, да будет тебе известно.
-- Ой, прям! -- каким-то невероятно развязным тоном сказала Самохина.
-- Упасть и валяться. Гурко -- князь! Это же псевдоним, лапа! Его фамилия
Гурфинкель. Ты на нос ему посмотри.
-- Причем тут нос? Почему Гурфинкель? -- растерялся я.
Жена уронила "Диену" и нервно захохотала.
-- При том и нос, что Гурфинкель, -- продолжала Степанида. -- Ты меня
знаешь, Балаховский, я не антисемитка, я с Раей Шехтман дружу, и с
Меркиными. И когда Шифриновича исключали, я воздержалась, ты помнишь. Просто
не люблю, когда срули под русских косят.
-- Он же Иванович! Что, Сруль Иванович?
-- Израилевич, -- поправила Степанида.
Превращение Александра Ивановича Гурко в Сруля Израилевича Гурфинкеля
подействовало на меня угнетающе. И так сумасшедший день, а тут еще...
Перебор, ох, перебор...
-- Впрочем, -- сжалилась Самохина, -- насчет Сруля и Израилевича -- это
для образности. Но уж конечно не Иванович. А что Гурфинкель -- руку на
отсечение.
-- Смотри, что выходит, Степанида, -- переведя дух, сказал я. -- В
нашем гребаном ДТП имени товарища Райниса кроме тебя и Кондакова русских
нету вообще.
-- Галимов русский.
-- Какой он русский, если он башкир?
-- Ну, башкир ведь, не еврей. А Петров?
-- Петрова исключаем. Он, как оказалось, в душе узбек.
-- Ты к чему клонишь? -- насторожилась Степанида. -- К тому, что я
должна по причине славянского братства переспать с этим козлом Кондаковым?
-- Да не надо с ним спать! Просто я к чему... ну, постичь мотивы... не
случайно он к тебе ломится. В чуждом окружении он чует родственную душу.
-- Это я и без тебя понимаю, -- сказала Степанида.
-- Полседьмого, -- вмешалась жена. -- Вы писать-то будете?
Степанида насупилась.
-- Будем! -- решительно сказала она. -- Давай, Балаховский, пиши про
шелест волн.
-- Цыц, Самохина, -- огрызнулся я. -- Ты посиди тихо. Сам напишу.
Степанида, конечно, не сидела тихо. Она включила телевизор.
Вообще-то в писательских Домах телевизоров не держали. Считалось, что
они отвлекают мастеров художественного слова от творческого процесса.
Правда, ходили слухи, что в номерах у секретарей Союза стоят многопудовые
"Рубины". Тут я ничего не могу сказать. Однажды меня затащили в такой номер,
хозяин которого отмечал присуждение очередной Государственной премии.
Осетрина, икра и коньяк были. Телевизора я не нашел. Но вполне возможно, что
перед приходом гостей лауреат успел спрятать его в шкаф, чтобы не будить в
коллегах по перу нездоровые чувства. А я возил с собой переносной телевизор,
занимавший даже меньше места, чем пишущая машинка.
-- Лабвакар! -- завопил телевизор. -- Ригасвагонрупницас коммунисти ун
виси страдниеки...
Степаниду это смутило.
-- А по-русски он у тебя не умеет говорить? -- спросила она.
-- Не умеет. Я его еще не настроил. Скажи и на этом спасибо.
-- Спасибо, -- ехидно откликнулась Степанида, но телевизор выключать не
стала.
Я рассердился.
-- Что за прелесть! Клуб полиглотов. Одна читает "Диену", другая
смотрит новости на латышском... Выруби телевизор, Самохина.
-- Ну вот еще. Дай новости послушать.
-- Блин! Я же писать не могу!
-- Не пиши. Подумаешь... Сам вызвался.
-- Кто, я вызвался? Последний раз говорю: выключи телевизор!
-- Ты пойми, -- горячо заговорила Степанида. -- Если бы он по-русски
говорил, ты бы вообще писать не смог.
-- Я и так не могу. Страдниеки... Кошмар какой-то.
-- Ладно, Балаховский, -- вздохнула Степанида. -- Предлагаю компромисс:
ты сейчас не пишешь эту телеграмму, а на ночь вы с Иркой приходите ко мне,
мы пьем "Сибирскую", жрем пельмени, и пишем.
Сил сопротивляться уже не было.
-- Пельмени-то хоть не магазинные?
-- О! -- воскликнула Самохина. -- Обижаешь. Пельмени домашние.
У входа в главный корпус мы встретили Рената Галимова и князя Гурко.
Где они нашли друг друга -- неизвестно. Теперь, обремененные выпитым, они
ковыляли по направлению к столовой.
-- Все-таки надо что-нибудь съесть, -- объяснил мне Гурко.
Выглядел он удручающе: мешки под глазами, лицо серое. Замшевая курточка
была покрыта хлебными крошками, на воротнике висел обрывок фольги. Видимо,
они закусывали плавленым сыром.
Ренат выглядел много бодрее.
-- Это мой спаситель! -- радостно кричал он и тыкал в меня пальцем. --
Степанида, поцелуй его! Ну, поцелуй!
-- Ренатик, золото, не гони волну, -- сказала Самохина. -- Я лучше тебя
поцелую.
И поцеловала.
-- Говорят, вам в Уфе памятник стоит, -- ревниво заметил я.
-- Не памятник, а бюст, -- ответил Галимов, стараясь придать голосу
равнодушный оттенок. -- На Аллее трудовой славы. Работы Баймухамеда Адырова.
Вы любите работы Адырова?
-- Да, это зрелый мастер, -- выдавил я.
Никакого Адырова я, конечно, знать не знал.
-- А почему вы спирт не пришли кушать? -- продолжал Галимов.
-- Спасибо, успеется еще.
-- Это как сказать... -- заметил живой классик и, обнимая падающего
Гурко, направился с ним вместе в столовую.
Мы двинулись им вослед.
-- Неужели все выдули, а? -- задумалась Степанида. -- Быть не может.
Если в пять часов было шесть литров, то к семи часам... -- Она пошевелила
губами, что-то подсчитывая. -- Ну, литр, от силы полтора. И то много.
На ступеньках, ведущих к столовой, Гурко все-таки упал.
-- Восстань, пророк! -- громогласно сказал ему Ренат.
-- Я оступился, -- пробормотал князь, вставая. -- Конь о четырех ногах,
сука, и тот...
Ростбиф был отменно прожарен, а картошка не переварена. Ужин удался на
славу. Сидевший напротив меня Гурко трезвел на глазах.
-- А Кондакова опять нет, -- сказал он. -- И на обеде не было.
-- Это вас на обеде не было, -- возразил из-за колонны невидимый
Провский. -- А Алексей уехал в Домский собор, на органный концерт, я сам его
до автобуса провожал. Вернется только к ночи.
Степанида вздрогнула.
-- Да, меня не было на обеде, -- запальчиво сказал Гурко, обращаясь к
колонне. -- Но это не повод для сомнительных выводов. Я пишу сценарий
многосерийного фильма.
-- Бог в помощь, -- саркастически отозвалась колонна.
После ужина мы отправились на пляж. Купаться в Рижском заливе в начале
мая могут только моржи, и все расселись на песке. Ближе всех ко мне сидел
Гурко.
-- Провский -- гад, -- проникновенно сказал он. -- "Бог в помощь!" Рожа
пархатая...
Не надо было ему этого говорить. Разозлил он меня.
-- Вот тут ходят безответственные слухи, -- начал я, задрав голову и
считая в небе голодных чаек, -- что твоя настоящая фамилия вовсе не Гурко.
-- Не Гурко? А как?
-- Гурфинкель.
-- Гурфинкель?
-- Не просто Гурфинкель, а Сруль Израилевич.
-- Да, я Гурфинкель, -- внезапно согласился Гурко. -- Но не Сруль
Израилевич, а Александр Исаакович.
-- Вот дать бы тебе по ебальнику, Александр Исаакович!
-- Это выйдет чистый антисемитизм, -- возразил князь.
Из-под деревянного гриба донеслись варварские звуки: Ренат Галимов
читал моей жене и Степаниде стихи на башкирском языке.
-- Водку он хлещет, как слон, -- пожаловался Гурко. -- Не могу
угнаться. И жрет при этом много. Купил пять плавленых сырков, и сам все
слопал. Мне полсырка оставил. Я ему говорю: есть деньги, давай сгоняю в
буфет за колбасой. Сиди, отвечает, ты мой гость, я угощаю. И сует мне эти
полсырка, мусульманин.
Я понял, что обжегшись на национальном вопросе, Гурко решил поднять
вопрос религиозный.
-- Им ханку вообще жрать нельзя, по Корану, -- продолжал он. -- А
Ренату хоть бы хны. Ренат, говорю, тебе Аллах не велит. А он мне...
Но узнать, что ответил Галимов, мне было не суждено: по изможденному
лицу Гурко вдруг пробежала судорога омерзения, и он, мыча, убежал в кабинку
для переодевания -- блевать. Блевал он так долго и громко, что чтение стихов
под грибком пришлось прервать.
-- С кем не бывает... -- доброжелательно сказал Галимов.
В полусотне метров за кабинкой показался Петров, шагавший чеканным
шагом вдоль линии прибоя. Теща и сестра тещи, взяв друг дружку под руки, шли
сзади. Поравнявшись со мной, Петров остановился, мотнул головой в сторону
кабинки и лаконично спросил:
-- Гурко?
Отпираться было бесполезно: в паузах между отвратительными звуками из
кабины несся характерный гурковский мат.
-- Плохо стало человеку, -- нерешительно ответил я.
Теща и сестра тещи обогнули нас, как мыс Горна, и двинулись по пляжу
дальше.
-- Плохо, говорите? -- злобно спросил Петров, глядя им вслед. -- А
кому, позвольте узнать, хорошо? Вы думаете, трезвому хорошо? Трезвому еще
хуже.
-- Так напейтесь.
Петров посмотрел на меня изучающе.
-- Вы не так просты, как кажетесь, -- заметил он. -- Вернее, как хотели
бы казаться.
-- Да я вовсе не хочу казаться простым, -- возразил я.
-- Именно это я и имел в виду, -- загадочно сказал Петров и, более
ничего не объясняя, зашагал за тещей и за сестрой ее вдогонку.
Перед полуночью мы с женой постучались в дверь к Степаниде.
-- Кто там? -- тревожно спросила она.
-- Это Кондаков, -- отозвался я. -- Открой, Самохина, как коммунист
коммунисту.
Дверь, заскрипев, отворилась, и мы вошли.
-- Ты, Балаховский, дурак, -- сказала Степанида, -- и шутки у тебя
дурацкие. Я тебя по голосу узнала.
-- Неосторожно поступаешь, -- заметил я. -- В пылу страсти и Кондаков
может заговорить чужим голосом. А где пельмени?
Пельменей на столе не было. Не было и водки.
-- Подождешь, -- заявила грубая Степанида. -- Еще Гурко с Галимовым
придут. Я их тоже попросила. Принесут самогону, -- поспешно добавила она.
И тут же в дверь постучали.
-- Кондаков! -- зловеще прошептал я.
Вошли Гурко и Галимов. Классик башкирской литературы бережно держал в
руках огромную бутыль с мутноватой жидкостью. Вслед за ними, церемонно
раскланиваясь, вошел Провский.
-- Я Лешу тридцать лет знаю, -- сказал он. -- Смогу его остановить,
уберечь от непродуманного шага.
-- А Петров тоже придет? -- спросила жена. -- И братья Грум?
-- Кобзарь придет, -- ответила Степанида.
И точно: через минуту появилась Кобзарь. Она принесла большую коробку
шоколадных конфет и свою новую книгу о Фадееве. Кобзарь была крупным
фадеевоведом. Собрание ее трудов занимало на любой библиотечной полке вдвое
больше места, чем книги самого Фадеева.
-- Конфеты к чаю, -- сказала она.
Гурко и Галимов занервничали.
-- Мне кажется, кто-то говорил про пельмени, -- начал князь.
-- Сварю сейчас, -- почему-то обиженно отозвалась Степанида.
Пельмени она сварила в электрическом чайнике. Чайник яростно
подпрыгивал, и казалось, что он вот-вот взорвется. Из носика валил
пельменный пар. На столе появились тарелки и стаканы.
Потомок фельдмаршала оживился, а в глазах Галимова появился холодный
блеск несокрушимой решительности.
-- Ах, почему обязательно водка? -- с укоризной спросила Кобзарь. --
Неужели нельзя просто попить чаю?
-- Мы попьем чаю, -- заверил ее Гурко. -- Только сначала водочки
немножко примем. Ваш Фадеев, знаете, тоже ударял.
-- Да, но чем это кончилось?
-- А чем это кончилось? -- с неожиданным злорадством переспросил
потомок фельдмаршала. -- Вы в своих книжках только о скоропостижной кончине
пишете. Нет бы написать, как покойничек квасил и как застрелился спьяну. В
назидание потомкам.
-- Не трогайте Фадеева! -- дрожащим голосом запела Кобзарь. -- Он
пил... да, он пил, но он пил не так, как вы! И по другой причине!
Галимов встал с койки и нежно обнял ее за плечо.
-- Римма! -- проникновенно сказал он. -- Все мы пьем по другой причине.
По одной причине долго пить нельзя.
Кобзарь помолчала, а потом сказала:
-- Налейте, что ли, и мне... С волками жить...
Быстро выпили по первой, тут же разлили по второй. Степанида не
успевала выгребать пельмени из чайника и раскидывать их по тарелкам.
-- Хорошо у нас, -- сказал Гурко. -- Почаще бы собираться.
-- Только вот Кондаков что-то не идет, -- заметил Провский, жуя
пельмень. -- Пора бы ему, второй час скоро.
Напоминание это, однако, не подействовало на Степаниду удручающе.
-- Придет, куда он денется, -- легкомысленно сказала она. -- А мы тут
пока телеграмму Пуладику допишем. Я даже начало придумала. -- И она извлекла
из-под чайника смятый листок. -- Вот. Мы пишем вам с морского побережья, где
шелест волн напоминает о шелесте струн вашей гитары.
-- Сказано с душой, -- кивнул Провский.
-- Да, это поэтично, -- согласилась Кобзарь.
-- Вы прошли славный путь, -- затараторила воодушевленная Степанида. --
В отличие от многих сверстников, Вы вернулись с войны живым... Балаховский,
не корчи рожи... Ваши песни стали мерилом человеческой порядочности...
тра-та-та, неразборчиво... ага, отзывчивости, доброты. Сегодняшнее