дневниковая лаконичная экспрессивность повестей и рассказов дают
возможность - если перед нами талантливый художник - исследовать душу
народа, независимо от того, какие погоны носит персонаж - солдатские или
генеральские, независимо от того, где сконцентрировано действие - в окопе
переднего края или на КП армии, независимо от того, молодые это герои или
люди многоопытные и пожившие уже.
В зависимости от комплекса проблем у каждого современного писателя есть
круг своих героев, так же как были свои герои у художников XIX столетия
или в советской прозе двадцатых-тридцатых годов.
Но я совершенно убежден, что последняя война, исполненные драматизма
сороковые годы дают возможность искусству проникнуть в глубинную суть
народного характера, в то, что Толстой называл "теплотой патриотизма".
Думаю, что это чувство по извечной силе своей равно чувству материнского
или отцовского инстинкта любви, то есть тому великому чувству, без
которого человек не имеет права называться человеком.
В чем же я вижу значение современной литературы?
Подлинные произведения искусства - это колоссальная духовная энергия
народа. Это опыт его и память, запечатлевшая и вобравшая в себя величие,
движение и противоречия эпохи.
Рискну сказать, что литературный образ - это зеркало в него
вглядывается читатель и, коли так можно выразиться, изменяет свое
внутреннее выражение, которое становится то любящим, добрым и
сочувственным если герой близок ему), то хмурым и отталкивающим (если
герой неприятен ему), то мечтательным (если в герое есть нечто
недосягаемое), то есть человек вглядывается в самого себя, и в той или
иной степени происходит некий душевный сдвиг.
Во всем этом и есть стремление к совершенству.



    ГЕНИАЛЬНОЕ ОТКРЫТИЕ



В спорах о современном стиле часто проскальзывает или нарочито
заостряется мысль о какой-то ультрасовременной телеграфной краткости
прозы. Порой спорщики пекутся о времени нашего читателя, которому "не
поднять толстый роман", ибо есть полуторачасовое кино, телевизор и иные
технические чуда XX века.
Современен ли Толстой с его многотомными романами, с его подробнейшими
описаниями состояния и чувств человека, с его детальнейшим исследованием
души в ее тончайших проявлениях? Разумеется, вопрос этот смешон,
применимый к гению - к художнику, имя которого, видимо, знают или слышали
все на нашей планете.
Толстой не переставал и будет волновать современников и еще многие
поколения до тех пор, пока человек будет человеком, пока будут
существовать общество, жизнь и смерть, добро и зло, любовь к детям и
женщине, стремление к самоусовершенствованию, то есть к воспитанию таких
черт в человеке, которые делают его добрым властелином мира.
Гению Толстого свойственно проникать в глубины природы, а значит, в
глубины человеческого сознания. Его глаза видели то, что не видели другие,
его проникновение в психологию и, следовательно, в природу настолько
гениально, всеобъемно, что мы порой говорим: Толстой "написал всю
психологию человека".
Все изменения человеческого чувства Толстой показывал, раскрывал
посредством своего мускулистого, точного языка, посредством крепкой и
многопериодной фразы, где была некоторая нарочитая угловатость и в то же
время естественность, за которой уже исчезает язык как инструмент
литературы и остается живая жизнь, ощущение чувства, движение души.
Углубляясь в чтение Толстого, вы почти никогда не замечаете, сколько раз
повторено в фразе "что", "как" и "который", - вы поглощены течением
толстовских мыслей, неожиданных и одновременно естественных открытий
человеческой психологии, равных великим открытиям законов природы и
общества. Гениальный художник никогда не поражал нас и, видимо, не хотел
поражать "обнаженным мастерством", той выпирающей щеголеватостью фразы,
что было свойственно, например, Бунину, который, покоряет нас серебряной
чеканкой мастерства, но не мощью мысли. Невозможно объяснить, как
достигает этого Толстой, но язык его настолько непосредствен, что как бы
исчезает сама фраза, заслоняясь огромной мыслью. И это свойство
величайшего гения - искусство становится не отражением жизни, а самой
жизнью.
Толстой обладал редким даром, который кто-то назвал "ясновидением
плоти".
Вы никогда не забудете место в "Анне Карениной", где Толстой описывает,
как Анна вдруг почувствовала, что Вронскому противны ее рука, жест и звук,
с которым она пила кофе.
Или вспомните - в "Войне и мире" после сражения доктор выходит из
палатки и курит, держа сигару большим пальцем и мизинцем. Это не просто
счастливо найденная деталь, подмеченная художником, это поистине
ясновидение плоти. Обращая внимание на то, как держит сигару доктор,
Толстой объясняет многое, что потребовало бы многостраничных описаний.
Деталь с сигарой раскрывает все: и состояние доктора, уставшего от
операций, и кровь на руках, и обстановку в палатке, и характер его, и еще
многое другое, что незримо присутствует, чувствуется, но необъяснимо
словами.
Вы с юности, впервые прочитав Толстого, помните плотные зубы Вронского,
уши Каренина, глаза Анны, глаза Катюши Масловой - нет, это не только
детали портрета. Это ясновидение внутреннего через внешнее, это открытие.
Толстой, как известно, писал и лаконичные, и большие вещи, но он всегда
был краток. Он подымал такие пласты психологии, он развертывал такие
общественные события, он описывал такие характеры, что "Война и мир"
кажется весьма коротким произведением.
Изображая нашу сложнейшую и невиданную в истории человечества эпоху, мы
должны каждодневно учиться этой краткости, этой глубине и художнической
смелости художника-гиганта.



    ОБНАЖЕННАЯ ОГРОМНОСТЬ СТРАСТЕЙ



Имя Достоевского не нуждается ни в преувеличенных восторгах, ни в
словесных выспренностях, как не нуждаются в этом великие художники.
По-видимому, оценочные категории, применимые ко всему его творчеству,
выходят за вульгарно-социологические пределы однозначных "да" или "нет",
решительно ломают банальные измерения таланта, подобно тому как глобальные
понятия, связанные с исследованием жизни, несовместимы с комнатными
аксиомами "прямого искусства", напоминающего холодный и бездушный металл.
Достоевский огромен и обыкновенен, страстно целеустремлен и
противоречив, добр и зол, любвеобилен и исполнен ненависти - он сложен. Но
при всем этом его объединяет в нераздельно целую фигуру одно - одержимое
стремление к познанию человеческой сути через трагедию и страдание,
постигающее истину. Фигурально выражаясь, формула движения его героев
складывается из следующих этапов; жизнь - ад, в муках осознание самого
себя - чистилище, смирение - врата нравственного рая.
Как и у всех художников мирового звучания, истина для Достоевского не
золотое сияние прекрасного июльского дня, не любовь как просто любовь, не
зло как просто зло, не добро как просто добро. Мысли и страсти
человеческие всегда лежат в сердцевине этих извечных чувств, однако они
проявлены при столкновении с жизнью с такой пронзительной болью, что все
персонажи писателя из людей как бы заурядных вырастают в явления
необычные, исключительные, неповторимые. Дмитрий и Иван Карамазовы, князь
Мышкин, Раскольников, Настасья Филипповна, Грушенька, Свидригайлов,
Ставрогин - это уже не литературные характеры как воплощение самой натуры,
это нечто большее, ибо они ходят по земле, они абсолютно реальны, но в то
же время в них какая-то ошеломительная и выходящая из ряда вон объемность.
Трудно назвать другого художника, у которого даже самые заглавия
произведений говорили бы так много о маленьком человеке, душевно
растерзанном, переломленном несправедливостью бытия: "Бедные люди",
"Униженные и оскорбленные", "Записки из мертвого дома", "Идиот",
"Преступление и наказание".
Книги Достоевского не врачуют, не тешат и не успокаивают, наоборот, они
производят резкий удар электрического тока, они оставляют ощущение
кровоточащей раны, и какими бы белоснежными бинтами христианства писатель
ни пытался затянуть их, завершая судьбы героев, эти раны не заживают, к
ним невозможно прикоснуться без ощущения боли.
Ожигающий талант Достоевского часто определяют как жестокий,
беспощадный, даже больной. Мне кажется, что определения эти вызваны
крайней трагичностью писателя, до такой степени насыщающей ситуации и
характеры, что возникает чувство "вывернутой наизнанку души", чувство
некой аномалии, смещения, некоего нездоровья.
Поражает мучительная и гибельная масштабность страстей, я сказал бы,
какая-то обнаженная огромность их в людях маленьких по общественному, что
ли, положению, но со своим бонапартовским Тулоном, со своей идефикс,
могущей, казалось, перевернуть и изменить весь мир накалом душевной
потенции. Но герои Достоевского не Магометы, не Александры Македонские и
не Бонапарты, управляющие многими тысячами судеб во имя эгоистического
самоутверждения. Невозможность Тулона, то есть невозможность
удовлетворения своих желаний ("лишь для себя"), невозможность утверждения
собственного "я", нравственного и безнравственного, гигантская потенция и
жалкое бессилие, аморальная одержимость Наполеона, покоряющего народы, и
тихая возможность гоголевского Акакия Акакиевича - все это, сталкиваясь в
неразрешимом противоречии, создает ощущение взорвавшейся вселенной,
насмерть ранящей своими осколками почти всех героев Достоевского, если
говорить о трагических исходах в литературе. И как предупреждение
жестокости - слезинка невинного ребенка, ценой которой безнравственно
покупать все блага мира, горячим распятием пылает над страницами "Братьев
Карамазовых", этого непревзойденного романа.
Жестокая в своих неестественных проявлениях действительность и как
отражение ее некая смещенность, какая-то иррациональность сознания героев
или импульсы подсознания ни в коей степени не уводят Достоевского от
реализма. Ведь галлюцинации Раскольникова и Ивана Карамазова суть
лихорадочные видения самой, жизни, картин повседневной реальности,
изломленной, искаженной в больной душе. Но кто же болен? Герои
Достоевского? Или сама действительность? Инфекции болезни - в объективном
мире.
Вся жизнь Достоевского - это прикосновение раскаленного железа к
обнаженным кончикам нервов. Она напоминает, длительную пытку без надежды
на избавление. И мне кажется, что многое в творчестве писателя,
объясняется и теми секундами, когда он, арестованный, по делу петрашевцев,
стоя на эшафоте, услышав под треск, барабанов смертный приговор, успел
проститься на том Семеновском плацу со всем земным, и теми секундами,
когда, готовый к смерти, в накинутом на голову капюшоне, услышал он о том,
что царь Николай милостиво заменяет казнь каторгой. И многое, конечно,
объясняется тем десятилетием, проведенным потом в Сибири среди разбитых
судеб, существованием будто в иррациональном измерении.
Человек, раз заглянувший через грань жизни в черноту смерти и раз
переживший состояние неизбывного одиночества и бессилия перед
насильственным (как акт несправедливости) отнятием жизни, знает цену
страдания, знает, что такое разрывающие сердце тоска и беззащитность перед
злой силой, которую Достоевский в "Записках из "мертвого дома" определял
как "безграничное господство над телом, кровью и духом такого, же, как
сам, человека...", то господство, что может "унизить самым высочайшим
унижением другое существо".
Слезинка невинного ребенка - ведь это символ страдания и мучения
"маленького человека", это тяжкий крест истерзавшихся героев Достоевского
- Макара Девушкина, Родиона Раскольникова (здесь пролита кровь убитой
ростовщицы и пролита слеза раскаяния и смирения самого Родиона - нет, не
вышел Тулон бедного студента), тихого инока Алеши Карамазова, выслушавшего
рассказ о загнанном собаками мальчике и вынесшего беспощадный приговор:
"Расстрелять!", умирающей Нелли, не простившей растленного князя
Валковского, страстотерпицы Настасьи Филипповны, как бы рыдающей внутрь
себя от нечеловеческого унижения, князя Мышкина в своей незащищенной
доброте... Здесь следует остановиться, ибо надо бы перечислять очень
многих персонажей Достоевского, составивших галерею человеческих типов
целой эпохи.
После Гоголя (Достоевский называл его своим учителем), пожалуй, никто
из писателей не показал изнутри с такой потрясающей правдой этого
"маленького человека" с его раздавленным существованием, бедностью, мукой,
грязью и копотью в мрачных петербургских углах, в дешевых трактирах, никто
с такой эмоциональной убедительностью не проник в психологические извивы и
углы сознания этого же маленького человека с его огромной страдальческой
наполненностью.
Да, Достоевский убежден, что зло рождает зло, что привычка к злу
развивается наконец в болезнь и тиранство человека, и видит писатель выход
лишь в духовном совершенствовании и прощении.
В "Преступлении и наказании", как я уже говорил, явно проступает мысль,
что самоутверждение личности любыми средствами уходит корнями в
индивидуализм, который готов пойти на убийство, исповедуя принцип "все
возможно", принцип, нравственно убивающий самого Раскольникова. И этот
ядовитый индивидуализм, подчеркивает Достоевский, так далек от народа, от
всего тягостного и темного его бытия, что бонапартовское "все возможно",
взятое на вооружение Раскольниковым, не что иное, как одна только
безнравственно пролитая кровь, а значит - нравственная пытка и наказание.
То есть стремление завоевать место под солнцем для самого себя, не думая
об облегчении жизни всего народа и "девяти десятых человечества", как
писал Достоевский в "Дневнике писателя", приводит к душевной катастрофе,
не имеющей оправдания...
Некоторое время назад на всех международных дискуссиях, связанных с
развитием современного романа, не умолкали разговоры о так называемом
отчуждении людей друг от друга, порожденном цивилизацией. Проблема же эта,
которую я назвал бы отчуждением от добродетели, представленная критиками
западной литературы как открытие больного человечества XX века, возникла
еще в далеких глубинах нецивилизованного бытия, где не было небоскребов,
атомной бомбы, не было господства рекламы и выхлопных газов... Но когда
были произнесены роковые слова "это мое", "это я хочу", "это мне
позволено", тогда и была потеряна вера в возможность всеобщего добра, в
приоритет духа и появилась отдаленность человека от смысла своего
существования на земле... И если отойти от готовых современных
представлений, то Достоевский исследовал эту проблему во всей сложности -
задолго до Камю и Кафки. Не отчуждение ли привело Раскольникова к
убийству? Ведь мечты о наполеоновских лаврах Тулона - все позволено - это
ведь отчуждение, так же как и необузданное тщеславие, и желание славы, и
сама слава во имя эгоистических целей, личного благополучия. Отчуждение
героев Достоевского - это состояние вражды с окружающим миром, однако
все-таки они ищут бога (добро) в мире и бога (добро) в себе.
Мы знаем высказывание Горького о таланте Достоевского, но в понятие
"злой гений" мы вкладываем и ярую злость таланта, до последнего предела
обнажающего душу, и отсутствие умиротворения и успокоения: чувства
писателя - распятое достоинство, непропадающие ощущения муки, причиняемой
человеку жизнью. Если нормальная человеческая кожа является естественной
защитной оболочкой, жизнь, как бы казня героев Достоевского, содрала с них
кожу, и малейшее дуновение воздуха заставляет их содрогаться. И поэтому
даже любовь его персонажей приносит боль не меньшую, чем ненависть.
Безусловно, Достоевский - писатель-реалист, певец обездоленных и
оскорбленных, как писала о нем критика. В то же время есть и другой
Достоевский - сатирик, ненавидящий в одинаковой степени и отвратительное
либеральничание, словоблудие господ, с одной стороны, и сладострастие
рабства, самоуничижения - с другой.
Здесь Достоевский уже не жалеет никого - ни Иванов Ильичей, ни
Пселдонимовых ("Скверный анекдот"): в каждой детали писатель жесток, как
может быть жестока сатира. Бич не может быть мягким, на то он и бич.
Калейдоскоп лиц, в упоении рабства унижающих друг друга, вызывает
отвращение, беспощадно ударяет по нашему ощущению человечности. Но именно
этого добивался Достоевский: нарисованная им картина рабства раздражает
нас и одновременно рождает невыносимое беспокойство и протест. Ни
Достоевский, ни мы не хотим видеть людей такими. Мы не привыкли к
Достоевскому-сатирику. Он слишком зол, он слишком подавляет нас. Это
правда Достоевского, а правду нельзя ни "углубить", ни подчистить, ни
продезинфицировать, ни выбросить, как старую мебель. История нашей
литературы и правда истории не позволяют нам встать в позицию чересчур уж
щедрых наследников, которые пригоршнями разбрасывают богатства отцов,
расшвыривают золото их познания и опыта...
Если Толстой, всю жизнь мучаясь идеей самоусовершенствования и
опрощения во имя социальной справедливости и любви к ближнему, вкладывал
так или иначе в свои творения неистощимую силу здоровья, исходящую даже от
его стиля, от всей образной системы его, то Достоевский, тоже стремясь к
усовершенствованию человека через евангелическое смирение после неистового
бунта, напоминал измучившегося врача, до бессилия издергавшего своих
пациентов противоречивым исследованием болезни и диагнозом. И вся образная
система его была как бы болезненным инструментом, разрезающим воспаленную
душу.
И поисках и утверждении нравственных идеалов они были, конечно, похожи,
эти два величайших писателя и философа, их объединяло одно - страстное
беспокойство за судьбу человека, стиснутого тисками общественной
несправедливости, мечущегося в окружении безнравственности.
"Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с
ним, и вдруг, когда он умер, я донял, что это был самый, самый близкий,
дорогой, нужный мне человек", - пишет Толстой в письме к Страхову, узнав о
смерти Достоевского.
И может быть, не случайно, навсегда уходя из Ясной Поляны, гениальный
художник оставил на столике раскрытый том романа Достоевского "Братья
Карамазовы"...



    "РОМАНЫ" ЧЕХОВА



Более десятка лет назад один крупный художник в беседе с молодыми
писателями высказал интересную мысль: чтобы до конца понять, например,
пластичность Чехова, надо переписать несколько рассказов его от руки,
посмотреть строй фразы, проследить течение мысли, будто вы сами пишете
этот рассказ, изучить, как создает, лепит форму своих вещей великий
русский мастер.
Видимо, совет этот имел определенный творческий смысл: научить молодых
писателей по рукописному тексту чеховской лаконичности и простоте, но не
той безрадостной "простоте", которая не несет эмоционального восприятия и
по известному русскому выражению "хуже воровства"; а той, что является
методом выражения сложности и противоречивости жизни, той, которая
свойственна мастеру, показывающему мир, отношения людей в сжатом
художественном выражении - в рассказе.
По письмам Чехова известно, что в зрелом возрасте он мечтал написать
роман, начинал его и бросал и продолжал писать рассказы, маленькие и
большие, но всегда наполненные трепетом жизни, огромной мыслью
общественного звучания, рассказы, по значимости и полноте своей, я бы
сказал, равные роману, понимаемому нами как жанр широкого социального
обобщения.
Простота, лаконизм и пластичность Чехова изумляли его читателей и не
всегда признавались критикой его времени, но он был поистине новатором в
форме, которая и по сей день современна и действенна. Рассказ "Дама с
собачкой" мог бы быть романом, все здесь как бы для романического сюжета:
и сложная семейная коллизия, и поиски счастья, и внезапная и неожиданная
любовь к женщине, которую встретил случайно, но Чехов написал рассказ,
общественно прозвучавший как роман. "Скучная история" - это глубочайшее
исследование человека, прожившего жизнь, не понявшего ее и так и не
нашедшего себя, - тоже, по моему убеждению, рассказ-роман. "Дом с
мезонином", "Попрыгунья", "Именины", "Моя жизнь"... - я мог бы перечислить
множество чеховских рассказов, а по социальной емкости - романов, с
большой мыслью, с интимным проникновением в человеческую душу, но не
ставших по жанру романами в силу, видимо, особой, чеховской сжатости,
соразмерности и сообразности, того единства формы и содержания, что
является законом настоящего искусства. Если можно так выразиться, Чехов
написал рассказы, или короткие романы, на все случаи жизни.
Всем известны высказывания Чехова о том, что рассказ нужно начинать с
середины, беспощадно выбрасывать ненужные общие описания, старомодные
портретные характеристики и неимоверно затянутые пейзажи. Чехов боролся с
тусклой напыщенной литературщиной, с устаревшей и вялой формой.
Особенность великого художника, на мой взгляд, это не только жизненный
опыт, пристальное внимание к миру и понимание человеческих
взаимоотношений, но, я бы сказал, и душевный опыт. Это познание мира в
тончайших нюансах, познание всей гаммы человеческих чувств - от восторга и
ликования до ужаса и тоски. Человек может всю жизнь ездить по степи, знать
и полет стрепета, и запах сена на заре, и запах угасающего костра, и
видеть степных людей, но никогда не написать повесть "Степь", никогда не
понять, что увидел, понял и пережил художник, видевший степь коротко, но
уже подготовленный душевным опытом. В душе художника уже были и Егорушка
(может быть, впечатления детства писателя), и отец Христофор, и Кузьмичов,
и Варламов - художник прежде, не в степи, встречался с ними и наблюдал
внимательно-пристально, и подсознательно образы эти жили в нем. Но вот он
совершил поездку по степи, новые ощущения, новые встречи, новый ток жизни
коснулись душевного опыта, и вы переживаете вместе с художником всю гамму
чувств - от детских ярких и поэтических ощущений Егорушки до деловой
озабоченности купца Кузьмичова.
Великий писатель с пытливым, жадным вниманием к людям, а следовательно,
с душевным опытом как бы всегда подготовлен воскресить в нашем сознании
воспоминания, зажечь ассоциации, знакомое и незнакомое каждому человеку,
но все же знакомое...
Бывают писатели (это относится и к классикам), которые становятся особо
близкими и дорогими читателю в определенном возрасте, в связи с
накопленным опытом чувств, зрелостью, пониманием жизни. Одни книги
перечитываются несколько раз, иные единожды и ставятся на полку - злая
гениальность и жестокость этих произведений вызывают нечастое влечение
вновь прочитать их, как порой тот или иной человек не испытывает сильного
желания оглядываться в свое прошлое, где было все темно, все неизбывно
безрадостно, мрачно и душно. В книгах этих со всей гениальной остротой
выраженная мысль: человек - песчинка, подвластная вихрю, - затмевает
солнце, стирает блеск снега, заглушает запах влажного сада будущего.
Чехова можно перечитывать десятки раз, открывая для себя все новые и
новые глубины, радуясь и скорбя, смеясь и плача, - он свеж, он не теряет
своей поэтичности, своих и акварельных, и густых масляных красок; мечта о
том, что "в человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа,
и мысли", пронизывает его короткие рассказы-романы.
Может быть, эта свежесть Чехова для наших современников определена и
той великой простотой, лаконичностью формы его вещей, формой ясной и
прозрачной, близкой читателю нашего времени. И мы, получившие в наследство
эту гениальную простоту форм, подчас пренебрегаем ею, пишем чересчур
пухлые романы с нескромным замахом на эпопею, чересчур длинные рассказы с
неизменным замахом на повесть, когда мысль и идею свою при тщательнейшем
труде над словом можно выразить короче, яснее, тоньше, как это делал
Чехов, великолепный художник, великолепный стилист.



    ХУДОЖНИК, ОБОГАЩАЮЩИЙ МИР



Писатели населяют мир своими героями - мир от этого становится богаче,
шире, прекраснее, Вы можете прожить с человеком, в одном, доме всю жизнь,
будете знать о нем все, что, казалось бы, возможно узнать: его походку,
цвет глаз, его привычки или манеру одеваться, его слабости и достоинства,
но вы не узнаете то, что расскажет талантливый художник, обладающий
чувством ясновидения плоти. Порой вы видите на улице, в трамвае человека,
очень похожего на вашего соседа, - вы несколько изумлены: "Да, похож, как
похож", - но все же не испытываете того странного, волнующего озарения,
какое бывает при встрече с совсем иным знакомым, с которым связаны
родственно и кровно. Вы видите на улице женщину, с той особой, до
радостной неожиданности знакомой походкой, с тем же взглядом, что были
живой сущностью Анны Карениной, - и в то же мгновение чувствуете, что
знаете об этом человеке все, что он вам, бесконечно дорог, что это как бы
вторая ваша жизнь, прожитая и еще не прожитая.
Однажды в маршевой роте мне пришлось встретиться с лейтенантом,
чрезвычайно похожим на Григория Мелехова. Лейтенант этот был смугл,
горбонос, высок, с "мелеховским взглядом"; он сутулился как Григорий,