— Я обещал саперам, — невнятно, картавя сильнее обычного от волнения, возразил Кондратьев и наклонился к огню, стиснув худые руки на коленях. — Видел, что происходит на острове? Саперы просто не успевают…
   Борис носком хромового сапога толкнул дощечку в костер — зазвенела начищенная шпора, — подумал, громко позвал:
   — Старшина! — И когда Цыгичко со сладким ожиданием повернул к нему сытое тыловое лицо свое, спокойно спросил: — Сколько раз за мое отсутствие опаздывали в батарею с кухней?
   — Товарищ капитан, — забормотал Цыгичко. — Як же можно?
   — Значит, не меньше шести раз. Так? Ну вот, отберите пять человек ездовых. Вы — шестой. И в распоряжение саперов. Повара Караяна оставьте за себя. Все.
   В быстрых, ищущих опору пальцах старшины сломалась щепочка, которой он чистил шинель, откормленные щеки задрожали.
   — Товарищ капитан… — И он обессиленно прижал руки к бокам.
   Борис, внимательно оглядев его с ног до головы, спросил тоном некоторого беспокойства:
   — Много ли у вас еще годных шинелей в обозе? А, Цыгичко?
   — Нету, товарищ капитан… Як же можно?..
   — На самогон меняете? Или на сало? У вас было двенадцать шинелей в запасе. — Борис встал, бесцеремонно повернул мгновенно вспотевшего старшину на свет, опять осмотрел его. — Ну, что ж. Прекрасная офицерская шинель. Отлично сшита. Снимайте, она вам мала. Вы растолстели, Цыгичко. У вас нефронтовой вид. — И обернулся к Кондратьеву: — Снимите-ка свою шинель. И поменяйтесь. Как вы раньше не догадались, Цыгичко? Люди ходят в мокрых шинелях, а вы и ухом не шевельнете.
   Цыгичко, задвигав носом, не сразу находя пальцами пуговицы, начал торопливо расстегивать шинель; а Кондратьев, с красными пятнами на щеках, невнятно забормотал:
   — Не стоит… Не надо это… Зачем?
   Руки Цыгичко замедлили свое скольжение по пуговицам. Он замер. Однако, заметив это, Борис слегка поднял голос:
   — Снять шинель!
   Старшина молча, поеживаясь, как голый в бане, снял шинель, и Кондратьев неловко накинул ее на влажную гимнастерку, отстегнул погоны.
   — Марш! — сказал Борис старшине. — И через десять минут с людьми здесь. Ну, все. — Он улыбнулся Кондратьеву, кивнул Шурочке. — Пошли!
   «Хозяин приехал», — удовлетворенно подумал строго наблюдавший все это сержант Кравчук.
   И понимающе посмотрел в спину Шурочке, которая вслед за Борисом покорно выбиралась из воронки.
 
   — Ты ждала меня, Шура?
   — Я? Да, наверно, ждала.
   — Почему говоришь так холодно?
   — А ты? Неужели тебе женщин не хватало там, в госпитале? Красивый, ордена… Там любят фронтовиков… Ну, что же ты молчишь? Так сразу и замолчал…
   — Шура! Я очень скучал…
   — Скуча-ал? Ну кто я тебе? Полевая походная жена… Любовница. На срок войны…
   — Ты обо всем этом подумала, когда меня не было здесь?
   — А ты там целовал других женщин и не думал, конечно, об этом. Ах, ты соскучился? Ты так соскучился, что даже письмеца ни одного не прислал.
   — Госпиталь перебрасывали с места на место. Адрес менялся. Ты сама знаешь.
   — Я знаю, что тебе нужно от меня…
   — Замолчи, Шура!
   — Вот видишь, «замолчи»! Ну что ж, я ведь тоже солдат. Слушаюсь.
   — Прости.
   Он сказал это и услышал, как Шура натужно засмеялась. Они стояли шагах в тридцати от воронки. Ветер, колыхая во тьме голоса все прибывавших на остров солдат, порой приносил струю тошнотного запаха разлагающихся убитых лошадей, с сухим шорохом порошил листьями. Они сыпались, отрываясь от мотающихся на ветру ветвей, цеплялись за шинель — по острову вольно гулял октябрь. В темноте смутно белело Шурино лицо, знакомо темнели полоски бровей, и Борису казалось, что сквозь шинель он чувствовал упругую ее грудь. Но ему был неприятен ее натужный смех, ее вызывающий, горечью зазвеневший голос. Борис сказал:
   — Все это мне не нравится, Шура.
   Он обнял ее за неподвижно прямую спину, нашел холодные губы, сильно, до боли прижался к ним, почувствовав свежую скользкость ее зубов. Она отвечала ему слабым, равнодушным движением губ, и он легонько раздраженно оттолкнул ее от себя.
   — Ты забыла меня? — И, помолчав, повторил: — Ты забыла меня?
   Она стояла неподвижно.
   — Нет…
   — Что нет?
   — Нет, — повторила она упрямо, и странный звук, похожий на сдавленный глоток, получился у нее в горле.
   — Шура, я тебя не узнаю. Ну, в чем дело? — Он взял ее за плечи, несильно тряхнул.
   Она молчала. Совсем рядом, едва не задев, ломясь через кусты и переговариваясь, прошла группа солдат к Днепру. Они что-то несли. Один сказал: «К утру успеть бы…»
   Нетерпеливо переждав, Борис обнял Шуру, приблизил ее лицо к своему, увидел, как темные брови ее горько, бессильно задрожали, и, откинув голову, кусая губы, она вдруг беззвучно, прерывисто заплакала, сдерживаясь. Она словно рыдала в себя, без слез.
   — Ну что, что? — с жалостью спросил он, прижимая ее, вздрагивающую, к себе.
   — Тебя убьют, — выдавила она. — Убьют. Такого…
   — Что? — Он засмеялся. — Прекрати слезы! Глупо, черт возьми! Что за панихида?
   Он нашел ее рот, сухой, горячий, но она резко отклонила голову, вырвалась и, отступая от него, прислонилась спиной к сосне, оттуда сказала злым голосом:
   — Не надо. Не хочу. Ничего не надо. Мы с тобой четыре месяца. Фронтовая любовница с ребенком?.. Не хочу! И меня могут убить с ребенком…
   — Какой ребенок?
   — Он может быть.
   — Он, может быть, есть? — тихо спросил Борис, подходя к ней. — Ну, что уж там «может быть»! Есть?
   — Нет, — ответила она и медленно покачала головой. — Нет. И не будет. От тебя не будет.
   — А я бы хотел. — Он улыбнулся. — Интересно, какая ты мать. И жена. — Потом взял ее руку, сжал сильно, почти приказал: — Хватит слез. В госпитале я тебе не изменял. (Борис обманывал ее.) Умирать не собираюсь. Еще тебя недоцеловал (весело усмехнулся). Ну, поцелуй меня.
   Шура стояла, прислонясь затылком к сосне.
   — Ну, поцелуй же, — настойчиво попросил он. — Я очень соскучился. Вот так обними (он положил ее безжизненные руки к себе на плечи), прижмись и поцелуй!
   — Приказываешь? Да? — безразличным голосом спросила она, пытаясь освободить руки, но Борис не отпустил, уверенно обвил их вокруг своей шеи.
   — Глупости, Шура! Ведь я еще не командир батареи. Пока Кондратьев.
   — А уже всем приказывал! Как ты любишь командовать!
   — Все же это моя батарея. Честное слово, укокошит ни с того ни с сего, как ты напророчила, и не придется целовать тебя…
   Шура со всхлипом вздохнула, вдруг тихо подалась к Борису, слабо прижалась грудью к его груди, подняла лицо.
   Он крепко обнял ее, ставшую привычно податливой.
 
   «Опять, все опять началось», — думала Шура с тоской, когда они шли к батарее.
   Борис говорил ей устало:
   — Я рвался сюда. К тебе. Неужели не веришь?
   «Нет, я не верю, — думала Шура, — но я виновата, виновата сама… Ему нужно оправдывать ненужную эту любовь, в которую он сам не верит… Все временно, все ненадежно… Он рвался сюда? Нет, не я тянула его. Он относится ко мне, как вообще к женщине, ни разу серьезно не сказал, что любит. Да если бы и услышала это, не поверила бы. Он только сказал однажды, что самое лучшее, что создала природа, — это женщина… мать… жена… Жена!.. Полевая, походная… А если ребенок? Здесь ребенок?»
   Злые, бессильные слезы подступили к ее горлу, сдавили дыхание горячей, душащей спазмой.
   А Борис в это время, нежно, сильно прижав ее плечо к своему, спросил обеспокоенным тоном:
   — Ну, что молчишь?
   Тогда она ответила, сглотнув слезы, чтобы он не заметил их, — все равно не понял бы ее:
   — В батарею пришли.
   В отдаленном огне ракет возникли темневшие между деревьями снарядные ящики. Силуэт часового около них не пошевелился, когда под ногами Бориса и Шуры зашуршали листья.
   — Там, у ящиков! — громко окликнул Борис. — Заснули? Унесут в мешке к чертовой матери за Днепр!
   Круглая фигура часового затопталась, повернулась, и сейчас же ответил обнадеживающий голос Скляра:
   — Я не сплю, нет. Я слушаю, как ветер свистит в кончике моего штыка. Все в порядке.
   — Так уж все в порядке? — сказал Борис, поглядев на скользящий по кромке берега голубой луч прожектора. — Немцы жизни не дают, а ты — «в порядке»…
   — Так точно. Вчера искупали. Нас и пехоту. А пехота вся на этот берег — назад. Как мухи на воду. Все обратно, на остров… А если опять искупают?
   — Позови Кондратьева, — приказал Борис.
   — А он старшину с ездовыми к саперам повел.
   — Узнаю интеллигента. Не мог послать Кравчука, — насмешливо сказал Борис Шуре. — Пошли.
   — Куда? — Шура стояла, опустив подбородок в воротник шинели.
   — К саперам.
   — Не надо этого. Не надо, — устало, но страстно попросила она. — Ну зачем тебе?
   Он посмотрел на нее удивленно. Никогда раньше она не вмешивалась в его дела; просто он не допустил бы, чтобы она как-то влияла на его поступки. Но почему-то сейчас, после близости с ней, после ее приглушенных слез, к которым он не привык, которые были неприятны ему, он не мог рассердиться на нее. И он ответил полушутливо, не заботясь, что думает об этом Скляр:
   — Война тем война, что везде стреляют. Значит, ты не разлюбила меня, Шура? — Нагнулся, отцепил шпоры, со звоном швырнул их на снарядный ящик. — Спрячь, Скляр.
   — Да уж верно, товарищ капитан, — мягко ответил Скляр, засовывая шпоры в карман. — А мне как, товарищ капитан? К вам опять в ординарцы? Или как?
   С дороги, гудевшей сквозь ветер отдаленным движением, голосами, внезапно вспыхнули, приближаясь, покачиваясь на стволах сосен, полосы света.
   Скляр сорвался с места, ломая кусты, покатился в темноту, крича:
   — Стой! Гаси свет! Куда прешь? Не видишь — батарея? Гаси фары, стой!
   Фары погасли.
   — А мне батарею и не нужно, не голоси, ради бога! Вконец испугал, колени трясутся. Мне капитана Ермакова.
   Низкий «виллис», врезаясь в кусты, мягко остановился, и по невозмутимому голосу, затем по легким шагам Борис узнал Жорку Витьковского.
   — Ты? — спросил Борис. — Что привез?
   — Я, — ответил Жорка, весь приятно пропахший бензином, и что-то сунул сейчас же в руку капитана. — Скушайте галетку. Великолепная, немецкая. Вас срочно в штаб дивизии. Иверзев вызывает…
   — Иверзев?
   — Ага, — Жорка потянул за рукав Бориса, дыша мятной галеткой, зашептал: — Тут вроде форсировать не будут. Что-то затевается. Вроде Володи. Вас — срочно. Скушайте галетку-то…
   — Галетку? — задумчиво спросил Борис. — А много у тебя этих галеток?
   Жорка обрадованно ответил:
   — Да полмешка, должно. В машине с запчастями вожу. Чтоб полковник не заметил. Он что увидит — р-раз! — и за борт. И чертей на голову. В Сумах на немецких складах взял.
   — Давай сюда, аристократ. Выкладывай мешок на ящики. Скляр, отнеси ребятам конфискованное…
   Быстро повернулся, подошел к Шуре, пристально взглянул в белеющее лицо и не увидел, а угадал, затаенную не то тревогу, не то радость по поднятым ее бровям.
   — Что? — спросила она шепотом.
   — Еду. Передай Кондратьеву. И пусть не щеголяет интеллигентностью. — И поспешно, холодно поцеловал, едва прикоснулся к губам ее. Она чувствовала тающий холодок его поцелуя и думала: «Уже не нужна ему. Нет, не нужна».
   А он, садясь в «виллис», спросил:
   — Может быть, со мной поедешь?
   — Нет, Борис. Нет…
   — Ограбили! — сказал Жорка и засмеялся.
   «Виллис» тронулся, затрещали кусты, Шура стояла, опершись рукой о снарядный ящик, смотрела в потемки, где трассирующей пулей стремительно уносился красный огонек машины, и с тоскливой горечью думала: «Ограбили. Это он обо мне сказал — ограбили!»

Глава четвертая

   В этом маленьком селе тылы дивизии смешались с полковыми тылами — все было забито штабными машинами, санитарными и хозяйственными повозками, дымящимися кухнями, распространявшими в осеннем воздухе запах теплого варева, заседланными лошадьми полковой разведки, дивизионных связных и ординарцев. Все это в три часа ночи не спало, перемещалось, двигалось и жило особой лихорадочно возбужденной жизнью, какая бывает обычно во время внезапно прекратившегося наступления.
   Круто объезжая тяжелые тягачи, прицепленные к ним орудия, темные, замаскированные еловыми ветвями танки, Жорка вывел наконец машину на середину улицы, повернул в заросший наглухо переулок. «Виллис» вкатил под деревья, как в шалаш; сквозь ветви сбоку тепло светились красные щели ставен. Жорка, соскакивая на дорогу, сказал:
   — Полковник сперва к себе велел завезти. Свои, свои в доску! — обернулся он весело к часовому, который окликнул его от крыльца. — Чего голосишь — людей пугаешь?
   Борис взбежал по ступеням и, разминая ноги, вошел в первую половину хаты, прищурился после тьмы. Пахнуло каленым запахом семечек, хлебом. На столе на полный огонь горела трехлинейная керосиновая лампа с чисто вычищенным стеклом, освещая всю аккуратно выбеленную комнату, просторную печь, вышитые рушники под тускло теплившимися образами в углу. Тотчас от стола, от бумаг, сияя изумленной радостью на молодом лице, поспешно привскочил, оправляя гимнастерку, полковой писарь, подвижной, белобрысый, и начищенная до серебристого мерцания медаль «За боевые заслуги» мотнулась на его груди.
   — Товарищ капитан? Здравия желаю! — взволнованной хрипотцой пропел он, вытянулся, а правую, измазанную чернилами ладошку незаметно, торопливо вытер о бок. — Из госпиталя? К нам?
   — Привет, Вася! Жив? — ответил Борис и не без интереса взглянул на незнакомого солдата, который стоял возле печи и с задумчиво-независимым видом подбрасывал на ладони парабеллум. Крепко сбитый в плечах, был он в широких яловых сапогах, в суконной выгоревшей гимнастерке, на ремне лакированно блестела черная немецкая кобура.
   — Разведчик? — быстро спросил Борис, слыша приглушенные голоса из другой половины. — «Языков» привели?
   — Точно. — Солдат подбросил парабеллум, сунул его в кобуру на левом боку: так носили пистолеты немцы.
   — Полковник с ними разговаривает, — таинственно шепнул Вася. — Долго они чего-то…
   Борис вошел в тот момент, когда полковник Гуляев, очевидно, уже заканчивал допрос пленных. Он сидел за столом, утомленный, грузный, со вспухшей шеей, заклеенной латками пластыря, повернувшись всем телом к узколицему лейтенанту-переводчику с косыми щеголеватыми бачками, хмуро задавал какой-то вопрос. Увидев на пороге Бориса, оборвал речь на полуслове, в усталых, что-то знающих глазах толкнулось короткое беспокойство; опустил крупную ладонь на бумагу, кивнул:
   — Садись.
   При виде незнакомого офицера высокий, в коротенькой куртке немец вскочил, разогнувшись, как пружина, по-уставному вскинул юношеский раздвоенный ямочкой подбородок. Другой немец не пошевелился на табурете, ссутулясь; уже лысеющий от лба, маленький, сухонький, желтый, будто личинка, он сидел, положив руки на колени; ноги, очевидно раненые, были пухло забинтованы, как куклы.
   На столе с гудением, ярко горели две артиллерийские гильзы, заправленные бензином.
   Борис присел на подоконник, и высокий молодой немец тотчас же сел, задвигался на табурете, обыденно, по-домашнему провел пальцами по волосам, сбоку то и дело вопросительно поглядывая на Бориса.
   — Сегодня взяли, — сказал полковник вполголоса. — Пулеметчики. Вот этот щупленький, раненый, когда брали, хотел себя прикончить. Ефрейтор… между прочим, рабочий типографии. Киндер, киндер, трое киндер у него. А этот молодой — слабак.
   — Я, я, — с улыбкой, предупреждающе закивал молодой, постучал себя в грудь и показал палец, давая понять, что у него тоже есть ребенок, а лысеющий сутулый посмотрел на его палец слепо и равнодушно, пожевал губами.
   — Ну, время идет, — недовольно сказал полковник и повернулся всем корпусом к переводчику. — Спросите этого еще раз… Где у них резервы, как фланги? Подробнее. На что рассчитывают? Молодого не спрашивай, этот что угодно наплетет… щупленького…
   Переводчик торопливо и отчетливо заговорил, обращаясь к щупленькому, немец рассеянно, как слепой, смотрел ему в губы, а потом, слегка сморщась, приподнял одну ногу-куколку, переставил ее, затем стал отвечать медленно, ровным, въедающимся голосом. Переводчик забегал карандашом по бумаге, почтительно наклонился к Гуляеву:
   — Оборона вглубь на несколько километров. В несколько эшелонов. На флангах танки. Артиллерия. Это Восточный вал. Он закрывает путь к Днепрову. Все офицеры и солдаты так говорят. Приказ по армиям — ни шагу назад. За отступление — расстрел. Здесь люфтваффе. Они закончат здесь победоносную войну. Разобьют русские армии и перейдут в наступление. Днепр — это перелом войны. До Днепра немецкая армия отступала. Это был тактический ход. Сохранить силы… Причем здесь против нас воюют и русские. Власовцы. Они стреляют до последнего патрона. Потому что мы их не пощадим. Как, впрочем, не пощадим и немцев пленных. Мы им устроим телефон…
   — Скажи на милость, — произнес Гуляев, рассеянно барабаня пальцами по столу. — Ни шагу назад. А спроси-ка его, что такое телефон?
   И опять ровный въедающийся голос; и опять карандаш переводчика забегал по бумаге.
   — Им двоим, ему и вот этому молодому дураку, распорют животы, размотают кишки и свяжут их узлом. За то, что они зверствовали на Украине. Но немцы не зверствовали. Война не идет без жестокости. Это знает русский полковник.
   Когда переводчик договорил это, щупленький снова переставил свою ногу-куколку, а лицо молодого окаменело, розовые губы растерянно-жалко растянулись, лоб и круглый подбородок покрылись испариной. Он повернул голову к Гуляеву, к переводчику, потом к Борису, тот усмехнулся ему глазами. Полковник Гуляев не рассмеялся, не улыбнулся, только грузно поерзал на стуле, стул заскрипел под ним. Толстая шея его, покрытая пластырем, врезалась в воротник кителя. Из-под припухлых век он взглянул на щупленького.
   — Скажи ему, — строго произнес полковник, — что телефон устраивали русские белогвардейцы. При Колчаке. А у нас связи хватает. И потом скажи ему… Как же так… он, рабочий, пролетарий… со спокойной душой воюет против русских рабочих… Знает он, что такое международный пролетариат? А? Спроси его… Как оправдывает он себя, что, как самый закоренелый эсэсовец, воюет? Ведь он все же рабочий?
   Переводчик глубокомысленно собрал кожу на лбу и, так же как полковник, отчетливым, строгим голосом заговорил с щупленьким. Глаза у этого немца, глаза больной птицы, подернутые пленкой равнодушия, неизбывной усталости, на миг как бы очистились, пропустили в себя смысл заданного вопроса, и он ответил необычно быстро, почти брезгливо, тусклая улыбка трогала его маленький рот. И переводчик, неуверенно хмурясь, перевел:
   — Когда после Версальского мира Германия голодала, международный пролетариат не помог ей. Германии нужен был хлеб, а не слова.
   — Ну, хватит! Достаточно!
   Гуляев поднялся, откинул рукав кителя, глядя на часы. И почтительно встал щеголеватый лейтенант-переводчик, и, как бы все поняв, вскочил молодой, выставив круглый подбородок, немец, вытянулся, замер, ожидая, а щупленький, вскинув, как по команде, свою маленькую лысеющую голову, коротко и зло сказал что-то сквозь зубы этому молодому.
   — Что он? — спросил Гуляев.
   — Он сказал: спокойно, кошачье дерьмо, ты солдат! — скромно потупясь, ответил переводчик.
   — Легостаев! Увезти. В штаб дивизии! — крикнул Гуляев.
   Вошел разведчик мягкой походкой, поправил на левом боку кобуру. В ту же минуту молоденький немец покорно стал на колени перед щупленьким, нагнул крепкую шею, осторожно, словно ощупывая, где не больно, взял ефрейтора за талию и легко посадил его к себе на плечи, ноги-куколки повисли на его груди. Раненый только передернулся от боли, сжал рот, но ни одного звука не издал.
   — Пошли, — сказал Легостаев, кивнув на дверь.
   Пригибаясь, чтобы ефрейтор не задел за притолоку, молодой немец вынес его из комнаты, и Легостаев закрыл за ними дверь. Стало тихо. В раздумье полковник Гуляев медленно складывал лежащую на столе карту, покосился на Бориса.
   — Ну, что скажешь? Матерые сидят против нас? Шапками не закидаешь! На «ура» не возьмешь? А?
   — Интереснейший тип этот ефрейтор, — сказал Борис.
   — Вы скажете, товарищ капитан, — робко возразил переводчик, все так же потупясь. — Это убежденный гитлеровец. Что же в нем интересного? Странно…
   Борис презрительно смерил переводчика взглядом.
   — А я и не надеялся увидеть в этом ефрейторе сторонника русских.
   — Прекратите бесполезные разговоры, — прервал полковник Гуляев, рывком надевая шинель. — Вы свободны, лейтенант. Капитан Ермаков, останьтесь. Тебя вызвал не я, — сказал он Борису, когда переводчик вышел. — Тебя вызывают в штаб дивизии.
   — Зачем?
   Гуляев отвел глаза, озабоченно махнул рукой, ответил:
   — Некогда. Пошли… Иверзев не простит опоздания.
   В одной из нескольких хат, где размещался штаб дивизии, светло, чисто подметено, и среди сидевших вдоль стен офицеров та подчеркнутая и почтительная тишина, которая в военной среде всегда означает, что рядом присутствует высшее начальство: здесь педантично выбритые адъютанты и офицеры штаба двигались бесшумно, тут привыкли говорить негромкими голосами, команды не повторялись два раза — здесь мозг дивизии. До последнего ранения Борису приходилось бывать в штабе дивизии при прежнем генерале Остроухове, и каждый раз, уезжая в батарею из этой полутишины, напоминавшей мудрое спокойствие забытых московских читален, Борис увозил с собой нехорошее чувство неудовлетворенности, словно кто-то напоминал ему, что война — это не его профессия, что звание капитана, ордена, так легко доставшиеся ему, все чужое, не его, и, может быть, он отдал бы это все за одну лекцию по высшей математике. Испытывал он это чувство потому, что давно и легко свыкся с офицерской формой, казалось порой, что воевал всю жизнь, а молва о нем как о смелом офицере давала ему возможность беззастенчивой свободы, что было дорого ему: не тянуться в тылах, подчеркивая уважение к звездочкам, перед высшими офицерами, что очень не нравилось осмотрительному в вопросах субординации полковнику Гуляеву, говорить открыто, смеяться тогда, когда хотелось смеяться, — вести себя так, как может вести офицер, знающий цену себе и привыкший к откровенности отношений на передовой.
   Когда Борис вместе с полковником Гуляевым вошел в наполненную офицерами комнату, все повернули к ним головы, многие приветливо кивнули Борису; он увидел знакомых командиров пехотных батальонов, усталых, в несвежих гимнастерках и плохо выбритых. Борис ответно подмигнул, улыбнулся им, но тотчас сделал притворно официальное лицо, услышав густой, почтительно сниженный голос Гуляева, докладывающего полковнику Иверзеву о прибытии. Гуляев сделал шаг в сторону. Двумя руками одернул китель на выступавшем животе, нахмурился, кашлянул в ладонь, сел к столу, где в зыбком папиросном дыму белели лица. Соблюдая субординацию, Борис должен был докладывать за полковником, но не успел. Полковник Иверзев, румяный, светловолосый, с синими холодными глазами, одетый в прекрасно сшитый стального цвета китель, твердо и жестко посмотрел на Бориса, сочным голосом сказал:
   — Опаздываете, капитан Ермаков! Причины?
   — Я только что с Днепра, товарищ полковник, — ответил Борис, сразу уловив предупреждающий взгляд Гуляева.
   — Надо успевать, капитан Ермаков. Успевать! Стыдно офицеру. Садитесь.
   Иверзева Борис видел впервые; был он прислан в его отсутствие, кажется, из запасного офицерского полка на замену старого, неторопливого генерала Остроухова, чрезвычайно осторожного в операциях и принимаемых решениях. За столом Борис увидел заместителя командира дивизии по политической части полковника Алексеева. Аккуратно подтянутый, он сидел, наклонив высокий лоб, гладко зачесанные назад редкие волосы влажны, худое интеллигентное лицо свежо, словно недавно умыто, умные глаза мягко и знакомо щурились Борису. Борис кивнул ему, и сейчас же подполковник Савельев, начальник штаба полка, человек тихий, серьезно больной сердцем, вынул из зубов незажженную трубку и тоже закивал Борису седеющей головой, точно обрадованный чем-то.
   По всем этим знакам внимания Борис сразу понял, что в штабе был разговор о нем, и тут же прочно убедился в этом, услышав сбоку шепот:
   — Приветствую вас, капитан! Вы, как говорят, с корабля да на бал?
   Это был капитан Максимов, командир пехотного батальона. Был он средних лет, рыжеватый, добродушный, ласковый взгляд из-под коротких золотистых ресниц светился девичьей озорной улыбкой; она словно брызгала и с его щек, невольно вызывая ответную улыбку.
   — Похоже, — ответил Борис. — А что?
   Максимов положил руку Борису на колено, потом, указывая бровями на Иверзева, прислонил палец к губам.
   — Потом, потом…
   — Прошу внимания!
   Полковник Иверзев встал, высокий, плотный, твердо глядя перед собой. Толстый карандаш был сжат в его маленьком крепком кулаке, этот кулак без стука опустился на карту, невольно привлекая к себе внимание офицеров. И Борис, вспомнив мягкую руку старика Остроухова, почему-то подумал, что кулачок этот беспощадно силен, властолюбив, неподатлив… Иверзев заговорил:
   — Товарищи офицеры! Позавчера два передовых батальона полковника Гуляева подошли к Днепру, пытались форсировать его… Все это, как вам известно, решающих результативных последствий не имело. — Синие глаза Иверзева будто коснулись нахмуренного лица полковника Гуляева. — Огнем танков, артиллерии, пулеметным огнем батальоны были рассеяны по воде, вынуждены были занять прежнюю позицию на острове. — Толстый карандаш ткнулся в карту. — За исключением двух, только двух неполных стрелковых взводов и одного орудия полковой батареи, сумевших переправиться на правый берег.
   «Почему одно орудие? Откуда эти сведения!» — Борис пожал плечами, тотчас же Иверзев, заметив это, перевел на него взгляд — словно синий, холодный свет почувствовал Борис на своем лице. Полковник продолжал:
   — Все попытки этих двух батальонов форсировать Днепр вчера ночью закончились неуспехом. Наши батальоны столкнулись с глубоко и тщательно подготовленной эшелонированной немецкой обороной, весьма широкой по фронту, как стало известно. — Иверзев снова поднял и опустил сжатый кулак на карту, полное лицо его стало более румяным. — Наша дивизия южнее города Днепрова. Но мы сдерживаем правого и левого соседа, двое суток топчемся на месте.
   Иверзев отбросил карандаш, пальцами коснулся белейшей полоски подворотничка, словно он давил горло, после паузы четко повторил:
   — Двое суток! Вчера дивизия получила пополнение боеприпасами, кроме того, нам приданы танки…
   «Так вот оно что! — подумал Борис, вспомнив горящую станцию, и на миг поймал тревожный, ускользающий взгляд полковника Гуляева. — Что он?»
   — Задача дивизии следующая! — звучал голос Иверзева. — Два дополненных батальона Восемьдесят пятого стрелкового полка сегодня к рассвету, а именно к пяти часам утра, сосредоточиваются: в районе деревни Золотушино — первый батальон майора Бульбанюка; второй батальон капитана Максимова — в районе лесничества. Первому батальону придаются два орудия под командованием капитана Ермакова, второму — батарея сорокапятимиллиметровых пушек лейтенанта Жарова… Кроме того, батарея восьмидесятидвухмиллиметровых минометов повзводно придается батальонам.
   «Так! Значит, я поддерживаю Бульбанюка. Но какими двумя орудиями?» — подумал Борис, поискал глазами и нашел в углу комнаты крепко скроенного майора Бульбанюка, немолодого, с едва заметными оспинками на непроницаемо спокойном лице. Не подымая головы, он неторопливо делал пометки на карте, разложив ее на коленях; из-под планшетки видны были давно не чищенные, в ошметках грязи, стоптанные сапоги. «Но какими двумя орудиями? Где они?»
   — Цель батальонов: любой ценой форсировать Днепр на правом фланге немецкой обороны, где разведка нащупала разрывы, вклиниться в оборону, выйти в тыл, завязать бой и тем самым отвлечь на себя внимание немцев. Направление первого батальона — Ново-Михайловка, второго — Белохатка. К этому времени вся дивизия будет сосредоточена в районе острова, готовая как бы к прыжку. — Иверзев ударил суставами пальцев по карте. — Как только батальоны, завязав бой, заставят немцев оттянуть часть войска с фронтальных позиций, дивизия нанесет удар по фронту с задачей занять широкий плацдарм на правобережье, южнее города Днепрова. Завязав бой в районе Ново-Михайловки и Белохатки, батальоны дают знать по рации — «Дайте огня», в случае хорошей видимости — четыре красные ракеты. По этому сигналу дивизия всеми орудийными стволами поддерживает батальоны, затем открывает огонь по немецкой обороне и переходит в наступление, соединяется с батальонами. Таков ход операции. Вопросы?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента