В древнейшей «Правде», в ст. 13, читаем: «Аще поймет кто чюжь конь, любо оружие, любо порт, а познает в своем миру, то взяти ему свое, а 3 гривне за обиду»[76].
   Поскольку здесь речь идет о тех же «мужах», интересы которых отображены в тексте этой «Правды», на что также указывает и перечень предметов (конь, оружие, порт), характерных именно для «мужей»-рыцарей, на нас лежит обязанность объяснить, в какой связи находятся «мужи» и «миры».
   Тут есть стороны дела совершенно несомненные и вытекающие из них более или менее обоснованные предположения: 1) мир – это, несомненно, община; 2) община имеет определенные границы, которые учитываются законом при разыскивании пропавших вещей; это тоже совершенно ясно; 3) тот, кто ищет свою пропавшую вещь, т.е., по нашему предположению, муж-рыцарь, связан со «своим миром». Это хотя и предположение, но его не трудно обосновать.
   В чем именно выражается эта связь, мы из данного текста не видим, но что она есть, это очевидно, потому что мир по отношению к «мужу» называется в «Правде» его миром, т.е. тем миром, с которым он связан, в котором, по всей видимости, он и живет. Мне думается, что до некоторой степени помочь нам в разрешении загадки могут и другие статьи той же «Правды». Статья 17, хотя она, быть может, и не одновременного с первыми статьями происхождения, говорит о господине, владеющем «хоромами», в которых скрывается ударивший «свободного мужа» холоп. Этот господин достаточно силен, чтобы оказать сопротивление тем, кто разыскивает скрывающегося холопа. Перед нами встает вопрос о том, где стоят эти хоромы, где живет их господин. Можем ли мы игнорировать здесь наличие миров-общин? Думаю, что самая простая гипотеза, способная помочь в уяснении конкретного смысла этих статей, заключается в том, что «господин» и «муж» – это два термина, которые обозначают одно и то же понятие, что все действие происходит на территории «мира», т.е. в общине, хотя, быть может, и не совсем в одно и то же время.
   В городе или в деревне – это в данном случае все равно, потому что города, кроме нескольких наиболее крупных, в это время еще не совсем обособились от «мира». Город в «Пространной Правде» не случайно противополагается хоромам. («А кто сам своего холопа досочится в чеем любо городе или в хороме…» – ст. 114 Карамз. сп.)[77]
   Эволюция соотношения между мирами и городами заключается в том, что по мере внутреннего развития городов, по мере роста их экономического и политического значения они становятся во главе миров, и самый термин «мир» заменяется в таких случаях термином «град». Именно в этом смысле летопись упоминает древлянские грады, которые успели сдаться Ольге и приступили к своему обычному занятию («делают нивы своя»). Этим же объясняется и факт отсутствия термина «град» в древнейшей «Правде», где он поглощается термином «мир», и замена термина «мир» в позднейшей «Правде» XII в. словом «град»: «Аще кто конь погубит или оружие или порт… а последи познает в своем граде, а свое ему лицем, взята, а за обиду платити ему 3 гривны» (ст. 34 «Пространной Правды», Троицк. IV сп. 2 Ср. ст. 13 «Правды» Ярослава)[78].
   Приблизительно в таком же смысле употребляется термин grod и в Польше.
   Итак, наиболее вероятное объяснение ст. ст. 13 и 17 древнейшей «Правды» позволяет нам представлять себе дело так: мужи-рыцари связаны с мирами-общинами, живут на их территории, где и стоят их крепко сложенные хоромы, способные защитить своего хозяина.
   Если это так – а едва ли более вероятное предположение возможно, – то возникает дальше вопрос о челяди, которой владеют «мужи». Что делает в господской усадьбе челядь?
   Для тех, кто убежден, что в это время наши предки занимались «охотой и торговлей», неизбежно предположение, что эта челядь ходит с луками по лесам, стреляет белок и куниц с тем, чтобы доставить «скору» своему хозяину, который ждет своих челядинцев с охотничьей добычей и готовит лодьи для отправки мехов на далекие заграничные рынки.
   Для тех, кто думает, что мужи-дружинники этого времени живут данью с покоренных народов и не интересуются ни землей, ни хозяйством, челядь вообще не объяснима: ее некуда приткнуть.
   Для тех же, кто считает такую картину несоответствующей показаниям всех наших источников, кто считает, что основное занятие наших предков в эти древние времена было земледелие (подсечное и пашенное), неизбежно заключение, что челядь, прежде всего, работает на земле, обрабатывает землю и своим земледельческим трудом кормит своего хозяина-господина-мужа-рыцаря. Это заключение полностью подтверждается «Правдой» Ярославичей, где вотчина с ее сельским хозяйством изображена с такой ясностью, что ее может не видеть только тот, кто не хочет ее видеть. Игнорировать вопрос о том, когда успела возникнуть эта вотчина, к XI в. представляющая собой полную картину крупного земельного владения с явным преобладанием сельского хозяйства, невозможно. Десятилетиями такие процессы не измеряются. Тут необходимы столетия[79].
   Стоит заглянуть внимательно в «Правду» Ярославичей, чтобы убедиться в том, что тут действительно изображено княжеское хозяйство, княжеская усадьба с полями, устойчиво существующими. «Пространная Правда» называет орудия производства уже не подсечного, а пашенного земледелия. Аппарат управления княжеской вотчины тоже говорит о том, что здесь мы имеем не подсеку, а настоящее полевое хозяйство.
   В некоторых списках «Пространной Правды» имеется статья: «А се уроци ротнии: от головы 30 кун, а от бортьные земли 30 кун без трею кун, такоже и от ролейные земли, а от свободы 9 кун (ст. 109 Троицк. IV сп.). Под ролейной землей, являющейся в данном случае предметом спора, разрешаемого на суде путем присяги, конечно, разумеется земля пашенная.
   Посмотрите, с какой осторожностью относится население к княжескому полю. Иноки Киево-Печерского монастыря вместе со своими прихожанами выбирают место для постройки каменной церкви. Собралась значительная толпа, которая ходила около «близь прилежающего» княжого поля, не рискуя, однако, на нем остановить свой выбор, хотя место было самое подходящее для их намерений. Случайно проезжавший здесь князь Святослав заинтересовался собравшейся толпой, спросил «что творят ту» и, узнав, в чем дело, очевидно неожиданно для присутствующих, потому что автор этой повести (составитель жития Феодосия Печерского) объясняет этот поступок тем, что князь «яко от Бога подвижен» был, отдал свое поле монастырю под постройку церкви.
   Термин «поле» в наших древних письменных памятниках имеет много значений: пашня, луг, пустое пространство земли вообще, степь и др. В каком именно смысле упомянуто поле в этом тексте, точно сказать трудно. Во всяком случае, этот участок земли, лежащий близ Киева, имел определенные границы и представлял собой значительную ценность (иначе бы монахи не относились к нему так осторожно).
   Если он и не был распахан в то время, что как будто и подтверждается некоторыми деталями рассказа, то он рассматривался как участок, годный для пашни или для какого-нибудь иного хозяйственного назначения.
   Настоящие пашенные поля мы можем видеть в жалованной грамоте 1146—1156 гг. кн. Изяслава Мстиславича подгородному Новгородскому Юрьеву монастырю. Граница жертвуемой монастырю земли там обозначена так: «А завод той земли от Юрьевской границы Простью вверх и с Прости возле Ушковскую ораницю по верхней стороне… От Юрьевского межника логом подле Юрьевскую рель да подле Юрьевскую ораницю логом да по конець логу промеж ораницы Юрьевской Ушкова поля да в Просты»[80]. Ушково поле, по-видимому, здесь то же самое, что и Ушкова ораница, а ораница есть не что иное, как систематически вспахиваемое поле. Нельзя серьезно проводить границу и указывать на ней признаки случайные, не имеющие установившейся топографической точности.
   Следует обратить внимание на тщательность, с какой проводятся и фиксируются в документах этого времени границы земельных владений вообще: «А обвод той земли от реки от Волхова Виткою ручьем вверх до Лющик, да Лющиком до кресту, а от креста до коровей прогон, а коровьим прогоном на ольху, а от ольхи на еловый куст, а от елового куста на верховье на Донцовое, а Донцовым вниз, а Донец впал в Деревяницу, а Деревяница впала в Волхов, а той земле и межа»[81].
   Если эта грамота справедливо считается подновленной и, быть может, даже подложной[82], то никаких упреков нельзя сделать одновременной с ней грамоте кн. Изяслава Мстиславича, где мы видим не менее подробные указания на границы жертвуемой монастырю земли[83]. Грамота князя Всеволода, несколько более ранняя, имеет те же особенности[84].
   С полной отчетливостью о межах между пашенными участками говорит «Правда» Ярославичей: «А иже межу переореть любо перетес, то за обиду 12 гривне» (ст. 33). В «Пространной Правде» эта статья расшифрована с еще большей ясностью: «Оже межу перетнеть бортную, или релейную межу разореть, или дворную тыном перетащить, то 12 гривен продажи» (ст. 83). Здесь мы имеем различные виды частной собственности, разграничиваемой межами: бортный участок леса, участок пашенной земли, дворовый участок.
   Очень интересна терминология правонарушений по отношению к различным объектам: бортную межу можно «перетнуть», ролейную «разорать», дворную «перетынить». Не буду останавливаться на смысле этого разнообразия и точности в терминах. Я хочу лишь еще раз подчеркнуть, что важнейший документ середины
   XI в., фиксирующий общественные отношения на данном этапе их развития, совершенно точно и определенно указывает на наличие пашенных полей, принадлежащих отдельным владельцам, разграниченных межами, за нарушение которых взыскивается самый высокий штраф после штрафа за убийства. Выше приведенные факты жалованных и купчих грамот находят себе подтверждение обобщающего характера. Участки с установившимися межами, к тому же рассматриваемые параллельно с дворами, едва ли могут быть участками выжженного под пашню леса.
   «Орать» в только что цитированных документах, по-видимому, обозначало вспахивать землю не в смысле простого разрыхления земли после сожжения на ней леса. В этом смысле мы имеем как будто довольно точное разъяснение этого термина в Лаврентьевской летописи. Древнерусский проповедник, желая прославить в. кн. Владимира I, так изображает нам процесс подготовки земли: «Якоже бо се некто землю разореть, другьщ же насееть, ини же пожинають и ядять пищу бескудну, тако и сь: отец бо его Володимер землю взора и умягчи, рекше крещением просветивсь же насея книжными словесы, сердца верных людии, а мы пожинаем, ученье приемлюще книжное»[85]. О сжигании леса ни звука.
   Совсем не похоже на то, что нам изображает «Калевала». Когда ее герой Вейнемейнен собирался заняться земледелием, то с этой целью предварительно:
 
На горах он сеет сосны,
На холмах он сеет ели,
Сеет он по рвам березы…
Высоко растут деревья…
Затем, когда
Увидал он рост деревьев,
Их побегов рост веселый…
Старый верный Вейнемейнен
Тут топор устроил острый,
Вырубать леса принялся,
Побросал он их на поле,
Порубил он все деревья…
И огонь орел доставил,
Высек он ударом пламя.
Ветер с севера примчался,
И другой летит с востока;
Превращает рощи в золу…
Только тогда
Он идет засеять землю,
Он идет рассыпать семя…
В итоге всей его работы
Затемнели там колосья,
Поднялись высоко стебли
Из земли, из мягкой почвы,
Вейнемейнена трудами…[86]
 
   Очень интересно сравнить в этом отношении русские былины. Тут мы подсеку видим редко. Микула Селянинович пашет сохой.
 
Как орет в поле оратай посвистывает,
Сошка у оратая поскрипывает,
Омешки по камешкам почиркивают…
А бороздочки он да пометывает,
А пенье-коренье вывертывает,
А большие-то каменья в борозду валит.
У оратая кобылка соловая,
Гужики у нее шелковыя,
Сошка у оратая кленовая,
Омешики на сошке булатнии,
Присошечек у сошки серебряный,
А рогачик-то у сошки красна золота.
 
   Исследователь этой былины о времени ее составления пишет: «Судя по обстановке, в которой встречаются князь и пахарь, тип самого Микулы и само сказание должны быть признаны в основе довольно ранними: это время старого строя Руси, когда существовало еще «полюдье»[87], о котором действительно много говорится в былине. Нужно подчеркнуть и место действия в былине. Это типичный северный пейзаж, по-видимому, новгородский, с его почвой, насыщенной валунами.
   Илья Муромец на своей родине в селе Карачарове после своего чудесного исцеления помогал своим родителям в крестьянской работе. В некоторых вариантах этой былины говорится, что Илья помог им корчевать лес под пашню. Но есть вариант и иной, указывающий на подсечную систему земледелия:
 
Пошел Илья ко родителю, ко батюшке
На тую на работу, на крестьянскую.
Очистить надо пал от дубья-колодья;
Он дубье-колодье все повырубил…[88]
 
   «Пал» – это выжженный участок леса под посев. «Дубье-колодье» – это остатки леса, не успевшие сгореть: их надо удалить из земли.
   Но этот вариант былины с упоминанием «пала» можно понимать и иначе. С благодарностью принимаю замечание Ю.М. Соколова о том, что вариант этот позднего происхождения (XVII– XVIII вв.) и что в нем видны северные и более поздние наслоения. На севере «пал» как остаток старинного способа земледелия был известен и в начале XX в.
   Стало быть, память о подсеке, несомненно, жила, а в некоторых районах Восточной Европы в X в. и подлинная подсека еще практиковалась, что и подтверждается нашим археологическим материалом. Но все же характерно, что в Поволховье Микула Селянинович самым настоящим образом пашет без всякой подсеки и что П.Н. Третьяков в своем исследовании Верхнего Поволжья уже для VIII в. подсеки не нашел.
   Весь былинный эпос говорит, во всяком случае, о стране, где пашенное земледелие – господствующее занятие населения.
   Никакой подсеки не видим мы и в проповеди Кирилла, епископа Туровского (XII в.). Он рисует картину пахоты, несомненно, с натуры: «Ныне ратаи слова, словесныя оуньця к духовному ярьму проводяще и крестное рало в мысленых браздах погружающе и бразду покаяния прочертающе, семя духовное всыплюще, надежами будущих благ веселится»[89]. Здесь тоже полное отрицание подсеки. Не видим мы ее и в известном описании битвы в «Слове о полку Игореве», где битва дана в земледельческих образах. В прославлении кн. Владимира совершенно отчетливо различаются, даже нарочито подчеркиваются, два момента обработки поля – вспашка и бороньба, две стадии в подготовке земли к посеву, что гораздо более характерно для пашенного земледелия, чем для подсеки. Поэтому более осторожным будет в выше приведенных документах трактовать и термины «поле» и «ораница» тоже в смысле пашенного земледелия, а не подсечного. Смерд в знаменитой речи Владимира Мономаха имеет небольшой индивидуальный участок земли, который он и обрабатывает своей лошадью: «Дивно мы, дружино, оже лошади кто жалуеть, ею же ореть кто, а сего чему не рассмотрите, оже начнеть смерд орати…», «Не веремя ныне погубити смерды от рольи… хощеть погубити смерды и ролью смердом… оже на весну начнеть смерд тот орати лошадью тою…» Это тоже не подсека.
   Во вкладной грамоте Варлаама Хутынского конца XII в. упоминаются различные виды земельных хозяйственно эксплуатируемых угодий. «Се вдале Варлааме святому Спасу землю и огород, и ловища рыбная и гоголиная, и пожни… Се другое село на Свудици… вдале св. Спасу и ниви и пожни и ловища и еже в немь…»[90] Очевидно, оба села находились по технике ведения в них хозяйства в одинаковом положении, но в перечне их деталей допущено некоторое разнообразие терминологии: то, что во второй деревне называется нивой, в первой именуется землей, но, несомненно, и в том, и в другом случае разумеется постоянно возделываемое поле.
   Епископ Владимирский Серапион в одной из своих проповедей, желая изобразить ужасы татарского нашествия и связанного с ним опустошения страны, между прочим, говорит: «Села наши лядиною поростоша». Стало быть, до татарского погрома здесь были настоящие пашенные поля. Лядина – это бедствие, итог татарского разорения, а не обычное явление, неизбежное при господстве подсечной системы земледелия.
   Приблизительно то же мы имеем и для более раннего времени: в 1093 г., после войны, «нивы поростоше, зверем жилища быша».
   Между письменными памятниками и вещественными – по этому вопросу нет принципиального расхождения. С IX—X вв. мы можем смело говорить о ведущей роли пашенного земледелия даже в центральных частях территории, занятой восточным славянством. Среднее и Южное Поднепровье, как мы видели, знало его еще раньше. Это, конечно, совсем не значит, что предшествовавшие архаические формы земледелия были окончательно изжиты. Старые пережитки мы можем встретить в разных местах и в XVI, и XVII, и даже в XX в. Но основная магистраль сельского хозяйства идет по новому, проложенному сохой и плугом пути, конечно, с учетом различий северных и южных районов.

IV. Сведения о древнейшем общественном строе восточных славян

   Итак, земледелие есть основное занятие наших предков, во всяком случае, в период, непосредственно предшествующий образованию Киевского государства.
   Это положение имеет для нас очень большое значение. Сейчас мы можем смелее оперировать теми случайными и отрывочными фактами, которые оставила нам наша древность.
   Вопрос об общественном строе, предшествующем образованию Киевского государства, – вопрос не новый. Об этом предмете много думали и писали. Если отбросить случайные мысли историков XVIII и начала XIX в. – случайные в том смысле, что авторы их сами не придавали им особого значения в системе своих построений, так как в строгом смысле термина у них «системы построения» и не было, – то нам придется указать на творца первой научной теории, легшей в основу трактовки истории России, – Эверса[91] с его теорией родового быта, С.М. Соловьева, положившего эту теорию в основу своей «Истории России с древнейших времен», и Кавелина.
   Эверс совершенно правильно отмечает тот факт, что наши источники под термином «род» разумеют род не в нашем современном научном понимании слова, а в очень расплывчатом, в которое входит и понятие семьи в нашем смысле слова. Совершенно верно отмечено им, что государство идет на смену родовому обществу, неприемлемым является только его утверждение, что государство есть простое соединение родов.
   Эверса интересует, прежде всего, вопрос о процессе перехода родовых отношений в государственные. В этом отношении он с полным правом может считаться первым историком России, подошедшим к своему предмету социологически. Недаром С.М. Соловьев писал, что именно Эверс сделал эпоху в его умственной жизни, заставил его «думать над русской историей».
   Соловьев тоже не имел нашего представления о роде, но он совершенно правильно подметил произвольность в употреблении этого термина нашим летописцем. Заслуга основоположников родовой теории заключается в том, что они первые подошли к истории нашей страны с научными предпосылками. Очень ярко выразил эту мысль Кавелин. Теория необходима для всякого исследования, «теория определяет важность фактов, придает им жизнь и смысл, мешает запутаться в их бесконечном лабиринте». Теория «должна представить русскую историю как развивающийся организм, живое целое, проникнутое одним духом, одними началами. Явления ее должны быть поняты как различные выражения этих начал, необходимо связанные между собою, необходимо вытекающие одно из другого, причем искать эти начала нужно не в отвлеченном мышлении, не в почти бесплодных сравнениях с историей других народов, а внутри изучаемого общества»[92].
   Однако, несмотря на несомненные преимущества школы родового быта перед ее предшественниками, представители этой школы не справились со своей задачей, как не справились с ней и последующие поколения историков.
   К. Аксаков очень метко упрекал представителей родовой теории в том, что они не сумели определить сущности рода. «Много написано по этой части статей и целых сочинений, – говорит Аксаков. – Но надобно признаться, что ни один из этих новых ученых (читай: Соловьев и Кавелин) не определили настоящим образом, что такое родовой быт. Они довольствуются тем значением, какое придается ему в общественном разговоре: вместо «родовой» употребляют они слово «патриархальный», также не определив этого слова и также довольствуясь тем, что смысл его известен»[93].
   Собственные рассуждения яркого противника Соловьева и Кавелина – К. Аксакова звучат как будто очень четко: «…в Древней Руси было (не родовое) общественное, именно общинное устройство – общинный быт… Русская земля есть изначала наименее патриархальная, наиболее общественная (именно общинная) земля».
   Но если вдуматься в эти решительные утверждения К. Аксакова, если принять во внимание, что самое понятие общины у него очень туманно, что это, в конечном счете, «нравственный союз людей», то не трудно будет убедиться в том, что Аксаков так же мало справился с понятием общины, как Соловьев и Кавелин с понятием рода, с той только разницей, что у Соловьева и Кавелина, несмотря на их ошибки, были научно-структурные перспективы; из их учения о роде как первичной форме общежития с заложенными внутри ее элементами разложения вытекало диалектическое в гегелевском смысле слова объяснение последующих форм этого общежития, закономерная смена этих форм, тогда как община Аксакова и его последователей, существующая изначала, в прошлом, является в то же время и идеалом, и основой будущего. Община, по мнению К. Аксакова, «начало народное, проникающее всю историю» России, – поэтому она и служит основанием для понимания истории России, а отнюдь не «преемство исторических явлений или форм», на чем настаивали представители родового быта. Становится совершенно понятным, почему Соловьев считал курс, взятый Аксаковым, антиисторическим.
   Гораздо ближе к решению задачи подошел Леонтович. Он признает заслуги своих предшественников, и в том числе Соловьева. «Соловьев, – пишет он, – действительно открыл первичную клеточку, из которой развилась и окрепла еще в доисторическое время общественность русского народа… В этом отношении теория Соловьева имеет вид логически построенной научной системы. Но школа эта не подметила, что родовая клеточка в жизни русского народа завершила свой круг, реорганизовалась в иную клеточку, с другою более сложною организацией, еще в темную эпоху доисторических времен. На глазах истории, и то лишь на первых порах, задержались едва заметные следы и остатки от старой родовой организации в виде окаменелостей, потерявших всякую органическую связь с народным бытом».